Глава перва. Лето 1870–го: несколько черновых набросков на фоне готики
Глава перва. Лето 1870–го: несколько черновых набросков на фоне готики
I
Зто была обычная ученическая тетрадь из восьмидесяти страниц размером в четверть листа («in 4°») — одна из трех, которыми он попеременно пользовался в то лето.
Спустя годы А. Г. Достоевская пронумерует в них заполненные страницы и сделает переплет из коричневой ткани. Спустя десятилетие на первой странице интересующей нас тетради, расположившись между вычислениями, появится надпись: «Эта записная книга Ф. М. Достоевского подарена мною моим внукам, Федору и Андрею Достоевским 28 января 1909 г. Анна Достоевская. На вклеенном с переплетом листе ее же рукой будет проставлен заголовок: «„Бесы”. На стр. 57–62 описание припадков падучей болезни в 1869–1870 гг>[2].
…Заметки располагались как бы особыми гнездами и вносились в тетрадь не в порядке следования страниц, а вразбивку, обнаруживая стремление владельца концентрировать однородные по содержанию записи в отведенных им местах. Тематический принцип записывания, однако, то и дело нарушался: разработка темы не умещалась на предназначенных ей страницах и вторгалась на уже занятые территории. По страницам текста — и среди текста, и на свободных местах — были раскиданы каллиграфические упражнения и пробы пера; чаще других попадались «Julius C?sar», «St. Petersbourg», «Достоевский», «Москва», «Мы», «Произошло». Текст и каллиграфию теснили рисунки: арки, своды, стрельчатые окна готических соборов с богатым узором и тонкой прорисовкой пером, готические башни и целые композиции. Один раз, в окружении проб пера «Сарюти», «Moscou», «Гроза», слева от текста [ «Уязвленный завистью и ревностью Князь (к Графу и к Учителю) и считая, что Красавица язвит его за то, что он не делает предложения, — вдруг получает полный афрон, увидав, что та отдается Учителю окончательно»] промелькнула голова старика: высокий, с залысинами лоб, курносый нос, выпяченная нижняя губа, острый, выдающийся вперед подбородок. Другой раз на левом поле был изображен водопад и под ним куб, отбрасывающий тень.
А. Г. Достоевская, озаглавливая рабочую тетрадь, невольно сузила ее содержание, не упомянув о присутствии нескольких, посторонних основному, замыслов, а также о наличии сугубо дневниковых страниц с записями весьма личного свойства.
«Сегодня 17 июля (воскресение)… Погода жаркая, 13–го числа было полнолуние, изредка легкие, тепличные дождички. Бьюсь с 1–й частью романа и отчаиваюсь. Объявлена война. Аня очень истощена. Люба нервная и беспокойная… Что?то война? Не помешала бы очень? Избави Боже!»
«Теперь уже 3–е августа… Страшная жара. До сих пор каждый день была гроза, но сегодня не было. Трещат кузнечики. Денег нет. Люба здорова, Аня могла бы быть и здоровее. На Рейн с обеих сторон сошлось тысяч по триста. Еще вчера стояли друг против друга, каждый час готовые броситься один на другого. Курсы падают. Всё дорожает. Ни те ни другие не выдержат долго войны. А между тем собираются долго драться. Что- то будет!»
«1870 г. 9 сентября… Любочку отучают от груди. Аня очень истощена… Роман идет медленно… С Деньгами плохо…
Страница из черновой тетради Ф. М. Достоевского с заметками к «Бесам»
Сегодня 14–е сентября, и может быть войска подошли к Парижу».
В промежутке между двумя последними дневниковыми записями — о нездоровье жены и неясном исходе франко — прусской войны — в августовские дни 1870 года в творческой жизни Достоевского, сочинявшего роман для «Русского вестника», произошел перелом. Решительно браковались пятнадцать листов готового текста — итог работы многих месяцев; роман подлежал радикальной переделке и перепланировке: на первый план выдвигалось НОВОЕ ЛИЦО, НАСТОЯЩИЙ герой романа.
16 августа (н. ст.) на тридцать третьей (по нумерации Анны Григорьевны) странице тетради с двумя рисунками готических окон по левому полю и пробой пера «Неведомов» Достоевский записал: «Князь — мрачный, страстный, демонический и беспорядочный характер, безо всякой меры, с высшим вопросом, дошедшим до «быть или не быть?» Прожить или истребить себя? Остаться на прежнем по совести и суду его невозможно. Но он делает всё прежнее и насильничает.
Красавица, отдавшаяся ему (за границей), делает теперь вид, что его презирает. Несмотря на все его страдания и вопросы, он, не любя её, все?таки находит тайное и чрезвычайное наслаждение выжидать, пока она утомится и придет к нему сама, чтоб тогда иметь удовольствие отказать ей».
В те же августовские дни и недели Достоевский написал несколько писем своим тогда немногочисленным корреспондентам.
Прежде всего следовало объясниться с В. В. Кашпиревым, редактором «Зари», где только что был напечатан «Вечный муж» и куда была обещана новая вещь. 27 августа из Дрездена в Петербург ушло первое извинение.
«Дней 10 назад я сознал положительно слабую точку всего написанного. Теперь я решил окончательно: всё написанное уничтожить… Таким образом, я принужден начать работу почти целого года вновь сначала и, стало быть, ни в каком случае не могу поспеть с обещанным романом в «Зарю» к началу года».
Случившееся Достоевский называл несчастьем, которого не мог предвидеть, и обещал возвратить в редакцию «Зари» взятые в счет будущего гонорара девятьсот рублей. Через два дня он написал огромное, в треть печатного листа, письмо в Москву, своей любимой племяннице и другу Сонечке Ивановой. С ней, двадцатилетней конфиденткой и действительно доверенным лицом, имело смысл говорить начистоту. «Роман, который я писал, был большой, очень оригинальный, но мысль несколько нового для меня разряда, нужно было очень много самонадеянности, чтоб с ней справиться. Но я не справился и лопнул. Работа шла вяло, я чувствовал, что есть капитальный недостаток в целом, но какой именно — не мог угадать… Две недели назад, принявшись опять за работу, я вдруг разом увидал, в чем у меня хромало и в чем у меня ошибка, при этом сам собою, по вдохновению, представился в полной стройности новый план романа».
Каков был этот «капитальный недостаток» и что именно автор «увидал разом», он не сообщил даже дорогому другу Сонечке.
Однако еще в середине августа, 16–го или 17–го числа, нарисовав на левом поле рабочей тетради несколько готических окон, Достоевский предельно прояснил себе суть дела:
«NB. Всё заключается в характере Ставрогина. Ставрогин всё».
К первым числам октября «капитальный недостаток» был в основном устранен; роман сдвинулся с мертвой точки и уже имел начало. Требовалось, разумеется, уведомить обо всем случившемся заказчика — работодателя, редактора «Русского вестника» М. Н. Каткова: ему и было адресовано признание о замене ранее обозначенного героя другим главным лицом романа. «Это другое лицо (Николай Ставрогин) — тоже мрачное лицо, тоже злодей. Но мне кажется, что это лицо — трагическое, хотя многие наверно скажут по прочтении: «Что это такое?» Я сел за поэму об этом лице потому, что слишком давно уже хочу изобразить его. По моему мнению, это и русское и типическое лицо. Мне очень, очень будет грустно, если оно у меня не удастся. Еще грустнее будет, если услышу приговор, что лицо ходульное. Я из сердца взял его».
II
Признание было по меньшей мере странным. Забраковать готовых пятнадцать листов текста, жестоко опаздывая к сроку в один журнал и рискуя потерять уже полученный (и прожитый!) аванс из журнала другого, — ради чего и ради кого? Ради холодного фата, который находил чрезвычайное наслаждение выжидать, пока увлеченная им женщина не выдержит и первая придет к нему, чтобы иметь изысканное удовольствие ей отказать? Ради утонченно обольстительного повесы, попробовавшего большой разврат? Мучиться над черновиками почти год, чтобы такого героя поставить в центр романа, на который возлагались последние надежды? И это после Раскольникова и Мышкина!
«Я… слишком давно уже хочу изобразить его… Я из сердца взял его».
Что же в таком случае значило — взять из сердца? Извлечь из тайников памяти свои сокровенные переживания, создать героя по своему образу и подобию, передав ему тайное знание о самом себе? Чем пленяла писателя его новая фантазия (слово «пленил» стояло в письме к литературному критику и близкому другу H. H. Страхову, которое Достоевский отправил в Петербург на следующий день после корреспонденции к Каткову)?
Уже три года Достоевский вынужденно жил за границей, считая себя едва ли не ссыльным. Вернуться домой почти наверняка значило бы угодить сразу по приезде в долговое отделение петербургской тюрьмы. «Ведь я и выехал потому, что Печаткин[3] подал ко взысканию, об чем я услышал заране. Каково бы мне тогда, только что женившись, засесть в тюрьму?» — писал он в марте 1870 года своему другу А. Н. Майкову. За три заграничных года Достоевский сменил восемьнадцать европейских городов, то останавливаясь в дешевых гостиницах, то поселяясь в скромных меблированных комнатах: для того чтобы писать и отрабатывать долги, необходимо было иметь хотя бы временное подобие дома и рабочего кабинета. Необходимы были, кстати сказать, не только уединенное бытие (чего за границей у него было предостаточно), но и своя среда, свой хотя бы небольшой круг общения, то есть тот «калейдоскоп жизни», о котором ему писал Майков и которого Достоевский здесь был полностью лишен.
Никаких красавиц, которые бы тайно вожделели к нему, но делали вид, что презирают, в той точке времени и пространства, где он находился, сочиняя сюжет для нового героя, не было и в помине. Весь 1870 год он провел почти безвыездно в Дрездене, избрав для проживания этот уже знакомый город только ввиду его относительной дешевизны: Анне Григорьевне предстояло родить во второй раз.
Ему было не до отважных красавиц. Впервые пошав счастье отцовства в возрасте уже зрелом, он не успел натешиться родным маленьким существом — в мае 1868 года трехмесячная Соня в одночасье скончалась. Достоевский, нежнейший отец, сам завертывавший после купания свою Соню в пикейное одеяльце, бросавший свои занятия, спеша к девочке на голосок, рыдал, как женщина, у гроба дочери. «Такого бурного отчаяния я никогда более не видала… Мы… вместе заказывали все необходимое для ее погребения, вместе наряжали в белое атласное платьице, вместе укладывали в белый, обитый атласом гробик и плакали, безудержно плакали»[4].
Князю — новому герою нового романа, согласно программной записи 16 августа, предстояло решать гамлетовский вопрос: прожить или истребить себя. Достоевскому, сочинявшему фантастический сюжет о Князе и Красавице, нужно было постараться выжить, превозмогая хроническое безденежье и опасное нездоровье.
Уже упомянутая тетрадка в коричневом переплете, помимо планов и рисунков, содержала и другие страницы. Достоевский сам дал им название: «ПРИПАДКИ». Ни готических окон, ни водопадов, ни проб пера здесь, понятно, не было. «NB) Сравнительно с прежними припадками (за все годы и за всё время), этот, отмеченный теперь ряд припадков с 3–го августа, — представляет собою еще небывалое до сих пор, с самого начала болезни, учащение припадков; как будто болезнь вступает в новый злокачественный фазис».
«NB.(Вообще следствие припадков, то есть нервность, короткость памяти, усиленное и туманное, как бы созерцательное состояние — продолжаются теперь дольше, чем в прежние годы. Прежде проходило в три дня, а теперь разве в шесть дней. Особенно по вечерам, при свечах, беспредметная ипохондрическая грусть и как бы красный, кровавый оттенок (не цвет) на всем. Заниматься в эти дни почти невозможно».
Совершенно нельзя было предвидеть заранее, когда и где произойдет припадок. Хорошо, если это случалось в постели и во сне; тогда, проснувшись, он догадывался, что припадок был: мучительно давило в груди, болела и долго оставалась тяжелой голова, тоской сжимало сердце. Но приступ падучей мог сделаться и наяву — и он падал в том месте, где его заставали судороги, разбивая лоб или затылок, рискуя когда?нибудь стукнуться насмерть виском об угол. Однажды (это было в мае 1870–го), когда из Дрездена Достоевский поехал в Гомбург играть в рулетку, он упал в комнате отеля; очнувшись же, «довольно долгое время был не в полном уме», ходил по всему отелю и говорил с его хозяином и постояльцами о своей болезни. Лицо синело, он подолгу ничего не помнил и не мог правильно говорить, нервно смеялся и только спустя несколько дней записывал в тетрадь, что был как бы не в своем уме. В один из подобных дней, когда спустя неделю после припадка очистилась голова, на чистой странице все той же тетради, забыв, видимо, нарисовать что?нибудь готическое, он записал:
«ВЕЛИКОЛЕПНАЯ МЫСЛЬ. ИМЕТЬ В ВИДУ.
Идея романа. 16/28 февраля 70.
Романист (писатель). В старости, а главное от припадков, впал в отупение способностей и затем в нищету. Сознавая свои недостатки, предпочитает перестать писать и принимает на бедность. Жена и дочь. Нею жизнь писал на заказ. Теперь уже он не считает себя равным своему прежнему обществу, а в обязанностях перед ними…»
Если бы «великолепная мысль» о романисте, отупевшем из?за припадков падучей, воплотилась Достоевским в роман, это было бы, безо всяких оговорок, автобиографическое сочинение с богатой фактурой. Налицо были припадки, имелись жена и дочь, донимали бедность и работа на заказ. Фантазиям о Князе и Красавице здесь как бы не было места: Достоевский обдумывал возможность писать о себе и своей жизни, о том, как он и его герой подвергались насмешкам, как критики (которых герой про себя называл подлецами) считали писателя за ничто, как господа Тургенев, Гончаров, Аксаков подавали больному и опустившемуся литератору на бедность. В глубине души герой — романист. шал себе цену, помнил «о том, как он много идей выдумал, и литературных, и всяких», и о том, что на самом деле он не ниже, а может быть, и выше всех. Финал романа должен был быть, по замыслу рабочей тетради, счастливым: романист, таясь от всех, «вдруг написал превосходное произведение. Слава и деньги. И проч., и проч.».
«NB. Тема богатая», — добавлял уже от себя Достоевский; действительно, он сочинял сюжет о себе самом — писателе, который, несмотря на тяжелейшие жизненные обстоятельства и смертельный риск не очнуться от очередного припадка, обвел судьбу вокруг пальца, написав произведение, вернувшее ему славу и признание.
Неизвестно, предназначался ли для «превосходного произведения» знакомый демонический лейтмотив. Достоверно судить можно лишь об одном: записи середины августа 1870 года, зафиксировавшие в рабочей тетради с готикой резкий перелом первоначального замысла «Бесов», а также новый план и программу романа, уместились в счастливый трехнедельный промежуток между припадком 7 августа и припадком 2 сентября.
III
Откуда же, из каких запасников памяти возникали в черновиках Достоевского демонически порочные аристократы, сумасбродные красавицы и их гибельные страсти? В его окружении, особенно теперь, не было никого, кто бы хоть немного соответствовал таким амплуа. В его письмах начала 70–х, адресованных издателям «Зари» и «Русского вестника», друзьям — Страхову и Майкову, родственникам — пасынку и племяннице, — не было ничего, кроме деловых и семейных подробностей. Правда, в длинных, многостраничных посланиях к Сонечке — в которой он видел «редкое особенное существо» и которую называл «дитя моего сердца» — восхищения и увлечения было на градус — другой больше, чем то принято между дядей и племянницей. Но, даже забывая порой о своем статусе дядюшки, увлекаясь и подписывая письма «дорогой, золотой Сонечке» страстно и романтически: «Ваш весь, весь, друг, отец, брат, ученик — всё — всё!», он настоятельно советовал племяннице поскорее выйти замуж, избрав мужа свободным сердцем и убеждением.
«Счастье раз в жизни дается, а потом ведь всё горе, всё горе. Ну так и надо к нему приготовиться, став в возможно — нормальные отношения», — писал он Сонечке летом 1870 года; и было совершенно понятно, что не она и не их трехлетняя переписка могли служить хоть в самой малой степени источником его романного вдохновения.
Между изнурительными припадками, погруженному в супружество и отцовство («Аня… сама кормит и с ребенком ночей не спит»), замороченному бытом («Нянька здешняя требует себе особую комнату, белье, чертово жалование, три обеда, столько?то пива…»), замученному долгами и безденежьем, являлись ему нездешние фантазии, а значит, и силы, чтобы вырваться из «тягости и ужаса» повседневности. И видимо, действительно чем?то необыкновенно дорог был Достоевскому его новый герой, если писатель готов был поделиться с ним не рутиной бытового существования, а давней мечтой о паломничестве в Святую землю.
«Хочется мне ужасно, до последнего влечения, пред возвращением в Россию съездить на Восток, то есть в Константинополь, Афины, Архипелаг, Сирию, Иерусалим и Афон», — признавался он все той же Сонечке в июле 1870 года. А уже в августе, в те самые поиоротные для его нового романа дни, он записывал в черновой тетради (немного готики на странице и рисунок домика с тремя окнами): «Наш принц пропутешевовал 4 года…», повторив запись еще три раза.
«Наш принц путешествовал три года с лишком… там же известно было… что он изъездил всю Европу, был даже в Египте и заезжал и Иерусалим…» — будет расс казывать Хроникер, Антон Лаврентьевич, в периой части «Бесов».
«Я был на Востоке, на Афоне выстаивал восьмичасовые всенощные, был в Египте…» — захочет сообщить в своей исповеди сам принц, то есть Князь, то сеть Николай Всеволодович Ставрогин.
Сочиняя для романтического героя маршрут экютического восточного путешествия, Достоевский как будто вспоминал о несбыточном. По свидетельству А Г. Достоевской, проект такого путешествия занимал писателя еще осенью 1866 года. «Однажды, находясь в каком?то особенном тревожном настроении, Федор Михайлович поведал мне, что стоит в настоящий момент на рубеже и что ему представляются три пути: или поехать на Восток, в Константинополь и Иерусалим, и, может быть, там навсегда остаться; или поехать за границу на рулетку и погрузиться всею душою в так захватывающую его всегда игру; или, наконец, жениться во второй раз и искать счастья и радости в семье»[5]. Анна Григорьевна не сомневалась в серьезности намерений Достоевского поехать на Восток, так как нашла впоследствии в бумагах мужа рекомендательные письма в русскую миссию в Константинополе. В декабре 1868 года, сообщая Сонечке о замысле нового романа («Этот роман — всё упование мое и вся надежда моей жизни — не в денежном одном отношении»), Достоевский вновь вспомнил свой старый замысел: «Мне бы непременно надо быть в Афоне и в Иерусалиме» — и жаловался, что в настоящее время не может этого исполнить…
Он действительно так никогда и не съездил по «восточному» маршруту — «последнее влечение» лично для него пропало втуне. Но он также не остался за границей навсегда и не погрузился без остатка в игорную страсть.
Выходило так, будто автор намеренно отдавал демоническому Князю то немногое, что оставалось у него за пределами обыденной жизни. И это, по всей видимости, была лишь первая добровольная жертва в пользу героя.