БУДЕТЛЯНСКОЕ БУДУЩЕЕ: МЫ И Я

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Ранний Маяковский – поэт обиды, одиночества, жалобы и жалости. Он настолько поглощен своими чувствами, настолько занят выяснением отношений с любимой, людьми, миром и Богом, что перспектива будущего для него закрыта. В этом смысле он не оправдывает звание футуриста. Пытаясь узреть будущее, он ощущает лишь собственную боль.

Святая месть моя!

Опять

над уличной пылью

ступенями строк ввысь поведи!

До края полное сердце

вылью

в исповеди!

Грядущие люди!

Кто вы?

Вот – я,

весь

боль и ушиб.

Вам завещаю я сад фруктовый

моей великой души.

(«Ко всему», 1916)

В конце времен («Маяковский векам» – называется глава из поэмы «Человек», 1916–1917), как в зеркале, он видит вечное настоящее: самого себя, своих знакомых, свою любимую.

Погибнет все.

Сойдет на нет.

И тот,

кто жизнью движет,

последний луч

над тьмой планет

из солнц последних выжжет.

И только

боль моя

острей —

стою,

огнем обвит,

на несгорающем костре

немыслимой любви.

Только революция делает Маяковского настоящим футуристом-будетляниным. Он начинает служить не только новой власти. Он (как и многие в двадцатые годы) воспринимает советскую власть как осуществление многовековых грез человека о справедливом мироустройстве, реализацию утопии.

В «Приказе по армии искусств» (1918) выкрикнут лозунг: «Только тот коммунист истый, / кто мосты к отступлению сжег. / Довольно шагать, футуристы, / в будущее прыжок!» В написанном чуть позднее «Левом марше» уже дан мимолетный набросок, контур будущего: «Там / за горами горя / солнечный край непочатый».

Потом эта метафора развертывается в непрерывный ряд из стихотворений, поэм, драм: «Мистерия-буфф» (1918–1921), «150 000 000» (1920), «Про это» (1923), «Немножко утопии. Про то, как пройдет метрошка» (1925), «Выволакивайте будущее» (1925), «Клоп» (1928–1929), «Рассказ Хренова о Кузнецкстрое и людях Кузнецка» (1929), «Баня» (1929–1930), «Во весь голос» (1930). Почти все большие произведения Маяковского двадцатых годов в той или иной степени посвящены изображению будущего, содержат утопические проекты.

Это будущее датируется по-разному. Поэт пытается заглянуть вперед на десятилетия или даже столетия: «Москва – 940–950 года во всем своем великолепии» («Пятый Интернационал», 1922); 12 мая 1979 года, когда размораживают доставленного из прошлого мещанина Присыпкина («Клоп»); 2125 год («Летающий пролетарий», 1925), тридцатый век («Про это»).

В других случаях будущее почти сближается с настоящим: «Через четыре года здесь будет город-сад» («Рассказ Хренова о Кузнецкстрое и о людях Кузнецка»). Иногда это будущее приобретает сказочнобезразмерный характер: «Год с нескончаемыми нулями. / Праздник, в святцах не имеющий чина. / Выфлажено все. И люди и строения. / Может быть, Октябрьской революции сотая годовщина, / может быть просто изумительнейшее настроение» («150 000 000»).

Но даже точное указание на время действия не имеет большого значения. Картина будущего во всех произведениях Маяковского обладает внутренним единством. Обетованная земля («Мистерия-буфф»), над которой солнцем встает бытие иное («150 000 000»), находится в конце времен, вне истории, поэтому столетие туда-сюда – какая разница.

В истории утопии сложилось два основных образа идеального будущего: деревенская, патриархальная утопия и утопия городская, урбанистическая. Естественно, человек, который с детства предпочитал неусовершенствованной природе электричество («Вы любите молнию в небе, а я – в электрическом утюге», – говорил Маяковский Б. Л. Пастернаку), безоговорочно выбирает второй вариант.

Уже в «Мистерии-буфф», первой большой послереволюционной вещи, солнечный край открывающийся за горами горя, выглядит так: «Ворота распахиваются, и раскрывается город. Но какой город! Громоздятся в небо распахнутые махины прозрачных фабрик и квартир. Обвитые радугами, стоят поезда, трамваи, автомобили, а посредине – сад звезд и лун, увенчанный сияющей кроной солнца» (Д. 6, ремарка).

Немного раньше в монологе Фонарщика авторская ремарка детализируется и динамизируется:

Домов стоэтажия земли кроют!

Через дома

перемахивают ловкие мосты!

Под домами едища!

Вещи горою.

На мостах

поездов ускользающие хвосты!

<…>

Лампы

глаза электрические выкатили!

В глаза в эти

сияние

миллионосильные двигатели

льют!

Земля блестит и светит!

В других утопических текстах и фрагментах подобная картина будущего повторяется, дополняясь все новыми и новыми техническими подробностями: радиобудильники, дирижабли, аэропланы и аэросипеды, озелененная Сахара, парение по небу, свидание под Большой Медведицей, управление искусственными тучами, наконец – «мастерская человечьих воскресений» («Про это»).

Одновременно с Маяковским Е. Замятин в антиутопии «Мы» (1920) рисовал похожий даже в деталях город будущего с прямо противоположной целью: дать «сигнал об опасности, угрожающей человеку, человечеству от гипертрофированной власти машин и власти государства – все равно какого». Маяковский не опасается ни техники, ни нового государства. В его описаниях будущего иногда появляется добродушно-юмористическая интонация:

Завод.

Главвоздух.

Делают вообще они

воздух

прессованный

для междупланетных сообщений.

Кубик

на кабинку – в любую ширь,

и сутки

сосновым духом дыши.

Так —

в век оный

из «Магги»

делали бульоны.

Так же

вырабатываются

из облаков

искусственная сметана

и молоко.

Скоро

забудут

о коровьем имени.

Разве

столько

выдоишь

из коровьего вымени!

(«Летающий пролетарий»)

Но преобладает все-таки гиперболически-восторженный пафос, восхищение прекрасным новым миром. «Иронический пафос в описании мелочей, но могущих быть и верным шагом в будущее („сыры не засижены – лампы сияют, цены снижены“)», – объяснял Маяковский свой метод в применении к поэме «Хорошо» («Я сам»).

Параллели такой картине будущего находятся, с одной стороны, в волшебной сказке. Сметана из облаков или обещание человека будущего в «Мистерии-буфф», что на корнях укропа у него будут расти ананасы, конечно, недалеки от молочных рек с кисельными берегами.

С другой стороны, будущее Маяковский рассматривает как реализацию проектов мечтавших о справедливости социалистов-утопистов всех времен (В. И. Ленин тоже рассматривал их как предшественников марксизма и, значит, Октябрьской революции):

Глаз —

восторженный над феерией рей!

Реальнейшая

под мною

вот она —

жизнь,

мечтаемая со дней Фурье,

Роберта Оуэна и Сен-Симона.

(«Пятый Интернационал»)

«Реальнейшая жизнь» и есть осуществление извечных человеческих идеалов. Путь к ним для Маяковского неизбежно лежит через революции: социальную и духовную.

Смотрите —

ряды грядущих лет текут.

Взрывами мысли головы содрогая,

артиллерией сердец ухая,

встает из времен

революция другая —

третья революция

духа.

(«Четвертый Интернационал»)

Наиболее развернуто эта революция и мир после нее изображены в «агитпоэме» «Летающий пролетарий». Как и в «Мистерии-буфф» и «150 000 000», все здесь начинается с последнего решительного боя и окончательной победы над пиром капитала. Объявление о мобилизации пишет на небе «обычный самопишущий аэропланчик Аэростата». Потом люди летят с женами в районный совет. С Красной площади поднимается «походная коминтерновская трибуна». Летчик объясняет пионерам и октябрятам «из-за чего тревога и что – к чему». И тут же радиороста вычерчивает в небесах последнюю телеграммищу: «Мир! Народы кончили драться / Да здравствует минута эта! / Великая Американская федерация / присоединяется к Союзу Советов. / Сомнений – ни в ком / Подпись: „Американский ревком”».

Во второй части поэмы – «Будущий быт» – Маяковский, выполняя задачи агитационной поэмы, продолжает игру с читателем неологизмами советской эпохи и стоящими за ними политическими реалиями.

«Вбегает сын, здоровяк-карапуз. / – До свидания, улетаю в вуз. / – А где Ваня? / – Он в саду порхает с няней».

«Вылетел. Детишки. Крикнул: – Тише! – / – Нагнал из школы летящих детишек. / – Куда, детвора? Обедать пора! / – Никакой кухни, никакого быта! / Летают сервированные аэростоловые Нарпита».

Урок по атеизму тоже проводится прямо в космосе:

А младший

весь

в работу вник.

Сидит

и записывает в дневник:

«Сегодня

в школе —

практический урок.

Решали —

нет

или есть бог.

По-нашему —

религия опиум.

Осматривали образ —

богову копию.

А потом

с учителем

полетели по небесам.

Убеждайся – сам!

Небо осмотрели

и внутри

и наружно.

Никаких богов,

ни ангелов

не обнаружено».

Многочисленные неологизмы бюрократического языка советской эпохи (РОСТА, ревком, вуз, нарпит, КУБУ) используются юмористически, но без особой критики. В комедии «Баня» монолог прибывшей из будущего Фосфорической женщины наполнен сходными «советизмами», но они, по авторскому замыслу, имеют патетический характер: «…Я смотрела гиганты стали и земли, благодарная память о которых, опыт которых и сейчас высится у нас образцом коммунистической стройки и жизни. <…> Только сегодня из своего краткого облета я оглядела и поняла мощь вашей воли и грохот вашей бури, выросшей так быстро в счастье наше и в радость всей планеты».

В поэме «Во весь голос», произведении-завещании, своеобразном «Памятнике», Маяковский произнесет схожие слова уже от первого лица.

Явившись

в Це Ка Ка

идущих

светлых лет,

над бандой

поэтических

рвачей и выжиг

я подыму,

как большевистский партбилет,

все сто томов

моих

партийных книжек.

Юный Маяковский, глядя в будущее, видел там, как в зеркале, самого себя, отражение собственной боли. Теперь он видит там идеализированное отражение советского общества. Светлое будущее оказывается технически усовершенствованным бесконечно продленным по оси времени настоящим. Как будто и там, в сияющем будущем, в «мире без Россий и Латвий», наряду с мастерскими человечьих воскрешений и полетами на Марс, сохранятся в неприкосновенности и Центральная контрольная комиссия, и партийные чистки с вопросом «Чем вы занимались до трехтысячного года?», а главным документом во веки веков останется большевистский партбилет, партийная книжка.

Вторую часть поэмы «Пятый Интернационал» Маяковский начинает главкой «Для малограмотных»:

Пролеткультцы не говорят

ни про «я»,

ни про личность.

«Я»

для пролеткультца

все равно что неприличность.

И чтоб психология была

«коллективной», чем у футуриста,

вместо «я-с-то»

говорят

«мы-с-то».

А по-моему,

если говорить мелкие вещи,

сколько ни заменяй «Я» – «Мы»,

не вылезешь из лирической ямы.

А я говорю

«Я»,

и это «Я» вот,

балагуря,

прыгая по словам легко,

с прошлых

многовековых высот,

озирает высоты грядущих веков.

Если мир

подо мной

муравейника менее,

то куда ж тут, товарищи; различать местоимения?!

Это был принципиальный спор о роли личности в новом обществе и роли искусства, художества для человека. Однако, отстаивая перед «неистовыми ревнителями» права личности, Маяковский одновременно растворяет ее в «социальном заказе», заслоняет рекламой, «агитками», другой поденной работой. Тем самым поэт часто превращает гордое «Я» в пустое, абстрактное «Мы-с-то».

М. И. Цветаева проницательно увидела ахиллесову пяту «обнакнавенного великана»: «Все творчество Маяковского – балансировка между великим и прописным. <…> Общее место, доведенное до величия – вот зачастую формула Маяковского».

Маяковский ощущает подобную опасность, поэтому, вопреки собственным заявлениям, регулярно падает в «лирическую яму»: в поэмах «Люблю» и «Про это», в стихах, посвященных Пушкину и Лермонтову, в постоянных проговорках, приоткрывающих в монументальном образе образцового советского Гулливера прежние и новые тоску, страдание, боль.

Дорожное стихотворение «Мелкая философия на глубоких местах» (1925), написанное в Атлантическом океане по пути в Америку, в целом выдержано в ироническом духе.

Здесь насмешливо упомянуты Толстой и журналист Стеклов, а кит сравнивается с поэтом Д. Бедным («Только у Демьяна усы наружу, а у кита внутри»). Но финальная строфа напоминает элегический вздох старых поэтов:

Я родился,

рос,

кормили соскою, —

жил,

работал,

стал староват…

Вот и жизнь пройдет,

как прошли Азорские

острова.

Маяковский все послереволюционные годы настаивал на противопоставлении Поэта и Гражданина, лирики («Я») и «социального заказа» («Мы»). Но его отношение к этим образам и полюсам менялось.

«Несмотря на поэтическое улюлюканье, считаю „Нигде кроме как в Моссельпроме“ поэзией самой высокой квалификации. <…> В работе сознательно перевожу себя на газетчика. Фельетон, лозунг. Поэты улюлюкают – однако сами газетничать не могут, а больше печатаются в безответственных приложениях. А мне на их лирический вздор смешно смотреть, настолько этим заниматься легко и никому, кроме супруги, не интересно», – с гордостью рассказано в автобиографии «Я сам».

И мне

агитпроп

в зубах навяз,

и мне бы

строчить

романсы на вас —

доходней оно

и прелестней.

Но я

себя

смирял,

становясь

на горло

собственной песне, —

с горечью признается поэт в первом вступлении в поэму «Во весь голос».

Но его последние черновые строчки – словно возвращение к «Облаку в штанах»: не про то, а про это, почти лермонтовские стихи про трагическую любовь, одиночество, звезды в небе, а не молнию в электрическом утюге.

Уже второй. Должно быть, ты легла.

В ночи Млечпуть серебряной Окою.

Я не спешу, и молниями телеграмм

мне незачем тебя будить и беспокоить.

Как говорят, инцидент исперчен.

Любовная лодка разбилась о быт.

С тобой мы в расчете. И не к чему перечень

взаимных болей, бед и обид.

Ты посмотри, какая в мире тишь.

Ночь обложила небо звездной данью.

В такие вот часы встаешь и говоришь

векам, истории и мирозданью.

Четверостишие из этого наброска с существенной заменой («С тобой мы в расчете» – «Я с жизнью в расчете») и попало в письмо-завещание.

«Маяковский первый новый человек нового мира, первый грядущий. Кто этого не понял, не понял в нем ничего», – утверждала Цветаева. Но этот мир сам менялся, обнаруживая все большую несовместимость с идеалом Маяковского, все большую утопичность, неосуществимость.

Товарищи юноши,

взгляд – на Москву,

на русский вострите уши!

Да будь я

и негром преклонных годов,

и то,

без унынья и лени,

я русский бы выучил

только за то,

что им

разговаривал Ленин.

Строки из стихотворения «Нашему юношеству» (1927) долгое время были советским лозунгом, их заучивал наизусть каждый школьник. Через полстолетия поэт следующего поколения, Б. А. Слуцкий, написал свои стихи, в которых не только вступил в диалог с этим стихотворением Маяковского, но и бросил трезвый взгляд на дело, с которым Маяковский себя отождествлял, которому служил.

Мировая мечта, что кружила нам голову,

например, в виде негра, почти полуголого,

что читал бы кириллицу не по слогам,

а прочитанное землякам излагал.

Мировая мечта, мировая тщета,

высота ее взлета, затем нищета

ее долгого, как монастырское бдение

и медлительного падения.

«Без меня народ неполный…» – говорил герой А. Платонова. Без Владимира Маяковского неполным оказывается русский серебряный век и ранняя советская история.