3. Докса

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

В социально-феноменологической теоретической традиции словом “докса” обозначается то основанное на привычности и несомненности “естественное” отношение к миру, которое на практике обеспечивает нас принципами действия, суждения и оценки. Открытие “жизненного мира” как “последнего основания всякого объективного познания” (Гуссерль) завоевало такую популярность, что теперь встречается под названием “tacit knowledge” даже в литературе по менеджменту. В центре аналитического внимания находятся отныне модальности естественного миропереживания[5]. Разведочные вылазки в эти дорефлексивные и “бестемные”, т. е. содержательно недифференцирванные, “придонные” отложения “базового знания о жизненном мире” (Matthiesen 1997) привели к концептуальным размышлениям, которые оказались полезны для “спатиализации доксических связей с миром”, намеченных в понятии “докса большого города”[6]. Так, предположение, что опыт повседневного мира является не только социально и культурно специфичным, но и, кроме того, географически ограниченным в своем действии, подкрепляется предложенной Джоном Серлем “минимальной географией фона” (Searle 1983: 183; цит. по Matthiesen 1997: 175). Серль отличает “глубокий” фон, как бы систематизирующий компетенции крупного порядка, от “локального фона”, который включает в себя локальные, основанные на доксе культурные техники. И именно этот локальный фон, внутренне структурированный различением того, “каков мир”, и того, “как что делается”, представляет особенный интерес для пространственных измерений жизненного мира. Ведь если “безмолвное переживание мира как само собой разумеющегося” (Bourdieu 1987: 126) не является беспредпосылочным – никто же не живет в мире вообще, – тогда восприятия пространства и связи с местом, “senses of place” (Feld/Basso 1996) относятся, без сомнения, к конститутивным рамкам фонового знания о жизненном мире. Конструирование привычных диспозиций, посредством которых мир делает себя самоочевидным, поглощает время и структурирует пространства. Доксическими, или самоочевидными, являются поэтому и опыт пространств и мест, и формирование “родного мира”, основанного на различении знакомого и чуждого, и конструирование “стабильных привычных центров” (Waldenfels 1994: 200f.).

Доксические связи с миром подразумевают доксические связи с местом. “Не существует никакого «естественного» места, но существуют значимые места в том смысле, в каком Мид говорит о «значимом другом»” (Waldenfels 1994: 210). Для Джорджа Герберта Мида значимые другие маркируют первичную инстанцию освоения мира, без которой не может быть достигнут уровень обобщенного принятия ролей. По аналогии с этим значимыми местами можно было бы считать те точки, где на человека накладывают свой отпечаток дорефлексивные переживания пространств, мест, само-собой-разумеющейся принадлежности и аффективной включенности, которые способны стать основой для любой обобщенной и рефлексивной связи с пространством и с местом. Однако несомненно имеющийся “горизонт знакомого и известного” (Sch?tz 1971: 8) может омрачиться, переживание мира и обращение с ним как с чем-то само-собой-разумеющимся может разрушиться, короче говоря, доксические определенности могут – именно в силу того, что базируются на согласованности пространственных форм и привычных диспозиций, – быть поколеблены, когда рутинные механизмы не срабатывают и непосредственное практическое соответствие между самыми обычными привычками и той пространственной средой, с которой они согласованы, не устанавливается.

На этом фоне “большой город” в первый момент предстает явным разрушителем доксических определенностей. Рассчитанная на перманентность динамика уплотнений, ускорившиеся процессы гетерогенизации, а с ними и плюрализация вмененных представлений о нормальности ведут к тому, что специфические для данного пространства и места измерения типа “знакомое” и “свое” оказываются непрочными, а образование устойчивых, привычных центров становится маловероятным[7]. Но этим все не заканчивается. Ведь и большой город принуждает к практической согласованности, он тоже вызывает “естественное” отношение к миру, которое находит свое выражение и утверждение в виде доксы большого города. Происходит урбанизация базового знания о жизненном мире. Тезис об урбанизации жизненного мира основан на предположении, что, как и в случае больших технических систем – таких как вода, электричество и т. д., – городские способы переживания и восприятия помещаются в содержательно недифференцированный горизонт базового знания о жизненном мире. Локальный фон и свойственные ему и только ему доксические культурные техники предзаданы не только городом, но и локальной спецификой. Если что-то классифицируется как “характерное для большого города”, это говорит о релевантных сдвигах и значимых дистанциях. Ведь доксу большого города можно рассматривать в качестве как бы результата поколебленной доксы, потому что речь идет о закреплении и хабитуализации того зыбкого опыта, который возникает при сломе доксических определенностей. Этот новый “практический смысл” большого города, это новое “состояние тела” (Bourdieu 1987: 126) приказывает, повелевает, вымогает и делает возможным превращение минутного, ненадежного и чуждого в привычное, его слияние с чувством “знакомого” и “своего”. Своеобразность этих привычных диспозиций не в том, что я живу как чужой среди чужих, а в том, что я это положение дел переживаю как само собой разумеющееся. Георг Зиммель очертил центральные мотивы доксы большого города решительными штрихами: блазированность[8], сдержанность, отстраненность и безразличие. Обычное возражение Зиммелю – что он таким образом описал разве что паттерны реагирования и приспосабливания, характерные для буржуазного индивида, а не институционализацию норм солидарности и взаимности, бытовавших среди большинства городских жителей. На это с позиций представленной здесь эпистемологической интенции можно было бы ответить вопросом: не следует ли интерпретировать уплотнение ядер солидарности, в свою очередь, как эффект хабитуализации неуверенности, неопределенности и небезопасности, а стало быть – как диспозицию, вполне типичную для современной эпохи и для большого города?

Если докса большого города представляет “бестемный” универсум, внутри которого город делает себя самоочевидным, то нет никаких веских причин, по которым этот “знакомый мир” должен восприниматься и рассматриваться не только как что-то само-собой-разумеющееся, но одновременно и как нечто варьирующееся в зависимости от позиции. Говорить так – значит настаивать, что речь идет о вариациях на тему, т. е. о чём-то, разделяемом всеми. Таков контекст, в который Пьер Бурдье помещает свои концептуальные понятия “социального пространства” и “габитуса”.

Если социальный мир, как правило, воспринимается как нечто очевидное и как то, что (если пользоваться гуссерлевскими понятиями) постигается сообразно доксической модальности, то это происходит потому, что диспозиции акторов, их габитус, т. е. ментальные структуры, посредством которых те постигают социальный мир, по сути, являют собой продукт интернализации структур социального мира (Bourdieu 1992: 143).

Взаимодействие позиции и диспозиции порождает те доксические определенности, социологическое ядро которых Бурдье вслед за Ирвингом Гоффманом сконденсировал в запоминающуюся формулу “sense of one’s place”. Именно это “бестемное”, иными словами содержательно недифференцированное, “чувство своего места”, равно как и “чувство чужого места” (Bourdieu 1992: 144), это встроенное в нас чувство собственной позиции и расположения других в социальном пространстве, и гарантирует нам несомненность повседневного мира. Чувство своего места – это результат компромисса, приспособления “диспозиций восприятия” к объективным структурам. А к числу “объективных” структур вполне можно отнести и физическое – или, точнее, “присвоенное” физическое – пространство.

Этот переход значим потому, что докса, будучи осмыслена в ее пространственно-теоретических измерениях, открывает интересные перспективы для анализа доксических связей с местом.

1. На уровне построения теорий представляется столь же убедительным, сколь и многообещающим установление связи между дифференциацией пространственных форм образования общества и дифференциацией доксы. “Чувство своего места” в модусе образования общества, характерном для большого города, с неизбежностью будет иным, нежели аналогичное чувство в деревне. Докса большого города является в такой же степени предпосылкой, в какой и результатом вновь и вновь без всяких сомнений осуществляемого упреждающего ориентирования и приспосабливания субъективных диспозиций к условиям неопределенности, порождаемым плотностью и гетерогенизацией.

2. Докса большого города являет собой как бы фоновую мелодию, которая звучит во всех постановках городской жизни. То, что верно для “города” как объекта социологического знания и что нужно сделать концептуально плодотворным для теории собственной имманентной логики городов, должно быть – в эмпирическом ракурсе – верно для каждого города-“индивида”. Каждый крупный город, гласит наш тезис, порождает свойственное именно ему “естественное отношение” к миру. Каждый крупный город имеет свой локальный фон, предписывает определенное знание о том, “каков мир” и “что как делается”.

3. Индивидуальной или “локально-специфической” эта доксическая связь с местом является в отношении к негороду или к другим городам. Привычные диспозиции, “sense of one’s place”, являются специфичными для места. То, что это “чувство места” подвергается раздражению, что ему бросают вызов, что “навязывается” что-то другое, заставляющее “приспосабливаться”, – совершенно будничный опыт, связанный с любой переменой места.

4. Докса большого города – конструкт, который связан с сетью отношений. Индивидуальный случай внутренне дифференцирован, причем специфичным для каждой позиции образом, но всё же вписывается в некое целое, поддающееся описанию. Как сказал Пьер Бурдье, “у каждого тот Париж (или тот город, где человек живет), который отвечает его экономическому, культурному и социальному капиталу” (Bourdieu 1991: 32). У каждого свой Париж, но у каждого есть Париж, или иначе: Париж всё же остается Парижем.

5. Доксические определенности тематизируются только тогда, когда для них возникает угроза. В момент, когда ему бросают вызов, безмолвный опыт мира остается само собой разумеющимся, но уже не безмолвным: докса трансформируется в ортодоксию. Возникают стили, нарративные структуры, когнитивные схемы, которые теперь утверждаются в качестве легитимных в противоположность какимто другим, нелегитимным, и для которых, следовательно, характерен специфический локальный способ выражения. Теперь наш тезис может быть расширен: каждый крупный город порождает не только особое, свойственное ему естественное отношение к миру, но и особые, свойственные ему и только ему ортодоксии.

6. “Плотность” и “докса” – это те концептуальные рамки, при помощи которых можно описывать индивидуальные гештальты городов и сделать специфические локальные различия между городами полезными для теории “собственной логики городов”. Под “собственной логикой” понимается специфический локальный модус уплотнения застроенной среды, материальных потоков, символических универсумов и институциональных порядков. Можно различить два уровня, на которых она существует. Рассматриваемая концепция на эмпирическом уровне нацелена на анализ исторической, “кумулятивной текстуры” того или иного города и многообразных гомологий, возникающих в этой локальной ткани. А на уровне интенции эпистемологической критики она нацелена на теоретическое приближение к тому, что получило название “урбанизации жизненного мира”.