РЕКВИЕМ: Я БЫЛА ТОГДА С МОИМ НАРОДОМ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

После революции, как уже говорилось, к образам акмеистской Евы и влюбленной монахини добавляется тихая Кассандра. В лирику Ахматовой отчетливо входят гражданские темы и мотивы. В стихотворении «Не с теми я, кто бросил землю…» (1922) продолжается диалог с невидимыми оппонентами, начатый несколькими годами ранее стихотворением «Мне голос был. Он звал утешно…»

Не с теми я, кто бросил землю

На растерзание врагам.

Их грубой лести я не внемлю,

Им песен я своих не дам.

Но вечно жалок мне изгнанник,

Как заключенный, как больной.

Темна твоя дорога, странник,

Полынью пахнет хлеб чужой.

А здесь, в глухом чаду пожара

Остаток юности губя,

Мы ни единого удара

Не отклонили от себя.

И знаем, что в оценке поздней

Оправдан будет каждый час…

Но в мире нет людей бесслезней,

Надменнее и проще нас.

Ахматова сделала сознательный выбор и действительно не отклонила ни одного удара судьбы, разделила со страной трагические послеоктябрьские десятилетия. Вершиной ее гражданской лирики и вообще одним из самых значительных поэтических документов 1930-х годов стала поэма (иногда ее называют и циклом стихотворений) «Requiem» (1935–1940). Эпиграфом к ней взяты строки из стихотворения «Так не зря мы вместе бедовали…» (1961), написанного двумя десятилетиями позднее: «Нет, и не под чуждым небосводом, / И не под защитой чуждых крыл, – / Я была тогда с моим народом, / Там, где мой народ, к несчастью, был».

Бытовую основу произведения Ахматова пояснила в прозаическом предисловии: «В страшные годы ежовщины я провела семнадцать месяцев в тюремных очередях в Ленинграде. Как-то раз кто-то „опознал“ меня. Тогда стоящая за мной женщина с голубыми губами, которая, конечно, никогда в жизни не слыхала моего имени, очнулась от свойственного нам всем оцепенения и спросила меня на ухо (там все говорили шепотом):

– А это вы можете описать?

И я сказала:

– Могу.

Тогда что-то вроде улыбки скользнуло по тому, что некогда было ее лицом» («Requiem». Вместо предисловия, 1 апреля 1957).

В самой поэме тоже появляются биографические детали: воспоминание о гибели Н. Гумилева («муж в могиле»), арест сына и хлопоты за него («сын в тюрьме», «Что случилось, не пойму, / Как тебе, сынок, в тюрьму / Ночи белые глядели»; «Семнадцать месяцев кричу, / Зову тебя домой, / Кидалась в ноги палачу, / Ты сын и ужас мой»), неправедный приговор («И упало каменное слово / На мою еще живую грудь…»).

Однако личная трагедия включается Ахматовой в поток общего горя, она ощущает себя частью «стомильонного народа»:

Хотелось бы всех поименно назвать,

Да отняли список, и негде узнать.

Для них соткала я широкий покров

Из бедных, у них же подслушанных слов.

О них вспоминаю всегда и везде,

О них не забуду и в новой беде,

И если зажмут мой измученный рот,

Которым кричит стомильонный народ,

Пусть так же они поминают меня

В канун моего погребального дня.

Недавнее прошлое и настоящее сталкиваются в поэме в поразительном контрасте черного и белого, добра и зла.

Показать бы тебе, насмешнице

И любимице всех друзей,

Царскосельской веселой грешнице,

Что случится с жизнью твоей —

Как трехсотая, с передачею,

Под Крестами будешь стоять

И своей слезою горячею

Новогодний лед прожигать.

Рассказ все время расширяется в пространстве и времени. Наряду с ленинградскими топонимами (Нева, тюрьма Кресты) в поэме упоминаются кремлевские башни Москвы, сибирские вьюги, Енисей, тихий Дон (шолоховский роман, в котором это словосочетание приобрело не интимно-лирический, а трагико-иронический характер уже написан).

Своих товарищей по несчастью поэт обнаруживает в петровскую эпоху («Буду я, как стрелецкие женки, / Под кремлевскими башнями выть»). Заключенное в кавычки пушкинское выражение «каторжные норы» напоминает о ссыльных декабристах и их женах, последовавших за осужденными в Сибирь.

Трагедия «большого террора» становится частью извечного русского горя-злочастия, которое в очередной раз заполнило «безвинную Русь». Однако она вписывается и в более широкий контекст.

Поэму Ахматовой сравнивают с Апокалипсисом, последней евангельской книгой о конце мира и Страшном суде. Не случайно ее кульминацией становится состоящая из двух частей десятая глава «Распятие», в которой идет речь о смерти Иисуса Христа и страдании его близких: «Магдалина билась и рыдала, / Ученик любимый каменел, / А туда, где молча Мать стояла, / Так никто взглянуть и не посмел»).

Страдание настолько невыносимо, что героиня временами впадает в безумие («Уже безумие крылом / Души накрыло половину»), обращается «к смерти» («Ты все равно придешь – зачем же не теперь? / Я жду тебя – мне очень трудно»).

Из безнадежной ситуации намечается два выхода: религиозный и светский.

Страдающая героиня не раз вспоминает о молитве: «У божницы свеча оплыла. / На губах твоих холод иконки»; «Помолитесь обо мне»; «И я молюсь не о себе одной, / А обо всех, кто там стоял со мною».

В последнем фрагменте эпилога она заглядывает в далекое будущее, отыскивая место для памятника.

А если когда-нибудь в этой стране

Воздвигнуть задумают памятник мне,

Согласье на это даю торжество,

Но только с условьем – не ставить его

Ни около моря, где я родилась:

Последняя с морем разорвана связь,

Ни в царском саду у заветного пня,

Где тень безутешная ищет меня,

А здесь, где стояла я триста часов

И где для меня не открыли засов.

Ахматова выбирает место не там, где была счастлива, а у тюремной стены, в бесконечной очереди, вместе с народом. Конечно, это монумент не поэту, но – страдающей матери.

Таким образом, эпилог поэмы строится на двух важных мотивах: поминальной молитвы и памятника. Однако для Поэта в трагической ситуации есть еще один выход – памятник нерукотворный, само слово, запечатлевающее и преодолевающее страдание.

«Ржавеет золото и истлевает сталь, / Крошится мрамор – к смерти все готово. / Всего прочнее на земле печаль / И долговечней – царственное слово», – записывает Ахматова философское четверостишие в год окончания Великой Отечественной войны.

«Requiem» стал таким долговечным словом о пережитой трагедии. Заканчиваются погребальные плачи, бред, молитва последним четверостишием, в котором, как луч надежды, появляются мотивы и детали ранней ахматовской лирики: тяжелые веки воображаемого монумента, ручейки тающего снега на его щеках, воркование голубя, корабли на реке.

И пусть с неподвижных и бронзовых век,

Как слезы, струится подтаявший снег,

И голубь тюремный пусть гулит вдали,

И тихо идут по Неве корабли.

Выходом из Апокалипсиса становятся простые ценности здешней жизни.