НИЖЕГОРОДСКИЙ «БОСЯК»: ПУТЬ К ВЕРШИНАМ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Господа! Если к правде святой

Мир дорогу найти не умеет, —

Честь безумцу, который навеет

Человечеству сон золотой!

Балладу Беранже «Безумцы» с упоением декламирует Актер в пьесе «На дне». В этом четверостишии сконцентрированы важные мотивы, которые многое определяют не только в произведениях, но и в жизни писателя: святая правда, мир, дорога, безумец, человечество, сон золотой.

Горький – первый из больших русских писателей, у которого псевдоним победил фамилию (случай Салтыкова – иной, там псевдоним Щедрин скромно присоединился к фамилии). «Они жили вместе – Горький и Пешков. Судьба кровно, неразрывно связала их. Они были очень похожи друг на друга и все-таки не совсем одинаковы. Иногда случалось, что они спорили и ссорились друг с другом, потом снова мирились и шли по жизни рядом. Их пути разошлись только недавно: в июне 1936 года Алексей Пешков умер, Максим Горький остался жить» (Е. И. Замятин «М. Горький», 1936).

Алексей Максимович Пешков, известный лишь близким людям, подписывающий собственным именем только документы, для всего мира стал Максимом Горьким, писателем, слава которого временами превосходила известность всех русских классикой XIX века.

Семья и среда, из которой вышел Алексей Пешков, мало заботились о прошлом, о сохранении семейных архивов и даже преданий. Память здесь не распространялась дальше дедов. Первая горьковская фотография сделана в девятнадцатилетнем возрасте (1887). В первой автобиографии (1897), написанной в период, когда Пешков только превращался в Горького, даже дата рождения указывалась с ошибкой.

Позднее Горький много писал о себе. Автобиографическая трилогия «Детство», «В людях», «Мои университеты» сопровождается многочисленными мемуарами о других людях, дневниковыми заметками, письмами. Но здесь история детства и юности нижегородского сироты из мещанской семьи увидена в перспективе будущего, глазами всемирно знаменитого писателя. Конец горьковской жизни связан с другими, уже страшными, тайнами.

В итоге в биографии Горького действительно бывшее, правду святую, трудно отделить от легенды, от золотого сна. Слишком уникальна, безумно-неправдоподобна оказалась судьба этого человека, связавшая безвестного повара Смурого с европейскими писателями-интеллектуалами Р. Ролланом и Г. Уэллсом, босяков с игравшими их великими актерами, членов императорской семьи с советскими вождями, Льва Толстого, родившегося в 1828 году, и Леонида Леонова, ушедшего из жизни в 1994 году.

Алексей Максимович Пешков родился 16 (28) марта 1868 года в нижегородской мещанской семье. Среди его родственников были разные, иногда довольно состоятельные, мастеровые: столяр-краснодеревщик, красильщик, обойщик. Отец в конце недолгой жизни получил должность управляющего пароходной конторой, но семья не успела воспользоваться благами нового положения. Максим Пешков вскоре умер от холеры, заразившись от собственного сына (1871).

После смерти матери (1879), которая так и не смогла простить ребенку смерти мужа, Алеша остался круглым сиротой. Бабушка, «изумительно добрая и самоотверженная старуха, о которой я всю жизнь буду вспоминать с чувством любви и уважения» («Автобиография», 1897), не смогла преодолеть воли скупого и равнодушного деда. «Через несколько дней после похорон матери дед сказал мне: „Ну, Лексей, ты – не медаль, на шее у меня – не место тебе, а иди-ка ты в люди…“ И пошел я в люди» – так заканчивается повесть «Детство» (1913).

Он был отправлен в люди как чеховский Ванька Жуков, как тысячи других детей из бедняцких семей. «По смерти матери, дедушка отдал меня в магазин обуви… <…> Из „мальчиков“ сбежал и поступил в ученики к чертежнику, – сбежал и поступил в иконописную мастерскую, потом на пароход, в поварята, потом в помощники садовника. В сих занятиях прожил до 15 лет…» – вспоминал Горький это время, когда оно было еще близко («Автобиография», 1899). Потом он подробно опишет эту эпоху в повести «В людях» (1914).

В это время первых скитаний в главных чертах сформировался его характер. Решающее событие (Горький будет вспоминать его многократно) произошло во время службы поваренком на пароходе. «Михаил Антонов Смурый, человек сказочной физической силы, грубый, очень начитанный; он возбудил во мне интерес к чтению книг. Книги и всякую печатную бумагу я ненавидел до этой поры, но побоями и ласками мой учитель заставил меня убедиться в великом значении книги, полюбить ее» («Автобиография», 1897). «Ну, прощай! Читай книги – это самое лучшее!» – говорит ему повар при прощании» («В людях», гл. 6).

В русской культуре, наверное, не было более неистового читателя и почитателя книги. «Книга для меня – чудо», – скажет Горький уже в конце жизни. Книги заменили ему домашнее образование и гувернеров, гимназию и университет. Все общавшиеся с писателем дружно отмечали его фантастическую начитанность и особое отношение к литературному творчеству. «А сколько он читал, вечный полуинтеллигент, начетчик!» (И. А. Бунин «Горький», 1936)

«На своем веку он прочел колоссальное количество книг и запомнил все, что в них было написано. Память у него была изумительная. <…> Я видел немало писателей, которые гордились тем, что Горький плакал, слушая их произведения. Гордиться особенно нечем, потому что я, кажется, не помню, над чем он не плакал. <…> Его потрясало и умиляло не качество читаемого, а самая наличность творчества, тот факт, что вот – написано, создано, вымышлено» (В. Ф. Ходасевич. «Горький», 1936).

К. И. Чуковский, еще один интеллигент-самоучка, с некоторой завистью еще при жизни писателя вспоминал шуточную гиперболу одного неназванного писателя: «Думают, он буревестник… А он – книжный червь, ученый сухарь, вызубрил всю энциклопедию Брокгауза от слова „Аборт“ до слова „Цедербаум”» («Горький», 1928). (Энциклопедия Брокгауза – это 86 огромных томов, нет вероятно, в мире человека, который прочитал бы ее целиком.)

Книги были для Горького спасительным контрастом «свинцовым мерзостям», жестокости и несчастьям окружающей жизни. Художественная логика – преодолением иррациональности мира. Писатель – учителем жизни, почти святым (тем яростнее он относился даже к гениальным авторам, например Достоевскому, в которых усматривал измену этому призванию).

«Во мне жило двое: один, узнав слишком много мерзости и грязи, несколько оробел от этого и, подавленный знанием буднично страшного, начинал относиться к жизни, к людям недоверчиво, подозрительно, с бессильною жалостью ко всем, а также к себе самому. Этот человек мечтал о тихой, одинокой жизни с книгами, без людей, о монастыре, лесной сторожке, железнодорожной будке, о Персии и должности ночного сторожа где-нибудь на окраине города. Поменьше людей, подальше от них…

Другой, крещенный святым духом честных и мудрых книг, наблюдая победную силу буднично страшного, чувствовал, как легко эта сила может оторвать ему голову, раздавить сердце грязной ступней, и напряженно оборонялся, сцепив зубы, сжав кулаки, всегда готовый на всякий спор и бой. Этот любил и жалел деятельно и, как надлежало храброму герою французских романов, по третьему слову, выхватывая шпагу из ножен, становился в боевую позицию» («В людях», гл. 20).

Обратим внимание: и в той и в другой версии жизни горьковский двойник не обходится без книг. Но святой дух честных и мудрых книг, зовущий на спор и бой, значит для него много больше, чем мирное уединение с теми же книгами.

После недолгого пребывания под родной крышей и окончившегося неудачей «свирепого желания» поступить в Казанский университет начинается новый цикл странствий по Руси: встречи с разными людьми, участие в народнических кружках, множество случайных занятий.

В декабре 1887 года Горький предпринимает попытку самоубийства. В записке, найденной в его кармане, намеренная грубость мастерового сочеталась с романтической позой неистового читателя: «В смерти моей прошу обвинить немецкого поэта Гейне, выдумавшего зубную боль в сердце. <…> Останки мои прошу взрезать и осмотреть, какой черт во мне сидел последнее время». Генрих Гейне называл зубной болью в сердце любовь, а как лучшее средство от нее предлагал свинцовую пломбу (пулю) и изобретенный Бертольдом Шварцем зубной порошок (порох).

Опасная рана, к счастью, быстро зажила. Характерен вывод, который Горький делает из своего поступка через много лет. «Стало мучительно стыдно, и я, с той поры, не думаю об самоубийстве, а когда читаю о самоубийцах – не испытываю к ним ни жалости, ни сострадания».

Горьковский Человек все время хочет превратиться в Сверхчеловека, избавиться от жалости и страдания, построить новую гармоническую жизнь на абсолютно разумных основаниях.

Впечатлений, накопленных за годы скитаний, Горькому хватило на всю оставшуюся жизнь. С этим временем он связывал и причудливый список четырех своих учителей: повар-солдат Смурый; нижегородский адвокат Ланин; человек «вне общества», революционер-народник Калюжный; известный писатель и общественный деятель В. Г. Короленко. Вопреки всем испытаниям эти юношеские годы позднее казались Горькому едва ли не самыми счастливыми: тогда все еще было впереди. В конце двадцатых годов в Италии он делает запись для себя: «Вчера, в саду, разжег большой костер, сидел перед ним и думал: вот так же я, тридцать пять лет тому назад, разжигал костры на Руси, на опушках лесов, в оврагах, и не было тогда у меня никаких забот, кроме одной – чтобы костер горел хорошо…»

В 1892 году, оказавшись в Тифлисе (Тбилиси), Алексей Пешков публикует свой первый рассказ «Макар Чудра», подписанный «М. Горький». Так впервые появился этот псевдоним. Прошло несколько лет, Горький написал еще несколько десятков рассказов и очерков – и стал известен почти каждому читающему человеку, причем не только в России. Писательская слава Горького на какое-то время затмила имена и Чехова, и даже Л. Толстого, не говоря уже о Бунине или Блоке.

«До сей поры еще не написал ни одной вещи, которая бы меня удовлетворяла, а потому произведений моих не сохраняю…» – признавался Горький в автобиографии (1897), написанной по просьбе литературоведа-библиографа С. А. Венгерова. Но Венгеров, причем в словарной статье для знаменитого энциклопедического словаря Брокгауза, который Горький будто бы выучил наизусть, вынужден был корректировать автора: «Между тем, уже через V года Пешков, подобно Байрону, мог сказать, что в одно прекрасное утро он проснулся знаменитостью. <…> Успех Пешкову создала исключительно публика… <…> Впервые за все время существования русской книжной торговли томики Пешкова стали расходиться в десятках тысяч экземпляров, в общем достигнув колоссальной цифры 100 000. Вышедшая в 1900 г. отдельным изданием пьеса «Мещане» в 15 дней разошлась в количестве 25 000 экз. Впервые также публика стала высказывать небывалый интерес к личности писателя. Каждое появление Пешкова в публике возбуждало настоящую сенсацию; ему проходу не давали интервьюеры, его восторженно провожали и встречали на вокзалах, ему посылали с литературных вечеров телеграммы, его портреты и даже статуэтки появлялись во всевозможных видах» («Горький»).

В повести В. В. Вересаева «На повороте» (1901) в описании комнаты одного из «идеологических» персонажей появляется такая подробность: «Вошли через сенцы в тесную комнату с грязными, полуоборванными обоями. Везде валялись книги. К стене были пришпилены булавками портреты Маркса, Чернышевского и Горького».

Горький попадает в интеллигентские святцы, не завершив и первое десятилетие писательской деятельности.

Что же искала публика, раскупая сотни тысяч сборников Горького? Кого восторженно приветствовали на вокзалах, чьи портреты висели на стенах интеллигентских квартир?

В русской культуре и общественной жизни великий перелом Настоящего Двадцатого Века предчувствуется уже с последнего десятилетия века девятнадцатого. Составляющими горьковского успеха стали общественные настроения и тема, герой и автор, читательские ожидания и стиль.

Во втором действии «Вишневого сада», сразу после спора о будущем и первого загадочного звука лопнувшей струны, появляется странный персонаж. «Показывается Прохожий в белой потасканной фуражке, в пальто; он слегка пьян». Спросив для начала дорогу, он произносит короткий, видимо, отрепетированный монолог: «Чувствительно вам благодарен. (Кашлянув.) Погода превосходная… (Декламирует.) Брат мой, страдающий брат… выдь на Волгу, чей стон… (Варе.) Мадемуазель, позвольте голодному россиянину копеек тридцать». Получив отповедь от Лопахина («Всякому безобразию есть свое приличие!») и золотой от Раневской прохожий навсегда исчезает.

В пророческую чеховскую пьесу на мгновение ворвался горьковский герой – бродяга, пьяница, нарушающий нормы «образованного общества» и в то же время ловко пользующийся его сочувствием и жалостью к «падшим» (кто же не знает стихов знаменитого С. Я. Надсона и «кающегося дворянина» Некрасова и не откликнется на них?).

Чеховские персонажи оплакивают вишневый сад, но автор показывает неизбежность его гибели. В. Г. Короленко, как мы помним, один из учителей Горького, примерно в это же время утверждал: «Настало время нужды в героическом».

На фоне этих ожиданий героем в двух смыслах – литературным героем и героем времени – оказался горьковский босяк, человек выпавший из социальной структуры общества и отрицающий ее.

Почти одновременно с Горьким на подобного героя обратил внимание А. И. Куприн. В цикле «Киевские типы» (1896) появляется очерк «Босяк».

«В Петербурге его называют „вяземским кадетом“, в Москве – „золоторотцем“, в Одессе – „шарлатаном“, в Харькове – „раклом“.

В Киеве имя ему – «босяк».

Жалкая фигура с зеленым, опухшим и лоснящимся лицом, украшенным синяками и „кровоподтеками“, с распухшим носом, отливающим фиолетовым цветом, с потрескавшимися синими губами…»

В кратком очерке Куприн, тем не менее, успевает довольно детально описать занятия и образ жизни этого персонажа, упомянуть о различии летнего и зимнего босячества, рассказать о босяках обычных и «интеллигентных». Рассказывая о них, Куприн приводит фразы, похожие на речь чеховского прохожего.

«Иные, прося милостыню, бьют на оригинальность, прибегая или к возвышенному слогу, или к наивно-бесстыдной откровенности. „Господа почтенные, – обращается босяк к подгулявшей компании, – пожертвуйте пятачок на выпивку бедному учителю, изгнанному из службы за многочисленные пороки“. Если же он бывший офицер, то непременно прибегнет к французскому языку: „Доне келькшоз пур повр офисье“. (Подайте что-нибудь бедному офицеру)».

Точный физиологический очерк Куприна, подобный «Петербургским шарманщикам» Д. В. Григоровича, мало кого мог увлечь. Горьковские персонажи принадлежат совсем к иной традиции. Босяки оказываются родственниками эксцентричных и романтических персонажей: благородных разбойников, идеологических преступников, бродяг-философов.

«Жизнь сера, а русская в особенности; но зоркий глаз Горького скрашивает тусклость обыденщины. Полный романтических порывов, Горький сумел найти живописную яркость там, где до него видели одну бесцветную грязь, и вывел пред изумленным читателем целую галерею типов, мимо которых прежде равнодушно проходили, не подозревая, что в них столько захватывающего интереса. <…> Существующий порядок горьковский босяк, как социальный тип, сознательно ненавидит всей душой», – замечал С. А. Венгеров.

Но природу этого типа и этой ненависти критики и публика понимали по-разному, он отвечал противоположным ожиданиям.

Ранним русским марксистам Челкаш, Коновалов и другие «бывшие люди» казались пролетариями, бунтарями-разрушителями, революционерами, провозвестниками будущего. Писатели-модернисты, поклонники Ницше, увидели в горьковском герое сверхчеловека, отрицающего общественные идеалы и социальные табу (запреты) во имя высшей философии и нравственности.

«Философия этих босяков – своеобразнейшая амальгама жесткого ницшеанского поклонения силе с тем безграничным, всепроникающим альтруизмом, который составляет основу русского демократизма. Из ницшеанства тут взята только твердость воли, из русского народолюбия – вся сила стремления к идеалу. В результате получилось свежее, бодрое настроение, манящее к тому, чтобы сбросить ту апатию, которой характеризуется унылая полоса 80-х годов», – констатировал С. А. Венгеров.

Босяцкий Гомер (так назвал писателя один недоброжелательный критик) и сам на какое-то время попадает под обаяние созданного им типа. Образ бывшего босяка, взявшегося за перо, вскоре превращается в горьковскую маску (или привычную роль), которую с восторгом воспринимает публика. Его привычной одеждой становятся темная рубашка русского покроя, длинное пальто или крылатка, сапоги с высокими голенищами. Людей, подражающих Горькому в костюме (а среди них были писатель Леонид Андреев и знаменитый певец, земляк Горького, Ф. И. Шаляпин) называют подмаксимовиками.

Но мода на писателя быстро вышла за пределы интеллигентского круга. «Когда слава Горького выросла до огромных размеров, имя его стало употребляться как нарицательное имя: всех босяков, называли «Максимами Горькими», товаро-пассажирские поезда железных дорог с вагонами 4-го класса так же получили название «Максим Горький…» – вспоминал Н. Д. Телешов («Записки писателя», 1943).

Новыми казались не только горьковский герой-босяк, отождествляемый с автором, и пафос отрицания, совпадающий то с марксистской, то с ницшеанской идеологией, но и стиль горьковских рассказов. И. Бабель, новатор советской прозы 1920-х годов, всю жизнь считавший Горького своим учителем и покровителем, в ранней статье «Одесса» (1916) утверждал, что «в русской литературе еще не было настоящего радостного, ясного описания солнца». Солнечный пейзаж – яркий, красочный, эффектный, праздничный, нарядный – появился только теперь. «Первым человеком, заговорившим в русской книге о солнце, заговорившим восторженно и страстно, – был Горький. Горький – предтеча и самый сильный в наше время».

Далеко не все современники были в таком же восторге от горьковского природоописания. Бунину, ревнителю классической традиции, этот стиль казался вычурным, неправдоподобным, безвкусным. Достаточно критически относился к ранним горьковским рассказам и Чехов, предпочитая им бытовую, очерковую «Ярмарку в Голтве». Но многочисленные метафоры, послушно выстраивающиеся в ряды и постоянно переходящие в олицетворения, энергия нанизывания все новых и новых слов – заражали читателя, уже отвыкшего после Толстого и Чехова от пышной стилистики романтического повествования.

«Лодка помчалась снова, бесшумно и легко вертясь среди судов… Вдруг она вырвалась из их толпы, и море – бесконечное, могучее – развернулось перед ними, уходя в синюю даль, где из вод его вздымались в небо горы облаков – лилово-сизых, с желтыми пуховыми каймами по краям, зеленоватых, цвета морской воды и тех скучных, свинцовых туч, что бросают от себя такие тоскливые, тяжелые тени. Облака ползли медленно, то сливаясь, то обгоняя друг друга, мешали свои цвета и формы, поглощая сами себя и вновь возникая в новых очертаниях, величественные и угрюмые… Что-то роковое было в этом медленном движении бездушных масс. Казалось, что там, на краю моря, их бесконечно много и они всегда будут так равнодушно всползать на небо, задавшись злой целью не позволять ему никогда больше блестеть над сонным морем миллионами своих золотых очей – разноцветных звезд, живых и мечтательно сияющих, возбуждая высокие желания в людях, которым дорог их чистый блеск» («Челкаш», 1894).

Своими первыми книгами Горький ответил на многочисленные ожидания. Перед ним открывалось множество дорог. За десятилетие превратившись из нижегородского босяка в знаменитого писателя, в начале века он сделал выбор, который предопределил следующие повороты его фантастической судьбы.