Дневник

Дневник

2 марта <1904>.

Вчера была на «Отчий дом» с Комиссаржевской[643], она, как всегда, дивно играла. Я сегодня из-за нее не спала почти всю ночь. То я думала ехать к ней проситься на выходные роли. О Боже — наставь! Как это глупо, ведь я знаю наверно, что на сцене я имела бы успех, между тем как здесь, в этой ужасной атмосфере удручающей. Но да все равно! <…>

16 августа <1905> (вторник) Цехацинс<к>.

<…> До Берлина мы доехали благополучно, там сделали кое-какие покупки, пообедали и поехали. В дороге с нами случилось приключение: мы не пересели, когда было надо, и очутились вместо Торна в Бромберге, где просидели от 10 до 12 часов ночи. В 12 часов 25 минут мы только оттуда выехали. Трудно было найти место, наконец нашли. С нами сидело несколько молодых людей. Один из них заговорил, это оказался русский. Сначала он показался мне не то пьян, не то ненормален, но во всяком случае меня заинтересовал. Оказался <так!>, что это поэт Сергей Кречетов, издатель или редактор журнала «Искусство»[644]. Мы уже под конец разговорились как друзья. В Александрове была пересадка для него и выходила я. Мы не расставались уже. Воображаю, что думали знакомые, которых там как раз было довольно много. Он обещал мне писать, посылать книги, отвечать на все интересующие меня вопросы. Я была как в чаду. Он мне сказал, что он женат, это меня как-то не смутило. О чем мы только ни говорили! Не знаю, верно ли, было ли у него то чувство, что мы где-то виделись, что это не первая наша встреча. Мне это казалось, он говорил, что это ему не только кажется, но что он в этом уверен. Мы встретимся еще. Как это странно, как хорошо. При расставании он мне поцеловал руку, и когда мы отошли, я обернулась — он мне посылал воздушный поцелуй. Правду ли он говорил то, что чувствовал, или это была болтовня? (Я не хочу быть не тем, чем верит он, что я есть.) Я еще не могу этому верить. А как хочется верить, ведь этот человек мог бы меня выдвинуть. Захочет ли он? Я как-то все эти дни ни о чем думать не могу. Я верю во что-то, чего-то хочу. И не знаю, так ровно ничего не знаю. Когда мы расстались, было после трех ночи. В половине пятого мы были дома[645].

2 сентября (пятница), Кельцы.

<…> На другой день я получила три книги от Кречетова — с надписями. Меня это все страшно волновало. <…> Вчера писала и сегодня посылаю Кречетову свои карточки и длинное письмо[646] <…>

18 сентября (суббота), Варшава.

<…> На следующий день приезда я получила письмо от Кречетова, а через три дня книги. Какое чувство оно произвело на меня, трудно сказать. Я вкладываю это письмо в дневник, оно, во всяком случае, очень для меня важно[647].

12 октября.

9 окт<ября> получила письмо от Сергея. Упрекает, что я не пишу, шлет стихи[648]. Я не пишу? Да, я боюсь часто писать, я боюсь его, боюсь себя. Ведь ника<ко>го сериозного чувства он не мог ко мне почувствовать, самое большое — что я его заинтересовала, рад поиграть, а я… я фантазерка. Эта встреча, ореол, красота фраз — красота во всем, начиная с костюма, ум! Все это влияет на меня. Вот я в данную минуту чувствую, что и теперь он мне дорог, я могла бы примириться с его потерей, но она бы была мне тяжела. Я сознаю, что я живу его письмами и только силой воли заставляю себя не думать о нем, не пишу часто. Со сценой я все еще не решила. Боже, помоги, выведи меня на эту дорогу. Мне так страшно, я боюсь жизни. Сергей пишет: «Я с Вами — Вы не одна!» — я боюсь его! — Я еще более одна. Какая я слабовольная! «Наверно, скоро сгорите». Отчего же другие живут, а я нет? Неужели я не талантлива, не достигну? С самого детства я мечтала, стремилась куда-то, искала, ждала, и вот 22 года — Я — ничто! Я ищу, я хочу — и никакой веры в будущее. Жизнь, жизнь. Я боюсь всего. <…> Сергей берет еще меня тем, что он первый мущина, с первого взгляду обративший на меня внимание, а я была непричесана, плохо одета, усталая с дороги, даже без пудры. За это я бы хотела быть красавицей и чтоб он один был мне дорог. Я способна на все — за это.

27 октября (четверг).

С первой почтой из Москвы я получила письмо от Сергея. Он уж прямо говорит о любви. Я ничего не могу понять из своих чувств. Я думаю только о нем, им живу, но я сознаю, что я еще не его вполне. <…>

Москва

20 января <1906> (пятница).

В среду я приехала в Москву. Меня встретил Сергей[649]. Квартира была найдена. У очень милых, хотя в полном смысле буржуазных людей. Все дни я виделась с Сергеем; вчера была у них, познакомилась с женой[650]. Сегодня он приехал за мной. Мы были вместе, говорили о многом и кончили — да, кончили тем, что поцеловались. Теперь я вернулась. Я думаю о том, что нужно себя проверить, о том, что мои беспокоятся. Что нужно работать. Любовь ли это, что это такое? И такое мучительное чувство тоски. Прав ли он, верить ли ему, идти ли? Ничего, ничего не знаю.

23 января (понедельник)..

Вчера днем были с Сергеем Ал<ексеевичем> на выставках и вечером у них играли даже в chemin de fer. Когда с ним вместе, то выигрываю, т. е. выйграла <так!> рублей 5. Были там кое-кто из писателей. Хотя все это типы, несравнимые с Сергеем, хотя, быть может, и более, чем он, известные имена. Все эти дни утро была одна, а вечером приходил Сергей. О чем только мы ни говорили. И все это так легко, так естественно. Каждый вечер вместе. О том вечере у него, когда мы не выдержали оба и я первый раз в жизни поцеловала — мы решили пока не вспоминать. И он мне сказал, что не хочет и тени насилья, хотя бы над волей, и будет брат — до тех пор, пока я этого пожелаю или пока он будет в силах, когда бы он меня настолько полюбил, что это тронуло или разбило его душу, он или порвет, или я уступлю. А я — я не знаю. Люблю ли я его? Знаю, что он мне бесконечно дорог. И только страх потерять его — страх неизвестного удерживает меня. Мои родители тоже какой-то укоризненной тенью стоят[651]. Хотя разве так, как теперь, не хорошо? Когда он сидит рядом со мной, так нежно гладит мою голову, руки, когда, близко прижавшись, на санках мы едем, и только изредка перекидываемся словом, разве так не хорошо? А жена его, она милая, она ласково меня встречает и нисколько не подает не только тени ревности, но даже соединяет нас. Странно все.

25 января (среда).

В понедельник мы были с Сер<геем> Ал<ексеевичем> на «Буре» в Малом театре и ужинали в ресторане каком-то, кажется — «Ярославле»[652]; вчера на «Для счастия» Пшибышевского[653], потом были в литературном клубе[654]. Там сидели, ели, пили, а потом Сер<гей> Ал<ексеевич> меня опять провожал, и опять точно тайной какой-то силой поцеловал меня, а потом в подъезде и я его целовала. Какое-то странное неизбежное веление. И так все само собой. А если это сон, обман, призрак? Боже мой. Сегодня целое утро сидела у меня Нина Ивановна, — она пока хорошо относится. Я боюсь быть навязчивой по отношению <к> Сер<гею> Ал<ексеевичу>. Боже, ведь если это любовь, я так долго ждала ее, так измучилась этим. А если нет, опять нет? А жизнь другая — та, что осталась за мной, а родители, все как-то ушло. И я осталась тут. А если это насмешки его надо мной?

27 января (пятница).

Вчера был Серг<ей> у меня, позавчера я у них. Странно, мы без конца целуемся, говорим о так многом. Нина Иванов<на> предполагает ехать летом с Валерием Брюсовым в Норвегию и говорит: «Поезжайте Вы куда-нибудь с Сережей»[655]. И при ней он говорит: «Ты, Нинка, едешь с Валерием, ну а Вы, Искра, поедемте тоже куда-нибудь». Вчера мы с Сергеем сидели и то обнимались на диване, то у стола. Я сидела у него на коленях. И так странно, странно мне было весело, я дурила. Одно меня смущает — это ложь перед всеми. Родными и знакомыми. Ложь, которая необходима, которую нельзя избежать. Что делать — нужно. Буду писать своим ложь — кругом ложь. Пока же я не знаю, счастлива я или нет. Безумного счастия, того, что я ожидала, нет. Да, пожалуй, верно: я позволяю себя любить, позволяю себя целовать, но и все. А ведь я женщина, самая обыкновенная женщина. Неужели же я в себе все подавила? Нет, нет, не может быть, иногда мне кажется, что лед тает, ведь я еще молода, я глушила, давила все в себе, но я жива еще, жива. Я еще способна ощущать счастие.

11 февраля (суббота).

Я давно не писала. Я не могла писать по многим причинам, а главное — после того, как я дала прочесть Сергею этот дневник, мне странно было бы писать в нем, зная, что сегодня же он будет им прочтен. Но теперь я решила его прятать или каким другим образом, но не давать читать его ему, и пишу, опять пишу. За это время я так много пережила, пер<е>видела народу. Наши отношения с Сергеем то как-то натягивались, то мы были — по крайней мере, мне так казалось — бесконечно близки. Мне так странно, так непривычно хорошо быть с человеком-мущиной так просто, гладить и целовать его волосы, шею, сидеть у него на коленях, крепко прижиматься к нему, и по телу пробегает такая легкая…

13 февраля (понедельник).

Я не дописала прошлый раз, что-то помешало. Что я хотела от любви, я имею. Только какая-то самой мне непонятная тоска сжимает грудь, сердце. Или это тоска по своим, или это непривычное мне положение скрываться, когда вся душа кричит, — я не знаю. Бываю везде с Сергеем вместе, и, конечно, толки и т. д. Я держала в начале февраля экзамен в консерваторию, выдержала, но решила не поступать, невыгодно. И теперь у Званцева[656] беру частные уроки пения и декламации. Иду и сегодня туда. Вчера была на постановке (новой) «Евгения Онегина»[657]. Хорошо. Красиво новое дело, начатое личными силами без всяких других сил. Познакомилась с художниками, всеми, одним словом, участвующими в этом деле. Ужинали, и я так чувствовала, что на меня смотрят как на любовницу Сергея. И странные взгляды — в упор смотрели в бинокль, мне делалось неловко, обидно. Этого еще нет, а они уже, уже видят. Сегодня мне поднесли, что (были какие-то знакомые вчера и встретились с Сергеем) он «мерзавец», насильно его женили, и еще что-то в этом роде. Милый мой. Он меня предупреждал, и я иду, зная, что будет. «Я негодяй, всем лгал, обманывал, — хотите вы мне верить или нет. Ты можешь мне верить или нет, я не клянусь, не даю слова». Я смотрю с вопросом в будущее!

4 марта (суббота).

Я живу уже больше недели (с прошлой среды) в меблированных комнатах. С Ветошкиными у меня вышла история из-за Сергея и Нины — они меня звали несколько раз по телефону, ну а Ветошкин обозлился. Впрочем, это все давно готовилось. Трудно было бы ужиться мне с ними, моя репутация не давала им покою. (Я пишу факты, т. к. ведь они жизнь)[658], ну, а душа, что она, идет ли она вперед, будет ли она такой многогранной, как хочет Сергей? Его нет сегодня — он куда-то уехал. Я еще девушка. И как-то опять мне непонятным образом избежала этого перехода. Мне как-то странно об этом писать — даже будто стыдно как-то. Но я хочу быть такой, как я есть, здесь. Я почти ничего не делаю. Званцев уезжал, я была нездорова. Сережа бывал каждый день. Я как-то избегаю и чувствую неловкость писать о нем сегодня, а ведь, собственно, все мое существование заполнено только им, и я чувствую, как одна за другой отворяются стороны души, сердца, и все это ему. Я понимаю, что я люблю его. И он говорит, что любит, и теперь при всем даже желании не верить ему я не могу. Да, тетя права — все мысли и чувства у меня его. Что ж — это хорошо.

9 марта (четверг).

Я уж не девушка — это было 7-го марта. Я знала, что так должно было быть и потому даже теперь я почти не чувствую перемены. Во всем этом облик Сережи так красив, так идеален, что все кажется мне свято, высоко. Мысль о том, что я не замужем, меня даже не занимает — не все ли равно мнения, а лично, то от того, что меня благословит священник, это не будет более свято, а я верю, что меня благословил Бог.

Мне грустно сегодня. Кажется, Сереже грозит неприятность — в политическом духе. Неужели же что выйдет из этого действительно нехорошее? Тетя пишет, что о фимиаме, который мне курят поклонники, я должна думать критически. Мне вспоминается <так!> мои разговоры с Сережей, и я думаю, как все ошибаются в наших отношениях. Его вечные нападки на мою лень, мое безделие, на мою неряшливость и многое другое — как это не похоже на фимиам. Только бы с ним ничего не случилось скверного! Я так боюсь этого. Неужели же что будет нехорошее? У меня в данную минуту мысли прямо путаются. Я только что говорила с ним об этом по телефону.

У Зелинских бываю. Милые, но как это все далеко как-то. Я оторвалась. Верно, у меня все мое личное разрушено, осталось только сознание, что я не своя, что все мысли, чувства и слова — Сережи, и что мое «я» только действует, чтоб помочь ему овладеть моей душой, умом, чтоб ему было легче вылепить то, что он хочет. Все это мне дает какое-то мне самой непонятное чувство. Все воля Божия! — Вот оно, что я не дала ему — это мою веру, и это я не дам, остальное все его, и я отдаю с радостью, не требуя ни вечной любви, ни верности — я отдаю потому, что в этом мое счастье, и если больше дам — больше счастия. В данную минуту он меня любит, и не <нрзб.> ни я за себя, ни он ручаться не можем. Мы свободно сошлись и свободно любим.

28 марта (вторник).

Мне хочется сказать о фактах, что произошли за это время. Приехал сюда француз из Парижа для сотрудничества в «Руне» — благодаря ему и мне оказалась работа[659]. Кроме того, мне трудно подыскать бы было дело (я перевожу пословно с рус<ского> стихи, а Вальдор уже их рифмует).

Была это время у меня история с Ниной — я была у них — она была, как все это время, в ужасном настроении, меня тоже это волновало как-то. Сережу <так!> позвонила (по телефону) какая-то дама, он отвечал ей что-то. Нина удивлялась, зачем он ей не скажет не звонить больше. После каких-то полунамеков она сказала, что «я могу и влюбиться», а я вскочила и расплакалась. Нина ушла из дому. Все это было неприятно. Пришлось писать Нине. Хотя потом ничего, все уладилось, но я страшно испугалась, что та тень, что пробежала между нами, могла быть неприятна Сереже. Теперь все хорошо. В именины была в театре, а потом ужинала в Литературном с Сережей. Каталась на лихаче с Тастевеном[660] позавчера. Странно — раньше думая о своем будущем муже или любовнике, разве я предполагала это так, как это есть теперь? Недавно я после многих ласк смотрела на его тело, красивое, сильное — мой любовник! И разве будь это не Гриф, возможно бы было это мое теперешнее состояние? Этот взгляд на все как на нечто святое. Это красиво — я смотрела. Два наши голые тела — одно большое, сильное, другое нежное, хрупкое и красивое. И может ли быть, чтобы все эти оттенки, так именуемые развратом, были как-то скверны, грешны? Разве если не любишь — не тело? Теперь это мне все нравится, дает минуты счастия. Я люблю — мой любовник — любима. Как дико, как ново, а хорошо.

Варшава

16 мая (вторник).

Уже скоро месяц, как я в Варшаве. Грустно я уезжала из Москвы. Тяжело мне было расставаться с Грифом. Нина последнее время была прямо нежна со мной, и здесь, в Варшаве, я получила от нее нежное письмо. Она все в Москве, бедная. Провожал меня Гриф. Я плакала. Здесь я пишу ему нежно, он одно время писал чуть не каждый день — вот эти дни не получаю писем, но прислал книги и «Зол<отое> Руно» за апрель. Здесь художники меня встретили дивно. Познакомилась с Воробьевым, странным человеком, любящим искусство и литературу. Дома чувствую себя хорошо, и если бы можно было соеди<ни>ть Сережу и дом. Но, к несчастью, это Не соединяемо и потому нужно брать как есть. Он мне славные письма писал и, надеюсь, еще напишет. Здесь я опять прежняя Лида — дочь своего отца, и чувство барышни вполне мне приятно. Тот туман, что навевается любовью, мне приятен, и теперь мне удовольствие вспоминать его. Работаю все время по пенью. Голос окреп и идет хорошо (чтоб не сглазить). Скоро перееду в Цехацинку, где меня уже приглашают участвовать в спектакле. Здесь Боголюбов был страшно любезен со мной и даже пришел ко мне в ложу поздороваться, поговорить и пожелать всего лучшего. <…> Я мало писала в Москве. И теперь вижу, что это потому, что чересчур все было ново мне. Я ничего из прошлого не жалею. То, что произошло, — я вознаграждена за него. Ведь разве бы всякий мог действовать так, как Сережа? Когда еще ничего не было, — суметь удержаться в очень критический момент, и после прямо чуть ли не по-отечески относиться. Милый, милый! Когда я его первый раз поцеловала, — как это было? Я сидела на диване, он сказал: «Не знаю, будете ли Вы мне всегда сестрой». Я протянула руки, он опустил голову. Потом встал и отошел. Я тоже встала и подошла к углу стола, оперев руку на кресло, он положил на нее свою голову, я наклонилась своей головой на его, он меня начал целовать. А другой раз на диване в его комнате. Я боялась его, боялась всего. А теперь что будет? Что будет? Я с такой верой шла и иду. Что дальше?

Малаховка

5 июля (среда).

После 16 мая — много было чего. Я ждала Нину в Варшаву, она приехала, пробыла дня три и уехала обратно[661]. От Сережи были часто письма и телеграммы. Потом за три дня до отъезда в Цехацинку познакомилась с Воробьевым и его другом Вершинским. Ездила с ними в имение Рущиц[662] «Влохи». Узнала там, что Рущиц бесспорно мной был заинтересован. Воробьев в разговорах и письмах старался мне доказать, что Сережа моей любви не стоит. Мне было иногда смешно, иногда обидно это слушать. Рущиц сказал: «Она еще будет в моих руках». Все дело и теперь так ведется. В Цехацинке я жила тихо-мирно, волновалась, когда не получала долго писем, радовалась им, болтала с сестрами и изредка появлялась в парке, приезжал ко мне туда Вершинский. Числа 18 я выехала оттуда в Варшаву, там делала покупки и все время была с мамой, Воробьевым и Вершинским, которые меня и провожали. 19 я была в Москве, а на следующий день в Малаховке[663], одна на даче, сад кругом, гамак, вечером Сережа приходил. Мы встретились прямо безумные, и теперь люблю, думаю, что и он любит. Переменила фамилию, сделалась Рындиной[664], и буду играть в субботу в «Василисе Мелетьевне»[665] царицу Анну, боюсь безумно, нисколько не уверена в себе. Мужской персонал ко мне расположен, женский не особенно. Познакомилась с молоденькой актриской, смертельно влюбленной в Сережу. Хотя я не равнодушно к этому отношусь, но ничего не делаю скверного и даже с ней очень ласкова. Бываю чуть не каждый день у матери Сережи.

Боже, как много мне зависит <так!> от моего первого выхода — и все мое отношение с родными, и их взгляды на мою любовь к Сереже, и тут всех мнения, и даже любовь Сережи. Все, все. Боже, дай твою помощь, пусть мне нужна бешеная работа — это ничего, лишь бы достичь, достичь, и чувство понимания у себя не потерять. Боже, я ведь знаю, что я не талантлива, но пусть я буду с виду таковой. Ах, как я боюсь!.. что-то даст мне фамилия Рындина?

15 июля (суббота).

Играла 8-го. Когда я была на последней репетиции, я познакомилась с Адашевым[666], он меня немного поучил — сначала в саду и потом у себя на дому. Перед представлением — я была уже в гримме <так!> — ко мне в уборную влетели тетя Жозя и Леля, которые, собственно, приехали на мой дебют. Играла я неважно — сошло, выглядела очень хорошо, прямо была красива. Все-таки Адашев меня принял в свою школу. На другой день был разгон Думы[667] — опасаясь беспорядков, тетя с Лелей уехали, очарованные Сережей. Я поехала в Москву и пробыла там пять дней. Сегодня вот первый день опять здесь, в Малаховке, приехала вчера вечером. Сережа по делам едет в Смоленск, я дрожу за него. Тетя говорит, что я вся меняюсь при его присутствии, что любовь бьет из всех мускулов. А я — Боже! Правда, люблю его, ревную ко всем и всему. Каждый день я почти принадлежу ему, и все чувствую, как больше и больше во мне просыпается женщина — да, теперь я уже не холодная.

Милый мой, как я дрожу за наше счастье, — и отчего нельзя спокойно им наслаждаться? Нина мучительна до безумия, — когда я была там, она собиралась бежать, и только ужас и слезы Сережи ее остановили. А я тут как добавление. Хотя нет, я верю — он меня любит, любит. Боже, ведь я бы должна быть безумна от счастия — я ничего, довольна, но так боюсь, и такие есть горькие минуты. Хотя пусть будет и страх, и горькие минуты, только бы была наша любовь, счастье! Моя игра! Неужели же я не буду хорошо играть — талант пропал, а, может, его и не было! Любовь и талант — Боже, я только этого хочу.

20 июля (четверг).

Была у дантиста. Говорила с Сережей о том, что прошлое, бывшее у меня этот год в Москве, исчезло из моей памяти. Мне чудится, что это сон — был, прошел, и теперь я хватаюсь за него. Боюсь, что моя любовь — не такая, какая нужна для счастия. Ничего не знаю! Будущее страшно. Вот теперь сижу и жду его. Я всегда жду его. Я знаю где, я должна бы быть спокойной. Где там! Верно сказал Пушкин: «Ты любишь горестно и трудно»[668].

Москва

27 августа (воскресение).

20 августа играла Кет в «Казни»[669] — так себе, лицом была не дурна.

Уже в своей квартире, еще не вполне устроенной. Сережа основывает журнал — издатель Линденбаум[670]. Кстати, этот юноша стал ко мне неравнодушен, и мне предстоит задача перевести все на дружбу. Я все еще не могу спокойно думать о Сереже, и вот теперь каждый день вижу, целую, сколько хочу, каждый день принадлежу ему, а слова, писанные его рукой, меня волнуют. Я смотрю на него с нежностью и ни о чем еще не могу думать, кроме него. Милый мой, дорогой! Сегодня Сережа днем в Малаховке, вечером дома.

26 сентября (вторник).

Ну, поступила в школу Адашева, поучилась там с 1-го сентября. Скучно стало, эта бессмысленная работа — без будущего. Все одно и то же. И я оказалась вот второй день у Синельникова, т. е. у режиссера театра Корша, ученицей, плачу за науку 1000[671] рублей. В будущем году играю у Корша.

Сережа на съезде в Гельсингфорсе[672]. Скучно. Все это время прилив любви ко мне Линденбаума, его стоны, — на извощике чуть не изнасиловал, теперь все спокойно. Ухаживание Андрова <?>, ученика нашей школы, много мне стоило удержать его от поцелуев, возвращаясь от Солодовникова с «Садко». Все летело, летело. И любовь Сережи, и наши ласки.

13 октября (пятница).

Я редко пишу. Заезжала ко мне тетя. Сережа был в Гельсингфорсе, теперь вот в Бронницах[673]. Журнал идет ничего. Вспоминают меня изредка, Вершинский [и]. Получила письмо от Тони — давнишним пахнуло на меня.

Я актриса — наконец, добилась того дела, к которому стремилась так долго. У меня есть сцена и любовь, чего же мне еще надо? Все есть, все. А я недовольна. Ни преждней веры, ни преждней надежды. Я учу роли, но чувствую, что берусь за них не так, как надо. Боже мой! Нужно таланта. Неужели он пропал? Господи, как это было бы ужасно. А все, все, что я сделала, чтоб добиться сцены. Живу я в условиях, при которых занятье возможно, как я боюсь потерять и то, что у меня есть! А счастье, счастье! Нет, видно, я не из счастливого материяла сделана. Линденбаум — не особенно мною интересуется после того, как увидел, что ничего не добьется. Подлые все люди. А Сережа мой? Одно что радует, хотя и главным образом причиняет боль. А будущее — как я его по-прежднему боюсь.

23 октября (понедельник).

Какая я — неверная, неправильная. Ничего нельзя мне то, что можно другим. Отчего я сама в себе не нахожу уюта? В чем счастье? Счастлива ли я? Нет, нет. Счастье по-прежднему лишь мираж. Я не хочу огорчать Сережу — ведь это не в его власти. Если бы он понял! Зачем? К чему бы это привело — счастье не для меня. Ах, уж хоть бы хуже-то не было, хоть бы еще внешние обстоятельства не обострялись. Милый Сережа. Правда ли, что мы на всю жизнь? А мои дорогие — я люблю их; не знаю, говорят — дети чужды родителям, а мои мне не чужды, я люблю их, если бы была возможность соединить их с Сережей. Для него это чуждо. А мои занятия? Синельников ничего, не приходит от меня в отчаяние. Вчера у княгини Козловской вечером видела Ивского — он берет меня на лето в Малаховку на жалование — хоть бы это не расстроилось. Вот учу «Евреи»[674]. Лида, Лида! Сегодня буду у Сережи, будет народ. Уж хоть бы ничего скверного не вышло. Каждый раз, когда я с Ниной, я боюсь, что случится что-либо неприятное. В общем, она меня не любит. И не знаю, чем объяснить эту ее симпатию ко мне одно время. А я? Если бы она была не такой трудной, не такой холодной ко мне, я бы ее сильно любила. Люди не хотят, чтоб их любили. Ну разве возможно любить Марину Ходасевич?[675] Нужно научиться быть одной, чужой всем, смелой. А я все жду ласки — иду с открытыми объятьями. Вот то, что Койранские[676] ругали меня, что Нина мне враждебна, что тетя Ляля была мне вдруг одно время врагом, что Ветошкины меня презирают и т. д. — много всего, все разное, все различное; одно больно, другое неприятно, но все одно — ты одна, Лида. Дома тебя любят, да вот Сережа — да разве Сережа один, разве он не зависит от Нины, разве то, что Нина враждебна, не проводит черточки в его душе? — Лида, ты одна.

11 ноября (понедельник).

Смотрю — в жизнь. Что-то смутно все. Лежу — и думаю. Хочу жить, жизнь бьет во мне. Лида. — Любовь Сережи волнует меня, боюсь ее потерять. А сама я? Ничего не знаю. Я женщина. Меня это время одолели кошмары. Что все это? По-видимому, я все же старюсь. А давно ли я живу? Жизнь! Я люблю ее. Я все люблю.

19 ноября (суббота).

Сейчас ушел Сережа; завел он какой-то амур с жидовкой одной, и вот поехал на свидание, я все знаю, обо всем мы говорили, и я с спокойным сердцем его провожаю. Пусть идет, пусть будет близок телом с кем угодно, только душу его я ревную. Пусть будет все, как должно быть. Никогда ни одним мускулом я не удержу его — иди куда хочешь; его я не звала, сам пришел, и будет до тех пор, пока я с ним захочу быть или он со мной. На этих днях по поводу выхода «Перевала» был кутеж, было выпито много, много шуму, много говорилось и делалось того, чего не должно быть. Я в конец вырвалась из всего и, делая вид, что делаю все, что и другие <так!>. Сережа был видимо равнодушен, меня это подзадоривало, мне хотелось изменить ему. Но потом я подумала — нет, пусть будет, что хочет, пусть я ему налгу, что я изменила, но я не изменю ради себя. Для себя я должна, как до сих пор, никогда ни об одном поступке не пожалеть. И пьяная я говорила о постороннем, и пьяная я спокойно доехала с Александром Брюсовым[677]. И даже без поцелуя руки расстались.

1907 г.

12 января (пятница).

Много-много хочу я писать сегодня. 13-го декабря я приехала в Варшаву — все как обычно было дома, те же отец и мать, те же Вава, Владислав, Тоня <?> и т. д. Отца мое положение с Сережей видимо мучило, я отреклась от вины своей. Я клялась, что не близка с ним. Все настроение мое там было спокойное, и лишь только печальное настроение отца, его удрученный вид были мне мучительны. Приехала сюда. Сережа — занят много, много, я одна, вижусь с ним хотя все же почти ежедневно. С Ниной стали во враждебные отношения. Я больше не могла; все, что можно было, я сделала, — больше мое самолюбие мне не позволяет. Любовь к Сереже заставляла меня идти на много, много уступок. Теперь я этого не буду делать, кончено. Сережу, по-видимому, мое положение любовницы, небрежное и презрительное отношение ко мне навели на мысль, что лучше нам пожениться. Все это решили, я уже написала об этом своим родителям. С Ниной это еще более обострило отношения. С Алекс. Павл. я хороша[678]. Итак, я предполагаю выйти замуж. И вот опять меня начинает мучить то, что любит ли меня Сережа, не думает ли он, что он меня этим осчастливит, что это так много с его стороны. Счастье в любви — это давать, брать — это ужас. Пока я только давала, я была счастлива. Если бы это я должна была дать имя, положение, деньги — как я бы была счастлива, но брать, брать! Ужасно мне все это тяжело. Нет счастия для меня ни в чем. Я верная по природе, любящая, так долго ждавшая любви, так мучимая ожиданием ее, — что я получила от нее? — муку, и те минуты, только минуты радости. Малаховка, повторится ли она? За радость, за каждое счастия мгновение отплата должна быть судьбе. А дальше, дальше. Как всегда, боюсь я будущего, и этот год — что он даст мне? Страшно. С Синельниковым дело идет ничего, играть, верно, буду вскоре. Моя карьера, хоть бы она мне удалась! А моя любовь? Господи, чтоб она была, чтоб Сережа любил меня, ведь что я буду делать без него? Хотя нет, я должна уметь быть одна, а Сережа пусть будет, пока хочет; ничем, ничем я его не задержу. Клоню голову пред судьбой, что даст она и что вынесу я, никогда душа моя не испортится. Все на свете должны думать хуже о ней, чем она есть.

15 марта (четверг) Москва.

Много времени прошло с тех пор, как я не писала, но мне как-то не хочется говорить о фактах, случившихся в это время, следующий раз я запишу, а, может, и сегодня же, но после. А сейчас мне хочется писать о том, о чем я думаю. Весеннее <?> тоскливое чувство, как я не люблю весны. Раньше я всегда хотела любить в это время, теперь я люблю, он есть <?>, существует, тот, кого я искала и ждала так долго. Он нежный, милый, любимый, а Лиде все еще мало, нужно еще чего-то: я рвалась к сцене — вот она, сцена, я актриса. Что же еще, почему я не счастлива? Нет, горя нет (чтоб не сглазить, как я боюсь его), а есть тревога, тревога за любовь, тревога за жизнь. Что будет, ведь не замрет же жизнь на одном месте, как она теперь, ведь еще много, много должно быть в жизни. Куда идти? Что делать? Как хочется чего-то недосягаемого, хочется рая, Бога, а все люди, и я сама человек, с человеческими желаниями и стремлениями. Как я себя не люблю за это. Мне больно сознавать в себе эти желания. Как скверно после каждой обычной людской мысли, после каждого такого поступка. Как вино <?> пьянит жизнь, но когда остаешься одна, когда тишина вокруг, нет жизни других, тогда чувствуешь мутный осадок от пережитого, от всех пошлых мыслей, чувств, дел. Мне как-то понятен ад <?> — человек отрешился от земной оболочки, от жизни материи, и дух должен перенести стыд, боль за это прошлое, и жить, где была выгода, расчет, желание быть выше других. Пошло, мучительно все это. Нет, не вокруг меня пошлы, а я пошла, отвратительна.

19 марта (понедельник).

Узлы, — и счастье, и горе сплелись, и я не могу найти концов нити, где они, в чем. Я знаю одно. У меня нет счастия.

Люблю — да; любима — видимо. Не знаю, не знаю. Страшно это писать, ужасно. Ведь есть же люди, которые умеют быть счастливыми. А я — как тяжело. Что же я должна сделать для своего счастия, что нужно, чтоб понять себя?

Весна. Искусство может ли мне наполнить жизнь, действительно ли я люблю его, есть ли у меня данные? Мне кажется, что талант к данному искусству есть любовь к нему, и если я почувствую, что я люблю сцену, — драму, верней, — у меня явится талант. Теперь в своей любви к искусству я не уверена, мне что-то неясно мое отношение к нему.

Может, моя боль оттого, что режутся крылья души? Вот оттого, что растут зубы у детей, им больно, ну а у души, чтоб быть взрослой, яркой, уметь жить своей собственной жизнью и не ходить, а летать — нужны крылья; больно, больно, когда они растут.

Факты этого времени. Не тайна, что я невеста Сережи, начат развод его с Ниной (за что последняя меня разлюбила), я ангажирована на лето к Набатову в Малаховку — на 30 р. (на роли ingenue dramatique) и на зиму к Коршу на 40 р.[679] Дружу, т. е. прямо провожу время с Лелей Козловской, которую я не люблю, а безразлична и не интересуюсь. Беру уроки пения у Бремзен. Шью платья — трачу деньги, пишу своим, которые рады моей помолвке. Целуюсь с Сережей, в котором, как в фокусе, сосредоточилось все, что я люблю.

28 марта (среда).

Лида, что с тобой делается? Взошла на гору, хотела видеть весь мир, а на горе ветер, и он сбивает тебя с ног и путает волосы, и кружит их перед тобой, и кругом тучи, и пыль, и ничего не видно. Хочется что-то сделать нужное, что-то, что все разрешит, и не знаю, что. Кругом никого, бедный, истерзанный любовью к Нине и ко мне Сережа, для него я не все, и потому я одинока, совсем одинока. Не вправе я требовать, чтоб он любил меня, меня одну, чтоб вся его забота была о мне одной. Это эгоистично — но ведь Нина имела это. А я? Иметь человека, для которого ты все, для которого одна забота — о тебе, для тебя все, и ничто от тебя не отнимется, чтобы дать другому. Не под счастливой звездой я родилась, всю жизнь хотела любить, полюбила и нечего о мечтах вспоминать. Он любит меня, говорит, что без меня ему не жизнь, но не может мне дать полной всеобъемлющей любви. Он говорит, что я несправедлива, что я не понимаю всю силу его любви. Я знаю одно, что я люблю, что многое я могу сломать в себе ради этой любви, от ломки будут раны на душе, на любви. Пусть. Так надо. Или я побежу жизнь, или она меня победит. Не дамся, умру — или буду жить. Все возьму от жизни.

Малаховка

9 августа (четверг).

Прошел Малаховский сезон. Играла не очень важно, беру больше личными качествами, чем игрой. Играла все — и плохие роли, даже пела в оперетке «Все мы жаждем любви»[680]. У Корша начался сезон, была вчера на завтраке, роли еще не имею. Развод у конца, устраиваю общую квартиру с Сережей. Перевела какой-то рассказ. На Пасхе была в Варшаве.

Что я, изменилась ли за это время, выросла ли и появилось ли что новое в душе? Трудно учесть в себе. Ни дружбы, ни привязанности за это время я не знала — был Сережа. Мысли новые приходят лишь от него, книг. Кругом все ничтожны очень. Страшно, что душа перестанет гореть, что заглохнет, как все кругом.

Есть ли у меня хоть крупица таланта, не лучше ли бросить сцену? А Сережина любовь — навсегда ли она? Я боюсь будущего!

12 октября (пятница) Москва.

Взялась за перо. Зачем — не знаю. Скучно очень, была больна. Опять мое малокровие мешает мне жить. Все кругом кажется тусклым, и сама жизнь — ненужной. Сережа укоряет в недоверии. Хочется себе жизнь устроить интересно, пестро. Здоровье мешает, все мешает. Хочется все бросить, уйти от всего, перестать быть.

25 декабря.

Сегодня Рождество. Вспомнила детство, мать. Жизнь не мечта. В ноябре обвенчалась с Сережей, приезжали по этому случаю отец и мать[681]. Теперь стала приличной дамой. На сцене ничего, вот играю недурную роль в детском утреннике[682]. Сережины дела тоже ничего, есть надежды на возможности. В углу в кабинете стоит елка — вчера зажигали. Были, кроме меня и Сережи, Янтарев[683] и Рожественский. Так все мирно, казалось бы. У меня хаос в голове, плохо думается. С Ниной — официальные отношения. Я жена, настоящая жена какого-то человека. Мне представляется все сном, и снова я проснусь девочкой, пансионеркой, и буду плакать об полученной двойке. Мне дарили тогда подарки, у меня еще есть кукла, ее звали Ниной, — теперь у нее свернутая, висящая на одной ниточке голова.

Тогда было все просто — теперь все на лжи, хитрости — даже дома, с ним, с тем, что, говорит, безумно любит меня, а должна придерживаться политики, должна думать, какие чувства проявлять, какие нет. Меня он мучает, любовь мучает. Отчего же я не уйду от всего? Хочется жить, хочется любить, быть любимой. И все, что я имею, куплено слезами, горькими слезами, я чувствую, что если я счастлива, то я имею на это право, я выплакала свое счастье. — Пусть будет как будет, — я буду тем, чем я должна казаться. Я светлая, должна всех любить, должна быть всепрощающей, любовь — любить, да ведь тот, кто умеет мертво любить, умеет так же и ненавидеть. От меня хотят невозможного, — я дам невозможное, — но я все помню, — и если есть люди, которые любят врагов, — я люблю безразличных и врагов по обстоятельствам, но если у меня есть враг по духу, я не буду любить его. Христос ненавидел дьявола — и любил людей, п<отому> ч<то> они не враги ему, а не понимающие его, слабые люди — а враг его понял и причинил ему зло, которое не забыл он, всемилостивый Бог. — Я не забуду, я умею любить и ненавидеть.

Но зачем это знать ему, он любит меня, но у него есть прошлое, он его любит, у него своя душа, свои законы в ней и т. д. Пусть все будет так. Я все вижу, все знаю, а моя душа для него темна, в ней он ничего не видит, не знает — это моя месть, чудовищная месть человеку, которого я полюбила больше, чем нужно любить здесь, здесь, где люди серы, где и любовь и ненависть имеют меры и границы, где все выгода — и обстоятельства. И если я подчинилась внешне, то не внутри меня, не моей душой овладеть. Жизнь давит меня, я раньше была другой, но я не раба чувств, и если меня захотят ею сделать, меня не сделают, я вырвусь.

Но ведь я его люблю, мучительной, тяжелой любовью, как любят такие, как я, такие, что могут лишь раз любить, и если бы он взял эту любовь такою, какою она есть, если бы он ею не… <Не дописано. — Н.Б.>

Москва

16 ноября — 1908 г. — вторник5 часов вечера.

Год не писала. Что было — много, много. Я все та же Лида, что и в четырнадцать лет. Так же плачу неудачам, так же радуюсь удачам. Все чем-то увлечена, на что-то надеюсь. Летом ездила с Сережей, были в Вене, Венеции, Милане, итальянских озерах, Мюнхене, Нюренберге, Берлине[684]. Служу у Корша. Все мои артистические дела довольно неудачны. Пение тоже. В общем, я бездарна. Почему я что-то делаю, почему я еще надеюсь, — право, не знаю. Увлечена гипнотизмом. Что-то меня тянет, не знаю. Павел Васильевич Каптерев, доктор — его имя и отчество[685]. Сейчас это начинает спадать — недели три тому назад я была этим всецело поглощена, а сейчас не знаю, уже, увлечена я или уже нет. Сейчас отвяло. Хочется хорошо уйти от этого — но хорошо.

Нина за границей[686]. Валерий Брюсов дружит с Сережей.

Я люблю Сережу, привыкла к нему. Он любит меня. Что-то я его часто мучаю, почему — не знаю, хочется, довольна, когда вижу, что страдает.

Не знаю, хочется ли мне жить. Если бы знать, что там, дальше, есть жизнь, — лучше умереть. — Ничего не сделано, 25 лет уже, и все кончено, надежд нет. Не везет совсем, ни в чем, грустно. Радуешься глупо, хочешь заглушить чувство обиды.

Не везет — трагедия.

Больно, очень больно. Правда, иногда вдруг все забывается и все кажется достижимым, вся жизнь, все могущество. Быстро тает и исчезает эта надежда.

Сейчас ничего важного нет, но каждый момент жизни важен необычайно.

Зачем я пишу этот дневник? Я думаю, только с целью оставить все свои переживания на бумаге, хотя я знаю, что жизнь моя похожа на тысячу жизней, что человек я неинтересный и ненужный, женщина ни дурная, ни хорошая. Довольно бездарна и безалаберна, с проблесками интеллигентности и способностей, ленива, честолюбива. Вот все. А ведь так что-то сосет, хочется в вечность. Зачем, спрашивается?

Я не люблю Москву за то, что в ней мне не повезло, — я не люблю русских, которые меня не полюбили. — Я никого не люблю, мне хочется, как ребенку, уткнуться в подушку и плакать, плакать, или кусаться.

Уехать бы. Куда — не знаю.

Опять уехать. Низачем. Надоело все.

1909

26 января (понедельник).

Думаю, Новый Год много даст другого, не похожего на старое: все то же, то же. Неудачи денежные, неудачный труд (конфискация Марселя Швоба[687]), неудача карьеры (у Сережи нет журнала, а я приглашена (за то, что у меня есть литературные связи) даром играть в Киеве. Причем сказано: «Да внешность хорошая и туалеты») и в результате даром. Неудача еще — мое здоровье, слабое и без того, это время дает себя знать: болит горло, недомогания желудочные, усталость. Хорошо начат год — нечего сказать. Да, много новых врагов, никого друзей. Одиноки до ужаса.

Владька[688] изменил, еле здоровается при встречах. Муни[689] обезьянничает, конечно, тоже. Зайцевы[690] со мной по-прежднему любезны, но я чувствую холод. Белый любезен ужасно, говорит, что нет друзей ближе нас — предает, по некоторым сведениям, за углом[691]. Один Валерий Брюсов, раз изменившись, спокойно, но твердо не предает. Хороший был враг и верный союзник[692].

Тимофеев чуть не каждый день бывал, дружил, — теперь полтора месяца не был[693]. Любезен, но знаешь уже, что он неверен. Стражев издали по-прежднему[694].

Газетчики — враги, как и были.

Владимировы[695] — были так дружны декабрь. Сейчас чувствую холод. Она (Шорникова) не может мне простить, что я не могу проводить все ночи в ресторанах. Скука и утомление.

В Каптеревы (гипнотизеры <так!>) чувствую, что вся симпатия сосредоточилась на мне как на сомнамбуле, а не лично мне и Сереже. Сейчас звонят — когда прийти аккомпаньятору для концерта в Межевом институте 31-го. Думала отказаться, а решила 28-го — в четыре часа.

Не знаю, почему не отказалась.

Пойду, верно, завтра в Кружок — читает Вячеслав Иванов[696].

Снималась Зоренькой (ничего). Говорят, да я и сама замечала, что у меня была красивая внешность в этой роли. У Корша играю одни роли в три слова[697].

Киев

4 окт<ября> (воскресение).

Сейчас иду играть «Зимнюю сказку»[698]. Дорку играю. Этой пьесой открывался сезон. Не знаю, боюсь что сказать — внешне удачнее этот сезон предыдущего, но мне хотелось бы безумий души, настоящей, а это только то, что те роли в три слова, что мне дают, я не порчу, и поэтому говорят, что я удачно играю. Не того я хочу, не того[699].

Сейчас около меня — моя сожительница Мара (Мар. Ник. Раппонет) Репина[700], несколько ухаживает ее брат, офицер-драгун Борис, Ал<ександр> Ив<анович> Филиппов, ред<актор> жур<нала> «Мир Искусств»[701], Вл<адимир> Юрьевич Эльснер, молодой поэт ничего себе, не лишен дарования[702]. Неудачливый оратор Ал<ександр> Карл<ович> Закржевский приходит и молчит[703]. Дагмаров (Жуков), наш премьер, — злой, хорошо одетый, остроумен и занятен иногда[704]. Милый Никол<ай> Александрович> Попов[705] — я часто прихожу к нему, он живет в том же доме, и пью в белой маленькой чашечке черный кофе с персиком, — он наш режиссер, и ко мне хорош.

Еще есть разные типы — грубый, талантливый Волковской, не особенно даровитая, но милая Соколова Клавдия Лукьяновна — я ей показываю те греческие репетиции <?> и танцы, что выучила летом, — она мне то, что ее учила Книппер, — главным образом, пластику эллинскую. Сережа в Москве, мне без него тяжело, и потом — я очень женщина, это мне мешает. Жду его 11–12 окт<ября>, тоскливо одной, он мой единственный милый. Только его я не обманывала, только его жалею и люблю. Читаю по разным отраслям без системы, единственно, стараюсь не читать явно ненужные вещи. Сейчас у меня «Les civilis?es» Claude Farrer’a[706].

7 окт<ября> (среда).

27 ок<тября> (вторник).

Что помешало писать — не знаю. Сережа был, в четверг 22 уехал — грустно мне, милый Сережа, чувствую, что наши жизни спаяны. Сейчас я дурю, грущу — плачу и смеюсь. Каждый день новый объект, и нет сил заставить быть себя до конца интересной, скушно. Вчера Ленский, милый, тихий, сейчас Бродский — нахальный, глупый. Еще день назад Волховской — грубый, тупой: жмет в углу локоть, норовит ущипнуть. Джонсон — кроткий, сериозный, неглупый, но бесконечно старый по всему, его без ресниц веки, парик с пробором на голой голове, подведенные брови[707]. К чему все? — хоть бы получить за это что. Милый, хороший Ник<олай> Александрович Попов>. Сейчас я опять к нему спокойна и еще более ценю его. Сережа пишет ежедневно. Господи, неужели ничего интересней не будет? Что я дам жизни? Сережа выхлопотал мне жалование — я сейчас получаю 75 рублей. Не верится даже, ни во что не верю. Играю в «Мелком бесе» Дарию Рутилову — роль хорошая[708]. Боже, это большая вещь, может много дать и многое погубить. Пишу Дробышову, имею от него из Москвы нежные письма, и Лариске. Они ссорятся. Леля Неверова пишет — я люблю ее почему-то, за ее легкомыслие, за то, что она умеет брать от жизни все, что хочет, умеет призывать мущин и быть с ними близка. Она вакханка, а я — «вакханка без страсти», как говорит Орлик.

Как давно это было! Вавка (сестра) выходит замуж за Грузинова (у меня же познакомились летом этим). Миша женат на Лизе Кукель. А вдруг слышишь фамилию Митрофанова — был в Варшаве, или письмо от M-me Mercier — и жутко: где я та, где? Осталось ли что? Прошло?

4 декабря (пятница).

Жизнь — и в жизни есть сказки. Вот сейчас. Ну, были Сологубы два дня, уехали. Давно было, месяц тому назад; переписываюсь с ними. Потом играла — спешно, удачно — Лизбету в «Дураке», вот играю Агату в «Лестнице славы» Скриба[709]. А эти дни дали мне кучу каких-то диких переживаний. Был концерт, приезжали гр. Толстой, Кузьмин <так!>, Гумилев и Потемкин[710]. Читали, я со всеми с ними познакомилась. Кое-кто из них обратил на меня свое внимание. Гр<аф> мне показался интересней всех, день был здесь. Ездили по церквам, у Врубеля в Кирилловской больнице[711]. Михайловский и Софийский соборы, там несколько часов была одна, а вечер опять вместе, и что-то помнится, что-то осталось. Думали, все забудется, как сон… «Разве не сладко?» — Теперь поднялась волна, хотят опутать тиной, говорят, что слышны были слова: «Было 2 жены, когда захочу — будет 3-я»[712]. Ложь, ложь, не верю. Пусть ничто, все кончено, но что было — было хорошо, и не дам ничему прикоснуться. Потемкину я нравлюсь. Эльснер плаксиво говорил о нежности — об обиде за меня. Что Вы все знаете о мне? — ничто. А Алексей Николаевич был — и пусть останется — во сне. Ничего больше не надо. Жду Ежа своего милого, к нему прижмусь, забуду безумье, и если будет ложь — она не ложь, а любовь, зачем разрушать, — незачем.