3
Термин “собственная логика” нуждается в разъяснении. Во-первых, он не обозначает просто особенный случай общего (т. е. “свойственную” чему-то, а значит поддающуюся категориальной атрибуции, логику); во-вторых, имеется в виду не “логика” в ее традиционном понимании как рациональная закономерность или тем более скрытая разумность, выступающие общим знаменателем городского поведения. Комбинация эпитета “собственный” в значении “сингулярный” и слова “логика” – парадоксальна: что-то является единственным и тем не менее обладает некой логикой, этой логикой, своей логикой.
Выражение “собственная логика” представляет собой понятие-приказ, но у него есть и определенная потребительская ценность. Оно обозначает не скрытое ratio города, а то, что в феноменологической традиции назвали бы своеобразием: элементы дорефлексивной “доксы”[63], как правило, действующей без проговаривания, по местной привычке. При этом речь вполне может идти о предметах, которые в тезаурусах эмпирических исследований, проводимых ради нужд социальной политики, имеют некое название. Бедность, усталость от политики, бездомность. Но это может быть и самая нормальная, слишком нормальная жизнь – тот фоновый шум, на который не обращают внимания, то в городе, что не определяется нормальной наукой, а между тем обладает властью и определяет положение дел: местный вкус, гражданское чувство, физическая инертность, привычка все делать неспешно, любовь к праздникам, коммуникационный стиль персонального общения. Но – и это самое важное – о чем бы речь ни шла, если нас интересует собственная логика, то мы никогда не имеем дело с “безработицей” или “любовью к праздникам” как с проявлением “безработицы вообще” или “любви к праздникам вообще”. Предлагаемая здесь рабочая гипотеза гласит, что оффенбахская бездомность, возможно, сущностно отличается от вюрцбургской бездомности – и не потому, что “частный случай бездомности вообще” реализуется “в” Оффенбахе среди иных условий, нежели “в” Вюрцбурге. Мы предлагаем нечто более принципиальное: существует оффенбахская бездомность, которую с вюрцбургской можно сравнивать, но мы не можем заранее быть уверены в том, что у этих двух феноменов много общего. Ведь у них может быть совершенно разный локальный смысл – значение, релевантность для повседневной жизни, да и практические особенности проживания ситуаций, относящихся к тому или к другому феноменам. Например, бездомность в Оффенбахе может означать, что лишенный крова человек на определенных улицах и в определенных парках встраивается в систему жестко распределенных мест пребывания и сна (что с точки зрения властей может означать наличие – или отсутствие – проблемы с ночлегом), а в Вюрцбурге жизнь человека, не имеющего квартиры, может (в том числе в восприятии города) концентрироваться вокруг взаимодействий, связанных с попрошайничеством, и вокруг искусства общения с прихожанами храмов и туристами. Представляют ли собой эти две бездомности всего лишь разновидности одного и того же социального явления? Одной и той же проблемы? Если нас интересует собственная логика, то мы скажем: прежде всего, оффенбахская бездомность дает ключ к пониманию не бездомности вообще, а Оффенбаха. Поняв оффенбахскую бездомность, мы, может быть, получим хорошие шансы лучше понять и, скажем, оффенбахскую культурную политику, сможем более компетентно и умно воздействовать и на оффенбахскую бездомность, и вообще на “оффенбахское”. А к бездомности в Вюрцбурге это не обязательно было бы непосредственно применимо, точно так же, как существует немного прямых аналогий между вюрцбургской культурной политикой и оффенбахской ситуацией.
Абстрактный принцип такой урбанистики, которая ожидает встречи с феноменами, подчиняющимися “собственной логике”, можно было бы сформулировать следующим образом: города – не смеси готовых социальных ингредиентов, они во многом сами порождают свои ингредиенты (и системы взаимовоздействия их компонентов), отличающиеся значительной мерой самостоятельности. Городские реальности – это миры. Их автономность настолько велика, что имеет смысл рядом с теми картами, на которых показаны особенности общих параметров, положить другие исследования, выполненные по иным методикам. Тоже эмпирические, но показывающие портрет. Такие, которые при феноменологическом описании локальных ситуаций и явлений уделяют их характерным чертам (и их контексту) как минимум столь же важное место, что и игре отдельных переменных.
Противоположностью “номотетическому” подходу является “идиографический”. Согласно Виндельбанду – создателю обоих терминов – целью идиографического метода является создание “образов” (Gestalten). Понятие образа столь же плохо подходит к эмпирическому изучению городов, как затертое прилагательное “феноменологический” в социологии плохо помогает дать позитивное определение используемой методологии. Сосредоточение внимания на характерных особенностях событий, т. е. на уникальном в хронологическом отношении, с одной стороны, может помочь исторической науке в уточнении ее предметной области. С другой стороны, для урбанистики этот методологический образец лишь в ограниченной мере может служить примером. Города – не просто скопления событий и не состоят целиком из историй. Сводить их к чисто нарративному феномену – значило бы пренебречь тем гигантским весом, который имеют пространство/соприсутствие, контингентность и материальность.
В ходе дискуссии было выдвинуто интересное предложение: говорить в этом контексте о “габитусе” города[64]. Понятие “габитус” очень хорошо отражает возможность прочтения городов действительно как целостностей. У городов есть как бы типичная манера держаться, лицо, осанка, репертуар жестов. Однако в понятии габитуса заключен и некий антропоморфизм, который так же проблематичен, как был бы в данном случае проблематичен и рационализм. Кто сказал, что города – если рассматривать их как жизненно реализуемые практики – функционируют подобно существам, которые каким-то образом себя “ведут”? Всё же вряд ли это так. Мера сложности и гетерогенности городов настолько велика, что не вписывается в антропоморфную модель.
Трудно свести города и к чему-то вроде археологических существ: классифицировать их как всего лишь седиментацию человеческих действий или человеческих решений – значило бы упускать из внимания специфику такого объекта, каким является город. Специфика города – это вызов и для историков, и для эволюционистов: собственные логики городов, вне всякого сомнения, складываются исторически, у них есть мощная историческая подоснова. Однако их невозможно “объяснить” одной только историей городов, как нельзя в них видеть и лишь результаты так называемого “предшествующего пути развития” (т. е. набора решений и выборов, сделанных ранее). Ни аналогия с биографией, ни каузальная метафора пути не описывают на самом деле все разветвления, переплетения и многообразные рефлекторные точки феномена “город”.
В общем, с аналогиями не складывается. А между тем, вопрос о сингулярных объектах тоже поддается научному выяснению. Только для этого урбанистике придется признать одну базовую посылку. Хотя не существует эмпирического (в узком смысле этого слова) определения города, но – существуют города. Города – это целостности, и их можно воспринимать и анализировать как единства – смысловые единства, поведенчески-практические единства, действующие единства. Города как бы хранят в себе социальные факты – но не только. Они их изменяют. Они предоставляют пространство для процессов развития, следующих собственным логикам, и для характерной социальной среды.