2.6. Иные социальные категории и особенности самоидентификации

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

При работе с векселями исследователь сталкивается с проблемой определения социальной принадлежности их составителей, что, естественно, сказывается на точности подсчетов. На подобную проблему мимоходом указывал уже Н. И. Павленко в статье 1975 года. Так, канцелярских служащих «низкого ранга» он не относил к дворянам, хотя признавал, что «возможно, что какой-либо копиист или канцелярист мог принадлежать к дворянскому сословию». Вместе с тем, военных, служивших в гвардейских полках, но не имевших при этом офицерского чина, Павленко причислял к дворянству. Однако в приведенной им таблице, помимо дворян, канцелярских служителей, посадских, купцов, духовенства и крестьян, фигурируют и некие «прочие», которыми было осуществлено около 11 % зафиксированных историком сделок. Кого именно он включил в эту категорию, Павленко не пояснил.[90]

Сложности определения социальной принадлежности участников сделок носят однако не только инструментальный характер.

Преобразования Петра Великого, продолженные его преемниками на троне, как известно, упорядочили социальную структуру русского общества XVIII в., направив ее развитие в направлении формирования юридических сословий. Однако тенденции и потребности социально-экономического развития страны нередко приходили в противоречие с правительственной политикой, порождая социальные группы, не укладывавшиеся в жесткую социальную структуру, в основе которой лежала созданная Петром податная система. Исследования Элис Виртшафтер, посвященные разночинцам, показали, что в реальности социальная структура русского общества XVIII в. была более сложной, чем она предстает со страниц законодательных актов и официальных документов.[91] В предисловии к своей следующей книге, посвященной социальной идентичности в Российской империи, исследовательница признавалась, что поначалу, находясь под влиянием новой социальной истории, она собиралась писать «историю снизу», но затем столкнулась с тем, что доступные источники носят преимущественно официальный характер, в то время как представители социальных групп, которые она предполагала изучать (солдатские дети, солдаты, разночинцы), письменных документов практически не оставили, в результате чего она обратилась к изучению социального и политического языка.[92]

Другой американский историк, Дэвид Рансел в своей книге, основанной на дневнике дмитровского купца Ивана Толченова, обращает внимание на прозвучавший еще в 1983 г. призыв М. Конфино изучать русское общество как социальное целое, а не собрание изолированных групп. Рансел при этом замечает, что вследствие существовавшей в России системы управления и характера источников «исследователи затруднялись интегрировать и анализировать взаимодействие людей с разным социальным статусом». Поэтому историк советует коллегам обратиться к источникам, подобным дневнику Толченова, поскольку «это открывает путь сквозь барьеры, возведенные фиксированным знанием» и «позволяет понимать и анализировать общие культурные и социальные практики, которые делали Россию единой и придавали смысл ее общественной жизни».[93] Развивая эту мысль Рансела, надо заметить, что речь, собственно, идет о том, чтобы выяснить, вправе ли мы вообще говорить о «российском обществе» XVIII века, как о чем-то целостном.

Обсуждение этой проблематики было продолжено этими же авторами в 2008–2010 гг. на страницах журнала Cahiers du monde russe. В результате М. Конфино пришел к выводу, что, не смотря на усилия власти, сословия были скорее юридической фикцией и в реальности как нечто целостное не существовало даже дворянское сословие, по существу являвшееся конгломератом разных социальных групп, иногда конфликтовавших между собой. «Для того, чтобы обрести смысл, понятие «сословие», – писал Конфино, – должно быть не только юридическим концептом, но и концептом социальной стратификации (иначе оно превращается в музейный артефакт)».[94] Вместе с тем, он был вынужден признать, что в виду отсутствия в словарях современных историков какого-либо иного адекватного понятия, историкам не остается не чего иного, как продолжать использовать понятие «сословие». Э. Виртшафтер, в свою очередь, вновь отметила, что «вследствие массовой неграмотности, сохранявшейся в течение большей части имперской истории России, социальные историки вынуждены опираться на юридические и административные документы, созданные представителями бюрократии и/или письма, мемуары, научные сочинения, литературные и журналистские произведения представителей образованных классов. Для историков исторические источники – это основа и, хотя распад Советского Союза предоставил больший доступ к архивам, приходские, помещичьи, а также архивы местных государственных учреждений зачастую фрагментарны и географически ограничены. Тем не менее, если историки продолжат изучение этих архивов и будут применять к ним новые теоретические подходы, в частности те, что были развиты в эко-истории и региональной истории, они возможно найдут новые ответы на давние вопросы». Более того, «стало очевидным, что, чтобы понять структуру общества, необходимо изучать язык, категории и концепты, которыми пользовались современники для описания себя и своего окружения. Действительно, даже если самоидентификации индивидов и отдельных коллективов объективно менее точны, чем статистические методы и «научные» отчеты современных исследователей, они все же содержат информацию, более близкую к поведению, действиям и представлениям реальных исторических акторов. Скорее чаще, чем нет, в реальное историческое время их саморепрезента-ции, понимание или ошибки составляли основу индивидуальных и групповых ответов на реальные обстоятельства».[95] Д. Рансел также согласился с тем, что «только на микроуровне мы можем наблюдать социальные отношения и имеющееся напряжение, которые составляли сообщество».[96]

Отмеченная Э. Виртшафтер необходимость изучать язык современников и их словоупотребление нашли отражение в появившемся в последние годы ряде работ, написанных в русле истории понятий и исторической семантики и, прежде всего, в двухтомном сборнике «Понятия о России», являющегося плодом реализации проекта Германского исторического института в Москве.[97] Что же касается комплексов архивных документов, о которых писала американская исследовательница, то представляется, что рассматриваемые в данной работе книги протеста векселей как раз и являются одним из таких комплексов.

Выше уже упоминалось, что анализ этих документов свидетельствует о том, что люди XVIII в., в том числе не дворяне больше ценили свои должности, чем сословную принадлежность. Можно предположить, что, если представление о сословии как о корпорации с определенными правами и привилегиями даже применительно к дворянам и горожанам до 1785 г. не было юридически закреплено, то для отдельного индивида принадлежность к нему была тем более достаточно расплывчатой и связанной почти исключительно с фискальными обязательствами. Получение же должности, пусть даже выборной и временной, выделяло индивида из массы, наделяло конкретными обязанностями и властными полномочиями и четко определяло положение человека в обществе. Обладатель должности, таким образом, становился обладателем и определенного социального капитала, и именно поэтому должность для него являлась большей ценностью, чем принадлежность к сословию. Опосредованно этому способствовало и государство, требовавшее от дворян при обозначении своего социального положения называть чин в соответствии с Табелью о рангах, причем именно чин, дававший право именоваться «благородием» или «превосходительством», в гораздо большей степени, чем статус дворянина и помещика, определял положение человека среди ему подобных.

Встречающаяся в векселях самоидентификация участников сделок может, таким образом, служить одним из ключей к реконструкции того, каким русское общество виделось «снизу», то есть глазами тех, кто его собственно и составлял, в то время как сами сделки были одной из форм взаимодействия между разными социальными группами. Изучая эти и иные подобные им источники можно надеяться со временем прийти к решению задач, которые применительно к истории Западной Европы раннего нового времени еще в 1960-1970-е гг. ставила перед собой новая социальная история.[98]

Одна из социальных групп, фигурирующих в рассматриваемых документах – это те, кого в литературе принято называть «слугами монастырскими». В соответствующей статье справочника «Государственность России» ее автор М. Ю. Зенченко объясняет, что это «собирательный термин, которым обозначался гражданский административно-управленческий персонал монастырского вотчинного управления», существовавший на протяжении XVII в. и исчезнувший в качестве «самостоятельной служилой категории» в ходе I ревизии 1719 г., когда «слуги монастырские» были «включены в общие перечни крестьян, плативших подушную подать». При этом в качестве синонима «слугам монастырским» в статье обозначено слово «служка».[99]

Не вполне понятно, что имеет в виду автор под «общими перечнями» – становились ли «слуги монастырские» исключительно монастырскими крестьянами, или это также могли быть крестьяне дворцовые и помещичьи? Очевидно, что после записи в подушный оклад те, кто выполнял функции монастырских слуг, вряд ли оставили свой промысел и, в случае участия в вексельных сделках, как свидетельствуют документы, в первую очередь обозначали свой служебный статус, не именуя при этом себя крестьянами. В нашей базе зафиксировано 12 подобных векселей за период 1740–1773 гг., в которых «слуги монастырские» выступают в качестве заемщиков, причем сразу же заметим, что этот хронологический отрезок включает и период после секуляризационной реформы 1764 г., когда монастырские вотчины перешли в ведение Коллегии экономии.

Из 12 составителей векселей в нашей базе один заемщик являлся управителем экономической вотчины, семь назвались «служителями», двое – «слугами» и двое – «служками». Являются ли три последних слова синонимами? Словарь Академии Российской объясняет, что служитель – это «крепостной человек, или наемной у кого– либо служащий», слуга – это «человек крепостной или вольной из платы кому служащий», а служка – «тот, кто приписан к монастырю какому для прислуг».[100] Таким образом, формальный статус, по крайней мере, первых двух мог быть как вольный, так и крепостной, в то время как служка – человек, приписанный к монастырю, т. е. по сути дела монастырский крестьянин. Действительно, два случая, относящихся ко времени после 1764 г., это – «слуга экономической вотчины» и «служитель Антоновой слободы экономического ведомства», что, впрочем, конечно же, не означает, что служки к этому времени вовсе исчезли.[101] Нет сомнения, что употребление слов «служитель», «слуга» и «служка» составителями веселей XVIII века не было произвольным и их авторы хорошо понимали различия между ними.

Добавим к этому, что слово «служитель», которое в документах XVIII в. часто употреблялось в сочетании «канцелярские служители», встречается еще в нескольких векселях, где в основном речь идет о служителях в господских, дворянских домах и, скорее всего, таковыми были их крепостные (дворовые). Вместе с тем, есть и явное исключение – это «Дому господина порутчика Александра Володимеровича Нарбекова служитель и города Соли Камской купец Михайла Филатов» (заемщик по векселю 1761 г. на 50 руб.). Очевидно, что, позиционируя себя подобным образом, Филатов подчеркивал свой «вольный» статус. А вот Иван Афанасьевич Серебрянцев, выписавший вексель на ту же сумму и в том же 1761 г., обозначил себя просто «приказчиком» вотчины кн. Козловского, что заставляет усомниться в том, был ли он вольным. С другой стороны, приказчик «Соликамского соляного промышленника Максима Суровцева» Степан Кузьмич Третьяков (он дважды опротестовывал в Бежецке векселя в 1754 и 1756 гг. на 3 руб. 20 коп. и 6 руб.) вполне мог быть вольным, как и его коллега, еще один приказчик того же Суровцева Кузьма Евдокимов, в 1755 г. выписавший вексель на 20 руб. приказчику же Пыскорского монастыря Якову Осиповичу Шенину.[102]

Судя по приведенным примерам, из всех слов, образованных от корня «служ», слово «служитель» использовалось в XVIII в. для обозначения наиболее высокого статуса его обладателя, вне зависимости от того был ли он формально вольным или крепостным, что соответствовало языковой традиции. Так, И. И. Срезневский в своих «Материалах для словаря древнерусского языка» для слова «служитель» приводит примеры исключительно религиозного значения, а для слова «слуга» – светского.[103] Между тем, к концу XVI в. относится связанный с Б. Ф. Годуновым эпизод, когда он стал официально именоваться царским слугой, что выделяло его из придворного окружения и наделяло особыми полномочиями.[104] Но в дальнейшем такое словоупотребление не закрепилось и социальный статус этого слова не изменился.

Однако, кого имели в виду авторы Словаря Академии Российской под словом «вольный»? Горожан? Мещан? Купцов? Или, может быть, представителей всех социальных групп помимо крепостных? И каков, например, был социальный статус управителя монастырской вотчины Ивана Федотовича Шлячковского, выдавшего в 1762 г. бежечанину М. А. Тыранову вексель на 3 руб. 50 коп., каковые он обязался уплатить в течение одного месяца? Очевидно, что эти вопросы требуют дальнейшего изучения.

Ровно половина – шесть – из двенадцати векселей этой категории выписаны на сумму от 10 руб. и ниже, однако три векселя, выданные служителем Иваном Филатовичем Мешковым канцеляристу Алексею Ивановичу Буркову (один в 1757 и два в 1759 гг.), были выписаны на относительно крупные по тем временам суммы – 52, 55 и 50 руб. Интересен и вексель на 15 руб., выданный в 1763 г. монастырским служкой Александром Петровичем Антоновым, контрагентом которого был бежецкий помещик И. Н. Ченцов.

Еще одна немногочисленная, но неопределенная в социальном отношении группа – это низшие военные чины и члены их семей. В нашей базе их девять человек. Из них два армейских сержанта и один солдат, один солдат лейб-гвардии Семеновского полка, один отставной боцманмат, один отставной солдат, один солдатский сын и одна солдатская жена. Почти все векселя в этой категории выданы на незначительные суммы. Исключение составляет лишь вексель 1755 г. на 100 руб., выданный уроженцем Бежецка отставным боцманматом Л. Н. Ревякиным.

Солдатский сын Семен Игнатьев, выписывая вексель на 3 руб. бежечанину И. В. Первухину, счел необходимым добавить, что он «города Бежецкаго житель». Слова «житель» и «жилица» встречаются еще в 26 векселях. В качестве места жительства при этом называются города Нарва, Переславль-Залесский, Рыбная слобода и Устюжна Железопольская, а также монастырские села, в том числе Валдай, а также Александровская слобода Переславля-Залесского, Подгорная Макарьева монастырская слобода, одно село в Костромской провинции. Очевидно, что солдатский сын Игнатьев проживал в Бежецке, не будучи вписан в бежецкое купечество, а значит, и в соответствующие ревизские сказки. В данном случае неизвестно, имел ли он собственный двор или жил на имевшемся в городе штабном дворе. Не исключено также, что он был сыном солдата-инвалида, находившегося в составе расквартированной в Бежецке инвалидной команды. С остальными «жителями», самоидентификация которых ограничена лишь одним этим словом, картина еще менее ясная. Средняя сумма вексельных сделок по этой категории составляет 27,2 руб., то есть выше, чем у крестьян и у церковников. Места заключения сделок также разнообразны – Тверь, Петербург, Весьегонск, Нарва, Валдай, Бежецк и Устюжна. Иначе говоря, в хозяйственную деятельность они были вовлечены достаточно активно. Правда, лишь в одном случае «житель» является заимодавцем, во всех остальных – это заемщики.

Возможно жителями тех или иных населенных пунктов называли тех, кто не был дворовладельцем и проживал совместно с родственниками. Вполне вероятно также, что люди, обозначавшие себя словами «житель» и «жилица», не являлись крепостными, не были приписаны к соответствующим городовым и сельским общинам, а их правовой и фискальный статус оставались неясными. Тоже следует сказать и еще о трех участниках сделок. Это «служный сын» Василий Евдокимов, «помощник» Ларион Орлов и «сиделец» петербургского купца Н. С. Семьянова Макар Григорьев, причем последний, действуя, видимо, по поручению своего хозяина, выписал вексель в 1772 г. на довольно значительную сумму – 490 руб.

Еще одно понятие, использовавшееся для обозначения социального статуса, это слово «содержатель». «Рыбнослободской купец, а Красносельской фабрики содержатель» Иван Матвеевич Нечаев в 1754 г. выписал вексель на 84 руб. на имя бежечанина Алексея Дедюхина, а в следующем году еще один вексель на 420 руб. на имя поручицы Анны Воейковой. Иван Алексеевич Третьяков, одолживший в 1768 г. 60 руб. у бежечанина Ивана Рогозина ограничился сообщением, что он просто «суконных фабрик содержатель», а «кожевенной фабрики содержатель» Тимофей Никитич Щеколютин счел необходимым добавить к этой информации, что он еще и «коммерц-комиссар». Словарь-справочник «Государственность России» применительно к XVIII в. упоминает лишь «комиссара от земли» («выборная должность, ведавшая сбором подушной подати в полковых дистриктах» в 1721–1736 гг.) и «комиссара над купечеством» (он же «караванный комиссар» – «коммерческий руководитель казенного каравана, регулярно отправлявшегося с товарами в Китай»).[105] Словарь Академии Российской дает понятию «комиссар» более общее определение: «пристав, коему препоручен казенной какой-либо сбор или препоручено что-либо в смотрение».[106] Скорее всего, Щеколютин действительно ведал какими-то сборами, как и московский купец Яков Иванович Мамин, в одном из векселей обозначенный как «содержатель питейных сборов». Прибавление к слову «комиссар» слова «коммерц», вероятно, указывает на то, что Щеколютин был уполномочен Коммерц-коллегией. Понятие же «содержатель» носит явно двусмысленный характер. Если о Мамине, чье имя достаточно часто встречается в бежецких документах, поскольку между ним и местными жителями возникали разного рода конфликты, известно, что он был откупщиком, то Нечаев, Третьяков и Щеколютин могли быть и владельцами соответствующих фабрик. Употребляемое же ими достаточно неопределенное понятие «содержатель» можно рассматривать как одно из свидетельств правовой необеспеченности частной собственности в России XVIII в., вследствие чего слово «владелец» применительно к промышленным предприятиям еще не было в ходу.[107]

Книги протеста векселей, естественно, не единственный вид источников, содержащий сведения, способные уточнить наши знания о социальной структуре русского общества XVIII в. Так, к примеру, на основе судебных документов московской канцелярии земских дел начала столетия можно сделать вывод, что, наряду с должностями, москвичи различали друг друга и по роду занятий. Так, в 1708 г. крепостной (сам себя он обозначает как «человек») кн. М. Г. Ромодановского Федор Фатуев подал челобитную о бесчестье на отставного солдата Луку Тюрина, причем пострадавшими, помимо себя самого, он назвал также работавших по найму у его племянника «дворника» и «огородника», чью социальную принадлежность он при этом никак не уточнял.[108] В 1720 г. драгун Азовского полка Прокофий Ожегин пожаловался на хозяина двора, где он с семьей стоял постоем, «серебряника» Петра Немчинова. Позднее выяснилось, что в действительности Немчинов – оброчный крестьянин дворцового села, но выяснилось это лишь спустя много лет, когда дело решили наконец завершить.[109] О другом «серебрянике», Григории Шумаеве, жаловавшаяся на него Анна Федорова, уточняла: «незнамо какова чина человек». Сама она при этом называла себя вдовой «плавильщика», не добавляя к этому обозначению никакого чина.[110] В других делах того же архивного комплекса встречается «портной мастер Казенного приказа»,[111] «блаженные памяти великие государыни благородные царевны и великие княжны Екатерины Алексеевны цырюльник».[112] Илья Зубов, обидевший в 1721 г. жену подьячего Поместного приказа Аксинью Белозерову, проходил по делу (и был оправдан) и вовсе как «сибиряк», что, судя по всему, не вызвало у служащих канцелярии никаких вопросов.[113] Еще один челобитчик в 1730 г. характеризовал себя следующим образом: «камергера и ковалера Степана Васильевича Лопухина оброчной крестьянин, а по купечеству Малых Лужников, что у Крымского двора Василей Петров сын Барсуков».[114]

Вполне очевидно, что приведенные примеры не дают возможности делать какие-либо обобщения относительно организации и структуры русского общества XVIII в. Лишь в качестве гипотезы можно предположить, что наряду с социальной структурой, закрепленной в законодательстве и используемой государством в управленческих, прежде всего фискальных целях, одновременно с ней существовала по меньшей мере еще одна, гораздо более подвижная и основанная на роде занятий отдельных групп населения. Обе эти виртуальные структуры пересекались, накладывались одна на другую и выходили на первый план в зависимости от конкретных ситуаций. Подобная возможность была заложена уже петровской Табелью о рангах, да и в целом петровскими преобразованиями. Уничтожив «чины Московского государства» и поставив понятие службы в центр официальной идеологии, реформы Петра одновременно наполнили слово «чин» новым значением и придали ему новый социальный статус, маркированный обращениями «ваше благородие», «ваше превосходительство» и т. д. Табель же о рангах прочно связала чиновную лестницу с возможностями социальной мобильности.[115]