6.9. Покойник

Этот герой, мимикрирующий под живого человека, к тому же голодного, – еще одно воплощение абсурда. В начале он – от смерти зеленый – лежит в гробу, с подсвечником в руках. Чтобы казаться живым, он начинает говорить, более того, не о чем ином, как о еде – средстве поддержания жизни. Затем он подсаживается к компании людей и обсуждает с ними рецепты приготовления пищи «там» – на земле. Фонетически его речь устроена так, как если бы у него были физические трудности с речью, например, из-за нехватки зубов. На новый виток абсурда Покойника выводит, возможно, то обстоятельство, что он воскресает в потустороннем мире, предназначенном вообще-то для полноценного обитания покойников.

С интертекстуальной точки зрения этот герой соединяет в себе черты: устрашающих покойников Гоголя; воскресающих покойников Хлебникова и Крученых; а также покойников Майринка, действующих так, как если бы они не умирали, в частности, вкушающих пищу. Однако если у предшественников Хармса их мертвецы были прочно встроены в сюжет – в частности, наделены властными полномочиями в отношении главного героя, проходящего испытания, – то их собрат в «Лапе», напротив, оказывается проходным персонажем.

Начну с гоголевских прототипов хармсовского Покойника. В «Вечере накануне Ивана Купала» оживающий покойник – это Басаврюк (о чем см. параграфы 3.1 и 5.1.4), а в «Вие» – панночка. От панночки персонаж Хармса перенимает зеленый цвет, способность говорить и – в качестве атрибута – свечи, ср.:

«В углу, под образами, на высоком столе лежало тело умершей… Высокие восковые свечи, увитые калиною, стояли в ногах и в головах, изливая свой мутный, терявшийся в дневном сиянии свет» [ГСС, 2: 162];

«Труп уже стоял перед ним на самой черте и вперил на него мертвые, позеленевшие глаза… [Т]руп опять ударил зубами и замахал руками, желая схватить его…

Глухо стала ворчать она и начала выговаривать» [ГСС, 2: 173].

Из еще одной повести Гоголя, так или иначе касающейся умерших, «Майской ночи, или Утопленницы», Хармс заимствовал мотив ‘покойник и еда’:

«[У]селись вечерять… Вдруг откуда ни возьмись человек… Как не накормить… Только гость упрятывает галушки, как корова сено… Теща насыпала еще… “А чтоб ты подавился этими галушками!” – подумала голодная теща; как вдруг тот поперхнулся и упал. Кинулись к нему – и дух вон. Удавился… [С] того времени покою не было теще. Чуть только ночь, мертвец и тащится. Сядет верхом на трубу, проклятый, и галушку держит в зубах» [ГСС, 1: 68].

Хлебниковские покойники задают более высокий градус абсурдности нежели гоголевские, воплощая мотив ‘покойник, оживающий и становящийся полноценным человеком’. Так, пьеса «Мирсконца» открывается бегством умершего с собственных похорон, ср.:

< Поля > Подумай только: меня, человека уже лет 70, положить, связать и спеленать, посыпать молью. Да кукла я, что ли?… Лошади в черных простынях… Телега медленно движется, вся белая, а я в ней точно овощ: лежи и молчи, вытянув ноги… [Я] вскочил…. сел прямо на извозчика и полетел сюда…, а они: «лови! лови!» [4: 239];

а оканчивается его полным помолодением. Воскрешение покойников – притом в харчевне, то есть месте, где едят, – имеет место и в «Ошибке смерти».

В харчевне веселых мертвецов-трупов Барышня Смерть правит бал. Она пьет красный сок (очевидно, кровь) через золотую трубочку. В ее подчинении —12 мертвецов, каждый со своим стаканом. 13-й посетитель харчевни (этакий Иуда), явившись на бал незваным гостем, требует собственный стакан. Пожелав использовать в этом качестве череп Барышни Смерти, он тем самым умерщвляет ее. В момент ее гибели 12 мертвецов немедленно воскресают. На этом пьеса, однако, не кончается. Ее финальный аккорд – перескок на рамку театрального действия:

<Барышня Смерть> (подымая голову) Дайте мне «Ошибку г-жи Смерти». (Перелистывает ее) Я все доиграла (вскакивает с места) и могу присоединиться к вам. Здравствуйте, господа! [4: 259].

В свою очередь, Крученых посвятил покойнику, убитому на войне, но затем оживающему, поэму «Полуживой» (1913). В 1913 году она была опубликована отдельным изданием с иллюстрациями Михаила Ларионова. Непосредственно с хармсовским героем перекликается локус ада (т. е. загробного мира), оживающий в аду покойник и его гастрономические признания:

Я хилый бледный смрадный

Вошел во ад как в дом

Стоял там воздух чадный

Меня обдали кипятком <…>

Тут я узрел родное племя

И сны ощупал на яву

Носил давно я пытки бремя

И прокричал сквозь гом: живу!

Люблю я печь и свист заклятий

Люблю кипенье казана <…> [Крученых 2001: 330].

Показательно и окончание поэмы, кстати, с нагнетанием абсурда:

И смертерадостный мертвец

Заснул я тут впервые

Зарю увидел и венец

И стал толстеть я как живые [Крученых 2001: 332].

Майринковский «Ангел западного окна» тоже содержал топику, которая просматривается в «Лапе». Там действуют два покойника: один работает шофером при Исаис – воплощении сил зла, другой же, напротив, служит силам добра, а именно сторожит руины горного замка Эльзбетштейн от Исаис. Второй, сторож замка, репрезентирует сразу два востребованных Хармсом мотива: ‘оживающий покойник’ и ‘покойник и еда’, ср.:

«Там, на деревянном остове… сидел труп седовласого старца. Рядом, на ветхом очаге, – глиняный горшок с остатками молока и плесневелая корка хлеба. Внезапно старик открыл глаза и оцепенел, не сводя с нас немигающего взгляда… [С]тарик непрерывно качал головой» [Майринк 1992: 165];

«Взяв корку хлеба, он принялся старательно ее глодать своими беззубыми деснами» [Майринк 1992: 170].

Покойник Хармса, хотя на первый взгляд это и не очень ощутимо, придает «Лапе» египетскую окраску. Дело в том, что в европейской и русской литературной традиции Египет чаще всего подавался как цивилизация смерти, а потому мумии, гробницы и погребальные ритуалы были его непременными атрибутами[530].