Москва с птичьего полета
Москва с птичьего полета
Немцам мало было того, что они в Гамбурге Луну выковали, как гласит известная поговорка, они еще и первую карту Московского Кремля составили. Точнее, план, на котором город с пригородами виден как на ладони. Самый первый план Кремля с его пригородами — с высоты птичьего полета.
Автор сего труда — птица залетная, барон Зигмунд Герберштейн, посол в Москве Максимилиана I — императора Священной Римской империи — умнейший, образованнейший человек своего времени, со взглядом зорким и цепким, с ухом вострым: все видел и слышал. И все на ус наматывал. А что касаемо устройства Кремля как крепости, состава войска московского и числа его — в особливости.
Вот, глянул на Кремль со всех сторон неторопливо и вывел: «Крепость же настолько велика, что, кроме весьма обширных и великолепно выстроенных из камня хором государевых, в ней находятся хоромы митрополита, а также братьев государевых, вельмож и многих лиц. К тому же в крепости много церквей».
Ну ладно, отписал про внешность московскую, обозначил с немецкой скрупулезностью, что в граде сем дворов 415 000 и сто тысяч жителей, и присовокупляет попутно: а в войске 150 тысяч. При сем не мешает отметить, что был барон не только дипломатом, но и военным с обширным батальным опытом, воевал в австрийских войсках и на мундир или сюртук заслуженные звезды прикалывал.
Конечно, невольно возникает мысль, что был Герберштейн и немножко шпионом, уж больно военными делами интересовался в Москве, ну да Бог с ним: не только не навредил, а пользу принес немалую, поскольку труд его заставил говорить о государстве Московском, как о государстве великом, могущественном, со своей самобытной культурой. Ну и конечно, с характером непростым. Видел барон, к примеру, как мужики шапки перед государем своим ломают да на колени валятся, — и отчего-то это ему не понравилось… Подозвал служилого, в возрасте уже человека, и деликатно осведомился: «Что это вы так перед царем раболепствуете?» — по-русски-то он неплохо говорил. А мужик бороду огладил с достоинством и отвечал не моргнув: «Нет, господин барон, не по-вашему мы служим государям своим». И все тут: вы — так, а мы — эдак. И притом, оказавшись с послом поблизости, служивые люди никогда шапку прежде него не снимали и с коня раньше иноземца не спешивались. Герберштейн опять недоумевает: он — барон, он — посол, а русские дожидаются, пока он первым шапку скинет и наземь первым сойдет. Объяснили: а это чтоб не сделать порухи государевой чести. Чудно это было барону. Но все примечал он и все записывал.
Вид Спасских ворот и окружностей их в Москве. Гравюра по рисунку Ж. Делабарта
А между тем московиты охмуряли его ненавязчиво: на улицы, по которым посол проезжать собирался, народ скликали заранее — пускай иноземец видит, сколь многолюдна столица. К тому же и приставники постоянно рядом скакали, чтобы барон, не дай Бог, ненароком куда самостоятельно не отлучился и чего не надо не прознал и не высмотрел. Впрочем, барон был не промах — пишет про это про все, а сам сведения про конную артиллерию вворачивает, которую в Московском государстве впервые как раз при Василии Ивановиче завели. И пушки, отлитые итальянскими мастерами, — большие и отменно ухоженные, тоже у стен кремлевских высмотрел. Нет, такую птицу, как барон Герберштейн, в золоченой клетке не удержать: видел все, а что не видел, о том догадывался и то просчитывал.
Москва совершенно поразила его. Обилие церквей ошарашивало: не мог постигнуть, зачем столько? Удивляла тщательность и редкостное мастерство, с которым и мостили московские улицы: сначала клали на ровный слой сухого песка двух- и трехсаженные бревна, подгоняли одно к одному, чтобы щелей не оставалось, а поверху укладывали настил из досок, приколачивая их большими гвоздями. Так именно вымощены были кремлевские улицы, правда, не все. Подобным образом, кстати, долго еще потом Москву мостили.
Второй раз посетил Герберштейн Московию как посол эрцгерцога Фердинанда. Взгляд его теперь простирался дальше. И глубже. Как устроена оборона государства Московского, он уже знал достаточно, но и стратегическое положение русской твердыни он изучил, можно сказать, досконально. С трех сторон неприступен Кремль, омываемый Москвою-рекой, Неглинной и Яузой. А к Неглинной и вовсе не подойти — болотистая низина до самого устья, да и не судоходна она. По Яузе судоходства в то время уже никакого: сплошь да рядом на ней плотины и мельницы, а вот по Москве-реке и флот может пройти. И Герберштейн отмечает на плане удобные пристани в разных местах — какие груз могут принять, а какие удобны для высадки войска. К числу важнейших он относит пристань у юго-восточной оконечности Кремля, неподалеку от устья Яузы. Там и сейчас речные трамваи иногда останавливаются. Короче, как на столе он все подходы к Москве разложил.
Чем живет, чем торгует Москва — эти дела барон изучал с неутомимой тщательностью. И только от него Европа прослышала о подлинных богатствах Московского государства. Лучших соболей привозили с Печоры, и мех их ценился почти наравне с черно-бурой лисицей, которая шла по 10–15 рублей золотых. Высоко ценили также бобра, шкурки коего шли на опушку мужского и женского платья. А белку, как вызнал барон, везли из Вятки, Перми и Устюга. Лучшую же белку вывозили в Германию, что Герберштейн отмечает с особым значением. И в книге его в разных местах о шкурах других зверей, добываемых в пределах Московского государства, говорится: волк, горностай, куница, рысь и песец. В Германии он такого богатства не видывал. Потому столь подробно и изучал рынок пушнины, что среди прочих русских товаров она занимала первейшее место.
А хлебосольство русское, готовность гульнуть в любой момент просто ошеломили барона. Как-то после приема германского посольства в Грановитой палате царь пригласил все посольство к обеду. Тут Герберштейн, видимо, весь превратился в глаза и уши — столь необычным все ему показалось. Как в обеденную залу вошли, так едва не застыли: царь и бояре в роскошных одеждах, расшитых золотом, уже за столами сидели. Посередине возвышалась горка, обремененная золотыми и серебряными чашами с кубками самой искусной работы. Государь отдельно сидел, а ближе к нему — братья, бояре, придворные прочие — по степени знатности. Государь, ежели хотел перед обедом кому знак милости своей оказать, посылал хлеб, а если выделить кого пожелал, соль велел поднести. А мог и блюдо какое-нибудь послать. Принимая кушанье, надо было подняться и государю отвесить поклон, а также и на все четыре стороны. А иначе могли высшей неучтивостью счесть.
С немецкой дотошливостью отмечал Герберштейн, что за чем подавали. Поначалу пошли жареные лебеди да журавли с приправою из сметаны, моченых груш и соленых огурцов. Странно, но замечательно вкусно! Потом мясо разное с грибами и ягодой, поросят запеченных с румяными рыльцами и с зелененькой травкой в зубочках. А в штофах по всем столам — водка холодная. Потом подносить стали мальвазию, греческие вина, меды русские. Нет, так Европа не угощалась… Но более всего, пожалуй, изумило германца то, что даже и слуги, подносившие кушанья, были великолепно одеты, в жемчугах и драгоценных каменьях, чего при прежних царях в московском дворе не бывало. Запомнился этот обед Герберштейну мощью своей, как военный парад.
Может, после обеда того стал посол вызнавать, откуда все это берется, не из рога же изобилия — само по себе. Да нет, конечно. Громадные обозы с хлебом тянулись в Москву из разных весей, а более всего из Рязани, Коломны. Везли и зерно, и муку. Везли гречиху, пшено, горох, мак, не говоря уже о пшенице и ржи, и конопляное семя, из коего масло жали и с охотою в пищу употребляли. Из Коломны же и овощи всякие шли. С фруктами послабее дело было налажено, но яблоки в своих хозяйствах не переводились, а дыни с арбузами и в самой Москве, в «содилах», парниках то есть, выращивали.
В самом большом почете у москвичей после хлеба была рыба. Щучину в бочках везли из Коломны, ярославцы бойко торговали осетрами, белугой, сигом, севрюгой. Икра черная пудами шла. А из Переяславля-Залесского изумительную селедочку привозили — прямо из Селигера. Скот из подмосковных деревень пригоняли, но и туши везли, особенно по зимней дороге, и туши, уже освежеванные, прямиком на четыре ноги на снег ставили. Короче, нет, пожалуй, ничего, чего бы барон Герберштейн ни приметил и что оставил бы в неясности.
А жизнь московская меж тем нельзя сказать чтобы спокойной была. Грабежи и разбои — дело обычное, хотя правительство с ними круто боролось. А против пьянства — нещадно. Даже особенное постановление приняли: «В царствующем граде Москве и по всем градам… царскою учинити заповедь, чтобы дети боярские и люди боярские и всякие бражники зернью не играли и по корчмам не пили». На ночь главные улицы Москвы заграждались решетками и рогатками из бревен, возле которых от заката до восхода стража расхаживала. По ночам словно бы вымирала Москва: не ограбят, так в сторожку можно попасть, что тоже ничего приятного не сулило.
Удивительно, что все это барон Герберштейн примечал как бы между прочим, не забывая о своих прямых обязанностях. А ведь прежде всего он был дипломат. Во время первого своего посольства в Москву обходительно пытался склонить великого князя Василия III к миру с поляками ради совместной борьбы с турками, но не сумел добиться этого: поляки Смоленск требовали. На что великий князь не счел возможным пойти. И все-таки Герберштейн много сделал для сближения московского двора и германского. Во второй свой приезд в Москву барон Герберштейн пытался способствовать превращению пятилетнего перемирия Москвы с поляками в мир, но это тоже не удалось, хотя и продлили перемирие еще на шесть лет благодаря его стараниями. Короче, память о себе он оставил в Москве хорошую, добрую.
А главное, открыл на обозрение Европе Московское государство. Она аж ручками всплеснула и ахнула, книгу его прочитав. Его «Записки о московитских делах» до конца XVI века выдержали 30 изданий на разных европейских языках и имя автора повсеместно прославили.
В Советской энциклопедии отмечено, будто бы тенденциозно Москву описал. Куда уж там… Как раз беспристрастно и независимо. Что видел — то и писал. Чего не понимал — то и сам признавал.
Короче, спасибо ему, что прорубил окно из Европы в Москву.
P. S. Книгу, ошеломившую Европу в 1549 году, на русском языке первый и последний раз издали в 1908 году.