Глава пятая. От сумы да от тюрьмы…

Глава пятая. От сумы да от тюрьмы…

I

Жестокое наказание, которому, по воле российского монарха, подвергался один литератор за публичное чтение письма другого литератора к третьему, помимо прямой политической и исправительной цели имело вид некоего изощренного надругательства над судьбой государственного преступника Достоевского. Будто кто?то долго и пристально следил за ним, выведывал его жизненные планы, проникал в честолюбивые замыслы, угадывал литературные мечтания и человеческие надежды, а затем, зло посмеявшись, все отнял в одночасье.

«Та голова, которая создавала, жила высшею жизнию искусства, которая сознала и свыклась с возвышенными потребностями духа, та голова уже срезана с плеч моих», — писал Достоевский в ночь после казни на Семеновском плацу.

«Та голова»… Будто кому?то очень нужно было сурово проучить ее владельца — не зарекайся, мол, от сумы да от тюрьмы.

Он жаждал свободы в самом полном смысле этого слова — а был лишен ее в самом узком. Он пожертвовал всем во имя призвания — а у него насильно отняли право писать. Он отказался от уважаемого и обеспеченного офицерского поприща в столичном военноинженерном департаменте — а взамен получил солдатчину в отдаленном сибирском захолустье. Он с шестнадцати лет тяготился военной муштрой и предполагал, что навсегда расстался с «фрунтом», — а попал на военную каторгу и в линейный батальон. Он успел привыкнуть к одинокой, независимой жизни и страстно нуждался в уединении — а был принужден к ежеминутному, и днем и ночью, в течение четырех лет, пребыванию в казарме, в «насильственном этом коммунизме». Он хотел иметь друзей и единомышленников, нуждался в родной и понимающей душе — а очутился срёди уголовников: «…шум, гам, хохот, ругательства, звук цепей, чад и копоть, бритые головы, клейменые лица, лоскутные платья, все — обруганное, ошельмованное…» Наконец, после разрыва с Белинским он намеревался вернуть себе первоначальную славу, вновь добиться общественного признания — однако карьера «нового Гоголя» продолжилась в остроге, на нарах и каторжных работах.

Десять лет минуло с той поры, когда он написал брату: «Человек есть тайна». Должно было пройти еще столько же, чтобы в «Записках из Мертвого дома» он, исходя из горького своего опыта, чуть — чуть уточнил блистательный афоризм: «Человек есть существо ко всему привыкающее, и, я думаю, это самое лучшее его определение».

К самому Достоевскому эта формула могла относиться лишь отчасти. Он, конечно, ко многому привык и притерпелся на каторге — к кандалам весом в десять фунтов, к арестантской роте, к профессии чернорабочего. Ему предстояло привыкнуть и к самому страшному — к запрету на писательство.

Вряд ли в то время он уже знал историю, которая произошла с его младшим братом Андреем, ошибочно арестованным по делу петрашевцев. Когда в мае 1849 года ошибка была обнаружена, молодой архитектор из департамента проектов и смет Андрей Михайлович Достоевский был вызван к главноуправляющему путями сообщения графу Клейнмихелю, который, похвалив подведомственного чиновника за благонамеренность, порекомендовал ему: «Теперь отдохни, а потом старайся служить хорошо, а главное, не сочиняй и не пиши ничего, кроме смет и строительных проектов»[98].

Занятия литературой имели дурную репутацию и, разумеется, никак не могли быть поощряемы в качестве исправительной меры для арестанта военной каторги. На основании законов каторжный срок для политического преступника имел поучительное ограничение — «без права переписки». Впрочем, нельзя было не только заниматься сочинительством и писанием писем, нельзя было, строго говоря, даже и читать.

К этим отягчающим каторгу обстоятельствам Достоевский привыкнуть не мог. И не привык.

Впервые — в Омском остроге — он опробовал новый для себя жанр: у него появился личный дневник, что?то вроде записной книжки. «Моя тетрадка каторжная», самоделка, сшитая разными нитками из двадцати восьми листов простой писчей бумаги, хранившаяся у фельдшера Омского военного госпиталя, куда время от времени благородные медики приводили арестанта Достоевского и где он мог хоть немного побыть писателем и читателем, содержала «выражения, записанные на месте».

На что он рассчитывал, работая тайком и конспиративно, оставляя тетрадку в тайнике у фельдшера, выслеживаемый шпионами и доносчиками, преследуемый судебными чиновниками, которые, подозревая, что арестант нарушает правила, учиняли дотошные расследования с допросами, обысками и очными ставками?

Ни о каких приятных сюрпризах судьбы, ни о каких счастливых случайностях речи быть не могло. Тысячу четыреста шестьдесят дней каторги предстояло прожить от звонка до звонка, без смягчений и послаблений (разве что госпиталь время от времени, случайные книги, прочитанные наспех и украдкой, да иногда работа полегче — малярничать, отгребать снег, обжигать алебастр).

Он стал еще более, чем до ареста, угрюм и насторожен; избегал людей, предпочитая, когда это было возможным в шуме и гаме казармы, оставаться в одиночестве.

Его письма, написанные сразу после каторги, были мрачнее и драматичнее, чем все позднейшие впечатления о пережитом.

«Вечная вражда и ссора кругом себя, брань, крик, шум, гам, всегда под конвоем, никогда один, и это четыре года без перемены, — право, можно простить, если скажешь, что было худо», — писал он брату Михаилу.

«Эта долгая, тяжелая физически и нравственно, бесцветная жизнь сломила меня, — писал он Н. Д. Фонвизиной, жене декабриста, с которой познакомился в Тобольске, по дороге в острог. — …Вот уже очень скоро пять лет, как я под конвоем или в толпе людей, и ни одного часу не был один… Общество людей сделается ядом и заразой, и вот от этого?то нестерпимого мучения я терпел более всего в эти четыре года. Были и у меня такие минуты, когда я ненавидел всякого встречного, правого и виноватого, и смотрел на них, как на воров, которые крали у меня мою жизнь безнаказанно».

«А те 4 года считаю я за время, в которое я был похоронен живой и закрыт в гробу… Это было страдание невыразимое, бесконечное, потому что всякий час, всякая минута тяготела как камень у меня на душе», — писал он брату Андрею.

На что же все?таки он надеялся, заполняя свою каторжную тетрадку пронумерованными выражениями — всего их набралось 486? И что это было — писательский подвиг Достоевского, взявшего в руки запретное перо и нелегально осуществившего свое право на профессию? Неукротимый порыв к литературному труду в его единственно доступной форме? Обдуманно и расчетливо составляемые заготовки впрок — «словесные запасы»?

Наверное, и то, и другое, и третье. Но, наверное, и четвертое: литературное занятие как спасение, превращавшее каторгу в тему сочинения, в некое — при всех возможных и мыслимых оговорках — этнографическое приключение.

«Но вечное сосредоточение в самом себе, куда я убегал от горькой действительности, принесло свои плоды», — утверждал он.

Несомненно, сибирская тетрадка была одним из эффективнейших способов убегания от реальности. Вместе с тем это был его щит, крепостная стена, наличие которых давало ему и иное видение, и иное бытие.

Физическое существование тетрадки, тайное и укромное, о котором знали, кроме него, только двое служителей госпиталя (они?то и сшили тетрадку, и хранили ее, и устраивали арестанту лечебные передышки, и давали перо в руки), преображало действительность: хоть ненадолго острог переставал быть зоной мрака и смрада, становясь объектом зоркого художественного наблюдения. В этом шуме и гаме, среди грязи и брани, в кандалах и под конвоем ему являлись иное дыхание, иной азарт — и, может быть, случались мгновения, когда он ощущал себя не арестантом, не каторжником, а исследователем — первооткрывателем.

Судьба, сделав еще один круг, послала ему уникальный материал для работы в том самом жанре физиологического очерка, который столь ценили его первые литературные покровители: именно с «Записками из Мертвого дома» вернется к нему первоначальная слава, поможет снова войти в большую литературу и занять в ней то место, которого он заслуживал. «Мертвому дому» предстояло выиграть спор, затеянный Достоевским с русской литературой: ибо сначала она оказалась для него слишком тесной, а потом и смертельно опасной.

II

Впервые дни по выходе из острога он, как и всегда прежде, строил планы новой жизни. Он учился быть терпеливым. Он старался не заглядывать в завтрашний день — и смиренно твердил о годах, которым предстоит пройти, может быть, и не бесплодно. «Нельзя ли мне через год, через 2 на Кавказ, — все?таки Россия!.. Ведь позволят же мне печатать лет через шесть, а может, и раньше… Время для меня не потеряно…»

В январе 1854 года, когда вышел срок каторги, ему не исполнилось и тридцати трех лет. Из Омска его отправляли по этапу в Семипалатинск, на солдатскую службу.

Планы вхождения в новую жизнь были такими же, как и пятнадцать лет назад. «Одна моя цель быть на свободе. Для нее я всем жертвую» — это писалось в стенах училища семнадцатилетним воспитанником, который просил у родных немного денег, чтобы иметь немного книг.

Теперь он просил о том же. Он снова начинал с нуля, но с нуля гораздо более горького и безнадежного. «Мне нужно денег и книг… Знай, брат, что книги — это жизнь, пища моя, моя будущность!»; «Не забудь же меня книгами, любезный друг», — писал он брату, от которого не имел вестей больше четырех лет. Новое начало было бесконечно более сложным и проблематичным, чем прежде.

«Знай только, что самая первая книга, которая мне нужна, — это немецкий лексикон», — напоминал он Михаилу, и кто, как не Михаил, должен был догадаться, что его несчастный брат надеется вернуться в профессию по сценарию их общей молодости, начав с переводов. На сей раз это был уже не Бальзак и не Эжен Сю. Достоевский просил прислать Коран, Канта и Гегеля: «С этим вся моя будущность соединена». Уже из Семипалатинска он повторил просьбу: «Журналов не надо, а пришли мне европейских историков, экономистов, святых отцов, по возможности всех древних (Геродота, Фукидита, Тацита, Плиния, Флавия, Плутарха и Диодора и т. д.)».

Книги были посланы, но, невостребованные, пропали на почте: какому?то омскому чиновнику, на чье имя адресовалась посылка, не захотелось входить в сношения с государственным преступником Достоевским. Переводы не состоялись.

Собственно говоря, в этом не было ничего нового — тогда, в молодости, его планы тоже срывались, намерения менялись, авантюры терпели крах. Но сейчас было много хуже, он был страшно зависим от людей — и от добрых, и от злых, и от благородных, и от трусливых; от их благосклонности или произвола. На каторге обострились прежние болезни и явились новые; странные нервные припадки, которыми он страдал с восемнадцати лет, со смерти отца, приобрели отчетливое очертание эпилепсии; скверной пищей был расстроен желудок; мучили ревматические боли в ногах. Он боялся попасть к начальнику, который невзлюбит его и загубит службой. «А я так слабосилен, что, конечно, не в состоянии нести всю тягость солдатства», — жаловался он, сознавая, что в солдатской шинели он такой же пленник, как и прежде.

Тем не менее у него были все основания радоваться «свободе, новой жизни, воскресению из мертвых» — как он скажет в «Записках из Мертвого дома». Он навсегда прощался с теснотой, духотой и неволей каторжного острога. Он не должен был брить половину головы, носить десятифунтовые кандалы и ходить с желтым тузом на спине. Участь рядового — со строевым учением, маршировкой, нарядами вне очереди, суровой дисциплиной, палками, розгами и зуботычинами, деревянной грязной казармой и солдатской похлебкой — была, по сравнению с участью каторжника, почти счастьем.

Наверное, ему казалось, что свобода и призвание немедленно соединятся, как только появятся время, уединение и перо. И поэтому сразу по прибытии в Семипалатинск он стал бороться за право писать.

Впрочем, теперь он мог писать сколько угодно — в том смысле, что никто больше не мог обыскать солдата с целью изъятия бумаг и рукописей. Но из права писать в стол отнюдь не вытекала реальная возможность вернуться к полноценному литературному труду. И уже во второй месяц своего пребывания в Семипалатинске, не имея никаких других шансов скорого достижения цели, Достоевский решился на экстраординарный шаг.

Через своего начальника, командира Сибирского линейного батальона подполковника Велихова, который вполне расположился к нижнему чину из дворян и стал приглашать к себе для чтения вслух, Достоевский передал для вручения по начальству свое первое написанное после каторги оригинальное сочинение.

Скорее всего, он рассуждал так: нет смысла просить разрешения печататься, не предоставив самой вещи. Стало быть, нужно сочинение — новое и законченное. Вряд ли начальство захочет слишком утруждать себя — значит, сочинение должно быть компактным и емким. А главное, ему, политическому преступнику, необходимо было убедить высокие столичные сферы в своей благонадежности и добрых намерениях. Такой цели соответствовал только один жанр: патриотическое стихотворение.

Стихотворение «На европейские события в 1854 году», написанное в связи с началом Крымской войны, в официальном порядке было отправлено в Петербург начальнику III Отделения генерал — лейтенанту Дубельту; ему же адресовалась и просьба поместить патриотическое сочинение рядового из политических преступников Федора Достоевского в «С. — Петербургских ведомостях».

Вряд ли имело смысл в связи со стихотворным посланием в сто сорок строк («С чего взялась всесветная беда? /Кто виноват, кто первый начинает? /Народ вы умный, всякий это знает, /Да славушка пошла об вас худа!») рассуждать о взглядах Достоевского на поэзию или на Крымскую войну.

Вряд ли также следовало придавать особое значение насмешкам и издевкам петербургских литераторов, поторопившихся выразить свое гражданское негодование, прослышав, что вышедший из каторги и отбывающий солдатчину Достоевский написал верноподданнические стихи и прислал их самому Дубельту (где были эти литераторы с их негодованием в 1849 году, все восемь месяцев следствия, суда и приговора?).

Вряд ли вообще можно было рассматривать эту акцию Достоевского с точки зрения его политического поведения: люди куда более благополучные и никем не понуждаемые зачем?то всегда торопятся выразить власти свою любовь и полное послушание.

Здесь было другое: солдат Достоевский, только что отбывший четырехлетнюю каторгу, никак не мог забыть, что он писатель.

Тогда, на суде, ему пришлось жертвовать своими интересами: он выгораживал других и был горд, что вел себя порядочно. Он жестоко поплатился за увлечение теориями и утопиями, но принял наказание с достоинством и смирением, так как был виновен в том, в чем его обвиняли. Спустя два года после каторги в ходатайстве на имя влиятельного графа Э. И. Тотлебена, с братом которого Достоевский учился в Инженерном училище, он писал: «Я знаю, что я был осужден справедливо, но я был осужден за мечты, за теории… Мысли и даже убеждения меняются, меняется и весь человек, и каково же теперь страдать за то, чего уже нет, что изменилось во мне в противоположное, страдать за прежние заблуждения, которых неосновательность я уже сам вижу, чувствовать силы и способности, чтоб сделать хоть что?нибудь для искупления бесполезности прежнего и — томиться в бездействии!»

Собственно говоря, он не просил у властей ничего. «Вся мечта моя: быть уволенным из военного званья и поступить в статскую службу, где?нибудь в России или даже здесь… Но не службу ставлю я главною целью жизни моей. Когда?то я был обнадежен благосклонным приемом публики на литературном пути. Я желал бы иметь позволение печатать… Звание писателя я всегда считал благороднейшим, полезнейшим званием. Есть у меня убеждение, что только на этом пути я мог бы истинно быть полезным…»

Стихотворением 1854 года он подводил черту под своим политическим прошлым — участника тайного общества и государственного преступника; и — ради возвращения в литературу — отказывался от репутации политического фрондера. Выбор в пользу призвания был тем легче, что расставание с прежними «мечтами и теориями» было выстраданным, осмысленным и абсолютно искренним.

Дубельт, однако, в просьбе напечатать стихотворение отказал.

Впереди была неизвестность, и надо было жить: служить, читать, наверстывая упущенное, писать — хоть бы даже в стол и впрок.

Ill

И все — таки в Семипалатинске ему повезло. Весьма скоро рядовому Достоевскому было позволено выйти из казармы и поселиться на частной квартире — в кривой и древней бревенчатой избе, у солдатской, вдовы, которая сдала ему полутемную и полупустую комнату с тараканами и блохами. Остаться одному, зажечь сальную свечу и писать ночь напролет — это и было счастьем после почти пяти лет неволи.

Осенью того же, 1854 года удача как будто улыбнулась ему вновь: в Семипалатинск, к месту службы, приехал новоиспеченный прокурор барон А. Е. Врангель, молодой человек двадцати одного года, с письмами и деньгами для ссыльного Достоевского — и вскоре стал ему почти братом. Теперь благодаря дружбе с Врангелем перед Достоевским распахнулись двери семипалатинского хорошего общества; он стал постоянным гостем и почти домашним человеком у своего командира, подполковника Велихова, где и встретил М. Д. Исаеву, свою будущую жену.

История любви Достоевского к Марье Дмитриевне, как и история их несчастливого брака, вместила столько отчаянной страсти, столько исступления, столько безрассудной влюбленности, обожания, сияющих надежд, безысходности, тоски и страданий, столько грусти и горя, что смогла почти на два года заставить забыть (или почти забыть) о главной цели его жизни.

«Выйдя из каторги, хотя всё было готово, я не писал. Я не мог писать. Одно обстоятельство, один случай, долго медливший в моей жизни и наконец посетивший меня, увлек и поглотил меня совершенно. Я был счастлив, я не мог работать», — объяснял он А. Н. Майкову, своему старому приятелю, с которым возобновил переписку.

Достоевский, влюбившись без памяти и впервые в жизни надеясь на ответное чувство, пережил все муки любовного ада: терзания адюльтера, пока Марья Дмитриевна была замужем; ужас разлуки, когда она с мужем уехала за 500 верст; жалость и самопожертвование, когда она овдовела; ревность, когда она начала «испытывать» его любовь; отчаяние — от ее нерешительности и непостоянства. Он пережил и страшный удар измены, когда его возлюбленная, на которую он, казалось, уже имел права и которая подарила ему надежду, вдруг объявила, что любит другого. И он испытал все мучения отвергнутого любовника, которого дразнят, то отдаляя, то приближая, то пугая невозможностью соединения, то опьяняя последней близостью. Он изведал все возможные и невозможные унижения, когда приносил себя в жертву, когда забывал о своем самолюбии и о своей мужской гордости, когда, стремясь обеспечить благополучие обожаемой женщины, начал хлопотать о ее новом и молодом любовнике…

Все, что имелось в любовном арсенале интересной, красивой, образованной, впечатлительной, очень живой, даже экзальтированной, страстной и темпераментной молодой дамы, провинциальной вдовы, — все смогла обнаружить Марья Дмитриевна перед беззаветно влюбленным в нее Достоевским. Все, кроме одного.

Открывая ему свое сердце, делясь горестями и обидами, принимая его ухаживания и заботы, отвечая на его любовь и занимаясь устройством их брака, испытывая его и свою страсть, Марья Дмитриевна, по- видимому, меньше всего думала о Достоевском в терминах его профессии и призвания.

Для нее он был неудачник — бывший каторжник, «нижний чин», которого в ноябре 1855 года произвели в унтер — офицеры (после кончины государя Николая Павловича Достоевский через командира отдельного Сибирского корпуса генерала Гасфорта передал военному министру стихотворение «На первое июля 1855 года» с просьбой повергнуть его к стопам вдовствующей императрицы).

Он был — по всем меркам не только Семипалатинска, но и Кузнецка, где жила овдовевшая Марья Дмитриевна, — жених незавидный: лишен дворянства, состояния не имеет и живет на средства, присылаемые

Запись Ф. М. Достоевского предполагаемых расходов в связи с женитьбой на МД. Исаевой

родственниками, впереди — три года службы в батальоне, надзор полиции и полная неизвестность. К тому же вряд ли Марье Дмитриевне была известна недолгая слава Достоевского десятилетней давности — а сейчас, кроме патриотических стихов, предъявить он ей ничего не мог.

А главное: с кем угодно, но только не с ней, своей невестой, он мог говорить о том, что было делом его жизни. Кажется, она его особенно и не расспрашивала, относясь слегка скептически к его литературным занятиям. Она, разумеется, много читала в свое время, была воспитана на Карамзине и любила Тургенева, но принимать близко к сердцу кошмары «Двойника» или драмы «Бедных людей» искренне не могла. И естественно, ее куда больше интересовали служебные возможности Достоевского; во всяком случае, когда после третьего патриотического стихотворения «Умолкла грозная война!» (написанного Достоевским весной 1856 года к коронации и заключению мира) он был осенью того же года произведен в прапорщики, она дала формальное согласие на брак. «Я ни об чем более не думаю. Только бы видеть ее, только бы слышать! Я несчастный сумасшедший! Любовь в таком виде есть болезнь».

В феврале 1857 года они наконец поженились: Марья Дмитриевна стала супругой офицера — но не писателя.

Сам же писатель, через три года после каторги, обнаружил, что свобода, которой он так ждал и так жаждал, ушла не на литературную, а на любовную страсть, заслонившую все остальное. Его по — прежнему переполняли замыслы, в голове и на бумаге были планы, заметки, наброски, и он с прежним неистовством хлопотал о дозволении печататься. Но если бы таковое дозволение он получил в разгар своего романа с Марьей Дмитриевной, оно застало бы его врасплох: в запасе был только «Маленький герой», написанный еще в Петропавловской крепости.

«Я был в таком волнении последний год, в такой тоске и муке, что решительно не мог заниматься порядочно. Я бросил всё, что и начал писать», — сообщал он брату в ноябре 1856 года. Но и в январе 1857 он повторял то же самое: «…отношения с Марией Дмитриевной занимали всего меня в последние 2 года». В марте, уже женясь, он снова оправдывался: «В лености меня не обвиняйте. Я пишу вещь длинную и еще не кончил».

17 апреля 1857 года Высочайшим указом Правительствующему сенату было предписано лишенному прав состояния 19 декабря 1849 года и дослужившемуся до офицерского чина Достоевскому «даровать прежние права по происхождению». Указ вернул ему потомственное дворянство и право на профессию, которого он был лишен восемь лет. Нужно было все начинать сначала.

Конечно, можно было, ни о чем не думая и положась на судьбу, с головой уйти в сочинительство. В конце концов восьмилетний перерыв в его литературной деятельности вдвое превышал имевшийся к 1849 году общий «стаж» пребывания в писательской профессии. Однако Достоевский, который хотел с умом распорядиться накопленными за четыре солдатских года заметками, планами и набросками, выбрал путь возвращения в литературу, во — первых, самый трудный, во — вторых, самый непредсказуемый: путь неслужащего, необеспеченного и независимого сочинителя.

Собственно говоря, Достоевский — при всем том счастье, которое он испытал весной 1857 года, когда ему вышло прощение по всем пунктам, — не хотел слишком уж многого. Ему нужно было лишь вернуться к тому состоянию свободы, с которого он начал литературный труд, выйдя в отставку после года службы.

Значит, прежде всего нужна была отставка. И уже в начале марта 1858 года было составлено всеподданнейшее прошение на имя Александра II с приложением реверса — письменного обязательства не просить впредь никогда никакой денежной помощи у казны.

Поделитесь на страничке

Следующая глава >

Похожие главы из других книг

Глава пятая

Из книги Бегущая с волками. Женский архетип в мифах и сказаниях автора Эстес Кларисса Пинкола


Глава пятая

Из книги Письма о русской поэзии автора Амелин Григорий

Глава пятая Где мы видим, как своевольная юность наших дней охотно погружается в самые химерические и преходящие удовольствия вместо того, чтобы задуматься о вечности. Mai vou?li vi?ure pamens: La vido es tant bello! Auguste Marin [Никогда не хочу видеть страдания: Жизнь так прекрасна! Огюст


Глава пятая

Из книги Общее положение о крестьянах, вышедших из крепостной зависимости автора Романов Александр Николаевич

Глава пятая Об увольнении крестьян из сельских обществ и приписке к обществамОтделение первоеОБ УВОЛЬНЕНИИ КРЕСТЬЯН ИЗ СЕЛЬСКИХ ОБЩЕСТВ130. Для увольнения крестьян из сельских обществ требуется соблюдение следующих общих условий:1) чтобы крестьянин, желающий получить


Тюрьмы

Из книги Инки. Быт, религия, культура автора Кенделл Энн


Глава 3 От тюрьмы и от сумы… Долговая тюрьма в романах Чарльза Диккенса «Крошка Доррит» и «Посмертные записки Пиквикского клуба»

Из книги История капитала от «Синдбада-морехода» до «Вишневого сада». Экономический путеводитель по мировой литературе автора Чиркова Елена Владимировна


Глава пятая ЧИН И ОРДЕН

Из книги Повседневная жизнь русского офицера эпохи 1812 года автора Ивченко Лидия Леонидовна

Глава пятая ЧИН И ОРДЕН …Предпочтеннейьиий граф мой!.. Вы сами видите истину пословицы русской, что худо тому служить, кому бабушка не ворожит. Из письма генерал-лейтенанта П. М. Капцевича графу А. А. Аракчееву от 15 октября 1812 года Нередко нам приходится наблюдать простую


От тюрьмы и сумы...

Из книги Боже, спаси русских! автора Ястребов Андрей Леонидович

От тюрьмы и сумы... Глядя на картину Исаака Левитана «Владимирка», всякий мыслящий русский понимал, что это не просто дорога, одна из многих. Это тот самый путь, по которому шли осужденные в Сибирь. Путь каторги и ссылки. Вспоминаются строки Есенина: Затерялась Русь в Мордве


Глава пятая

Из книги Русский бал XVIII – начала XX века. Танцы, костюмы, символика автора Захарова Оксана Юрьевна

Глава пятая XL В начале моего романа (Смотрите первую тетрадь) Хотелось вроде мне Альбана Бал петербургский описать; Но, развлечен пустым мечтаньем, Я занялся воспоминаньем О ножках мне знакомых дам. По вашим узеньким следам, О ножки, полно заблуждаться! С изменой юности


Глава пятая СИМФОНИЯ ЕДЫ

Из книги Повседневная жизнь современного Парижа автора Семенова Ольга Юлиановна

Глава пятая СИМФОНИЯ ЕДЫ Французы со снисходительной улыбкой утверждают, что бедняги-немцы едят, чтобы работать, тогда как они, французы, работают, чтобы есть. Страсть парижан к хорошей еде заметил и мой отец. Из дневника Юлиана Семенова: «Для парижанина, как, впрочем, и для


Глава пятая

Из книги Эротизм без берегов [Maxima-Library] автора Найман Эрик

Глава пятая На концерте Кремневы встретили какого-то студента, которого знавали мальчиком, и вот на следующем сеансе появился новый член — Евгений Петрович Кожин.Общество, собиравшееся у Кремневых, должно быть, обладало особой притягательной силой, и все попадавшие туда


Глава пятая

Из книги Вокруг «Серебряного века» автора Богомолов Николай Алексеевич

Глава пятая На концерте Кремневы встретили какого-то студента, которого знавали мальчиком, и вот на следующем сеансе появился новый член — Евгений Петрович Кожин.Общество, собиравшееся у Кремневых, должно быть, обладало особой притягательной силой, и все попадавшие туда


Поэтика тюрьмы

Из книги Довлатов и окрестности [сборник] автора Генис Александр Александрович


Петербургские тюрьмы

Из книги Петербург. История и современность. Избранные очерки автора Марголис Александр Давидович


Пятая глава

Из книги От Данте Алигьери до Астрид Эрикссон. История западной литературы в вопросах и ответах автора Вяземский Юрий Павлович

Пятая глава


От сумы да тюрьмы

Из книги Неизвестные байки старого Петербурга автора Дягилева Юлия Юрьевна

От сумы да тюрьмы Пока живут на свете дуракиНеподвластна времени работа карманников и нищих. Современные представители этих «профессий» работают по старинке, удивляя ловкостью, но не изобретательностью. Зачем придумывать что-то новое, если всегда найдутся простаки,