О порохе в пороховницах

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Никакое общество, никакое время нельзя понять, не зная, что его движет, радует, пугает, каков дух времени. Это несколько старомодные слова, не вполне строгие, отчасти метафорические, но – что поделать! – других в нашем арсенале нет.

В современных дискуссиях, мемуарах, попытках теоретического оправдания Переломной Эпохи встречаются как будто три совершенно разных толкования ее духа:

«Энтузиазм был!»

«Порядок был».

«Страх был…»

Легко допустить (по схеме притчи о слоне и слепцах), что речь идет о разных сторонах одного и того же явления. Но можно предложить и более активную модель: это три функциональных элемента одного и того же механизма. Когда вспоминают о «тогдашнем» Порядке, то вовсе не в смысле четкой организованности, аккуратности, дисциплины, куда уж там! (и тут…) Соблюдалась субординация, и каждый «винтик» знал свое место в грохочущем механизме. Порядок был и в другом – в том, что ювенильный задор активистов (надеюсь, терминология А. Платонова сегодня общеизвестна) подкреплялся универсальной инфраструктурой страха (по Г.X. Попову – подсистема страха), а сомнения и стенания глушились искрометными маршами. Помните, какую роль играет бетховенская «Ода к радости» в фильме Тенгиза Абуладзе?

Во всяком безумии, как известно, имеется своя логика. Попробуем обозначить некоторые ее ходы.

Сначала об основаниях. В 30-е гг. произошли социальные события прямо-таки космического порядка, еще недавно казавшиеся невозможными по всем правилам исторических и социальных наук: ликвидация крестьянства как класса, интеллигенции как особой социальной группы. Да и рабочего класса тоже: свободный наемный договорный труд (как несправедливо поносит его наша пропагандистская инерция!) превратился в труд несвободных, прикрепленных к рабочему месту людей, слабо заинтересованных в результатах. Образовались принципиально новые социальные слои «активистов» и «работников» в городе и деревне (пережитки старых и детали новых различий мы сейчас не будем брать в расчет, тем более что они шаг за шагом «стирались», и не только по отчетам). Эти слои и составили ту величественную общественную пирамиду, которую, по знаменитому изречению отца народов, венчал он сам с группой приближенных единомышленников. По сути дела, сохранил свою традиционную форму и умножил силу лишь один социально-структурный компонент старого российского общества: бюрократия. Смена личного состава не в счет.

Итак, перед нами как бы три этажа пирамиды – вершина, «середка», низ. Обычный перечень классов и групп разложить по таким полочкам нельзя: представители одной группы могут разместиться на разных этажах. А вот общественные функции и устремления разложить можно. Например, так.

Стремление изо всех сил удержаться в узком кругу, связанном круговой порукой сицилианского образца, – на верхнем этаже (вожди).

Надежда самоутвердиться и выдвинуться – на среднем (активисты).

Желание выжить в борьбе за первичные житейские блага – на нижнем этаже.

И на каждом – своя система иллюзий. Иллюзия собственной миссии (или это была только псевдоиллюзия? идеологический ритуал?) – на вершине. Иллюзия активного участия – на среднем уровне. И иллюзия «отеческой заботы» – в «низах»…

Конечно, это крайне упрощенная, рабочая схема, она оставляет в стороне многие связи и образования, номинальные и реальные «сквозные бригады». Для всех них, как и для каждого этажа в отдельности, цементирующей силой был страх. Он не был равномерно распределен в пространстве пирамиды (относительно слабея книзу и усиливаясь до безумия на вершине) и, разумеется, в ее социальном времени. Страх вылететь из «тележки» и тем самым оказаться под ее колесами (выпавшего затаптывают). Страх не попасть в ногу (не поспеть, не забежать вперед, не вооружиться новыми установками, не признаться вовремя, не разоружиться идейно, не отречься, не разоблачить…). На нижнем этаже страхи иные: нет, скажем, опасений остаться без работы, но есть опасения за кусок хлеба, за крышу над головой, за прогрессивку. Система санкций преимущественно негативная: действовали не столько поощрения, сколько наказания – за опоздания, за «колоски».

Инфраструктура страха была основательно организована в государственных масштабах, но, несомненно, обладала и способностью к самоиндукции на разных уровнях. От кампании к кампании его волны катились сверху вниз и обратно, сталкивались, набирая силу неких девятых валов и поддерживая обстановку предельной неуверенности на вершине пирамиды. Чтобы подкреплять эту инфраструктуру, требовалось постоянное обновление ипостасей вражьей силы: уклонисты, примиренцы, вредители, шпионы, убийцы, низкопоклонники, ревизионисты, отщепенцы и т. д. Кульминация 1937 г. отковала универсальное клеймо «врага народа» (слепок церковного «врага рода человеческого»; в речах и учебниках звучал аналогичного происхождения термин «изверги»). О самом ведомстве страха и судьбе череды его начальников сейчас много написано. Отмечу лишь непременную часть массовой опоры всей инфраструктуры – череду платных и добровольных доносчиков, от П. Морозова до Л. Тимашук, воспетых в заказном фольклоре.

Особое место в системе постоянного устрашения – порой, может быть, и самоустрашения – занимала внешняя военная угроза. При этом отдаленная и потенциальная угроза раздувалась (в начале 30-х, а потом с конца 40-х) в основном для внутренних надобностей. А когда она стала конкретной, под бодрящие мелодии («…и на вражьей земле мы врага разобьем малой кровью, могучим ударом») происходил разгром военных кадров и неразбериха во всем оборонном хозяйстве. Так работала «пирамидальная» логика.

Теперь об энтузиазме, все еще покрытом некой романтической дымкой. Вдохновенные порывы бывают в разные времена у различных людей или групп, источники их тоже неодинаковы. Для того времени прежде всего, видимо, следует указать на распространенную среди значительной части «активистов» надежду на близость царства изобилия и справедливости («Мы рождены, чтоб сказку сделать былью»). Молодость мира и его созидателей неизбежно вводила в сознание общества тот самый подростковый синдром, о котором недавно писал И. Кон[453]: все возможно, все сначала, предельные цели, минимальные сроки, никаких авторитетов!

Впрочем, здесь требуется очень существенная оговорка. Опрокидывать разрешалось любые авторитеты – научные, политические, литературные, административные, но только по мановению высочайшего авторитета, который рос с каждой серией ниспровергательства. Любого трижды заслуженного борца или специалиста можно было хулить и травить с яростью, позже столь ярко воспроизведенной хунвейбинами, при незыблемой вере в премудрость наивысшего начальства. Это уже не черта психологии подростка, это социальный инфантилизм, корнями уходящий в холопское хамство и холопское же преклонение перед барином. Помноженное на административный восторг холопство дало и пресловутый «культ», точнее, его внешнюю, ритуальную форму.

Был тут еще один компонент: постоянно спускаемая сверху разнарядка на бодрость. Новый человек не только хотел и старался быть жизнерадостным, но… с него это в обязательном порядке требовали. И строго спрашивали с художников, писателей, музыкантов: почему недостаточно радости в героях или мелодиях? «Живем мы весело сегодня, а завтра будет веселей»… «Всех ярче сверкают улыбки советских веселых девчат» – это ведь был образец, своего рода ГОСТ, за которым следили уже безо всяких улыбок. (Как доставалось сначала А. Платонову, а потом М. Зощенко за отклонения от этого ГОСТа!) Низовые и приказные потоки сливались воедино в ритуальных восторгах, «уроках ненависти» и маршах ударных бригад.

К общему знаменателю внеэкономического побуждения и понуждения, который, бесспорно, царил в Переломную Эпоху, следует добавить и некоторый элемент начально-экономический: как-никак необходимо было «накормить голодного» (или «одеть раздетого»). В условиях абсолютной бедности удовлетворение самых простых нужд, несомненно, стимулировали и премиальный оклад за ударные усилия, и лишняя, «стахановская», тарелка супа в войну.

Черта подчеркнутой чрезвычайности лежала на учреждениях, нравах, привычках этой эпохи. Все считалось временным, исключительным, переходным, и это тоже – наряду с реальными или мнимыми угрозами со стороны вражьих сил – служило оправданием насилий над людьми, планами, над здравым смыслом. «Дух» чрезвычайности приводил к постоянной работе на износ, на исчерпание ресурсов и природных, и технических, и человеческих, включая сюда ресурсы терпения, выдержки, трудовой мотивации. Говорят, нет ничего более постоянного, чем временные сооружения. Если допустимо приписывать эпохе некие намерения (их не следовало бы отождествлять просто с намерениями Вождя), то можно сказать, что чрезвычайная эпоха на самом деле стремилась увековечить себя. Это стало ясно в более поздние, послевоенные годы, когда марши превратились в торжественные оды, слой активистов – в касту чиновников, титулованных и замундиренных, а символами эпохи становились ампирные здания и величественные статуи. Колючая проволока была не символом, а строительным материалом. Но невоспроизводимые ресурсы уже были исчерпаны.