Глава 2 Честь и бесчестье в России XVIII века[217]

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Концепт чести и бесчестья, как показано в многочисленных исследованиях, посвященных европейскому обществу средневековья и раннего Нового времени, выполнял важнейшую социальную функцию, с одной стороны, обеспечивая и защищая социальный статус индивида, а также семьи и корпорации, к которой он принадлежал, а с другой, обеспечивая единство общества в целом. На российском материале XVI–XVII вв. эта проблематика изучена в капитальной монографии американской исследовательницы Нэнси Шилдс Коллманн.[218] На основе анализа большого комплекса (более 600 дел) ранее не привлекавших внимания историков архивных материалов автор пришла к выводу, что «поскольку носителями чести были представители всех социальных категорий, даже холопы, это отражает природу московского общества и взаимоотношения общества и государства», причем «в Московии государство было связано с защитой чести значительно теснее, чем в современных ей европейских странах». Более того, «в России само государство было облачено в риторику чести».[219] Честь в Московской Руси, по мнению Коллманн, «была способом разрешения и предотвращения конфликтов», а также «дискурсом, определявшим способ взаимодействия людей в доме, семье, деревне», «она устанавливала социальный статус кво при помощи санкций, привязанных к социальному рангу», «распространяла идеализированное видение общества, объединенного честью, от царя до самого последнего подданного, и это

было механизмом социального единения».[220] Важным наблюдением, которое сделала американская исследовательница, является то, что в России раннего Нового времени человек был носителем не столько личной, индивидуальной, сколько коллективной чести. При этом в своей книге Н. Коллманн также отмечала, что по мере модернизации общества в Новое время происходит, с одной стороны, выделение личности из коллектива и индивидуализация сознания, а с другой, по мере изменения судебной системы, значение концепта чести, как инструмента социального единения, снижается.

Несколько позднее к теме бесчестья на примере петербургских обывателей петровского времени обратилась О. Е. Кошелева.[221] Исследовательница задалась вопросом: «какой смысл скрывается за их словами, что именно они понимали под защитой чести?». Пытаясь ответить на этот вопрос Кошелева попыталась «четко определить, какие конкретные слова и действия расценивались как бесчестье».[222]Рассматривая вслед за Н. Коллманн и Л. А. Черной боярский приговор и указ Петра I 1700 г., историк пришла к выводу, что «брань не во всех случаях была бесчестящей в юридическом смысле, и в понятиях «бранить» и «бесчестить» имелась разница». Затем, проанализировав ряд судебно-следственных дел, она выделила ругательства, употреблявшиеся и воспринимавшиеся как бесчестье мужчинами и женщинами. В результате она пришла к выводу, что в первой четверти XVIII в., не смотря на петровские реформы, изменившие социальную структуру русского общества, «традиционная система защиты от «бечестья» не переставала столь же эффективно функционировать на всех уровнях общества… Она как старая, но прочная скрепа продолжала работать на единение государства и… подданных, помогая этой связи не рассыпаться окончательно».[223] Вместе с тем, Кошелева настаивает на существенных различиях в понимании чести и бесчестья в России, где, по ее мнению, эти понятия были связаны в первую очередь с социальным положением человека, и в Западной Европе, где они отражали главным образом личное достоинство. Сравнение их она считает некорректным. «Следует, – подчеркивает исследовательница, – отдельно сравнивать разные варианты защиты личного достоинства и разные системы единения власти с подданными, которое в России осуществляла защита от бесчестья».[224]

В более поздней работе, опубликованной сперва по-французски, а спустя некоторое время и по-русски, О. Е. Кошелева вновь подтвердила свою точку зрения, считая, что «Н. Колман ошибочно убеждена в том, что любое агрессивное действие и каждое бранное слово являлось «бесчестьем», подлежащим судебному преследованию»: «В суде, как ясно видно по судебному делопроизводству, на бумагу заносились не все подряд сказанные в конфликтах ругательства, а лишь наносившие удар именно по чести – социальному статусу. Оскорбления же типа «дурак», «урод», «подлец» и др. в судебных записях не встречаются, хотя, безусловно, они имели место в жизни. Иначе говоря, дела о бесчестье, как и родственные им местнические дела, не являются тем материалом, по которому можно судить о чести как личном достоинстве». Это объясняется тем, что «личное достоинство воспринималось в православной традиции как гордыня, и если его оскорбляли, то обиженный должен был по нормам душеспасительного поведения простить обидчика, не проявляя гордыни. Человек, озабоченный своей честью и достоинством, именовался спесивым. Защита личного достоинства не была общепринятым, престижным образом действий».[225]

На мой взгляд, высказанные О. Е. Кошелевой утверждения не во всем убедительны. Во-первых, такие слова, «дурак», «урод» и «подлец», конечно же, кажутся общеупотребительными, но можем ли мы быть уверены, что они действительно употреблялись, были столь же общеупотребительны, как в наше время, и при этом не становились причиной дел о бесчестье, если мы не встречаем их в исторических источниках? Представляется, что такое предположение, основанное на внеисточниковом знании, выходит за рамки, принятые в исторической науке. Во-вторых, можем ли мы также, на основании источников подтвердить, что самосознание людей рубежа XVII–XVIII вв. полностью совпадало с тем, что предписывала «православная традиция»[226], и обладаем ли мы инструментами, позволяющими различить защиту социального статуса от защиты личного достоинства?

Некоторые наблюдения над эволюцией концепта чести и бесчестья на материале XVIII века представлены в моей книге, посвященной повседневной жизни русской городской провинции, явившиеся результатом исследования конфликтов в г. Бежецке Ярославской губернии.[227] При этом «слово «бесчестье» как результат конфликтов обозначено авторами явочных челобитных» лишь в 15 % изученных документов. Однако, как отмечалось в книге, «даже когда само слово в челобитной отсутствует, оно, как правило, подразумевается и выступает основной причиной челобитья». При этом количество выявленных нерешенных дел подобного рода оказалось значительно больше, чем в базе данных, собранных Н. Коллманн, что позволило «сделать осторожное предположение, что в целом эти цифры отражают постепенное снижение значения слова «бесчестье» как регулятора внутриобщинных отношений и как категории, связывающей ее членов».[228]

В настоящем исследовании предпринята попытка еще раз проверить полученные исследователями выводы путем привлечения новых данных (в том числе за хронологически более широкий период) и сквозного просмотра. С этой целью были выбраны хранящиеся в РГАДА документы городовых магистратов двух городов, находившихся в разных частях страны – Вологды на Севере и Брянска на Юге России, а также ряд дел из фонда Московского судного приказа. В общей сложности было выявлено и проанализировано 46 кейсов по Вологде, 55 – по Брянску и 96 – по Москве; всего 197 кейсов за 1703–1776 гг. Участниками изученных конфликтов были представители практически всех социальных слоев этого времени – дворяне, горожане, священнослужители, мелкие чиновники местных учреждений, солдаты и крестьяне. Следует сразу же отметить, что в качестве посягательства на их честь авторы использованных в исследовании явочных челобитных рассматривали не только «бесчестье словом», ставшее предметом изучения О. Е. Кошелевой, но и физическое насилие, главным образом, побои.[229]

Между выявленными в трех архивных фондах делами имеются определенные различия, связанные с разницей в делопроизводстве соответствующих учреждений. В то время как Московский судный приказ специализировался на разрешении разного рода конфликтов и в особенности связанных с бесчестьем, для городовых магистратов разрешение конфликтов было лишь одной из их многочисленных функций. Из 101 кейса по Вологде и Брянску в 9 случаях было достигнуто мировое соглашение (все случаи по Вологде) и лишь в одном случае имеется решение магистрата (также Вологодского), хотя расследование было начато и по многим другим случаям. В Москве 39 из 96 кейсов (40,5 %) закончились примирением и в 28 случаях было вынесено судебное решение. При этом из 101 кейса Вологды и Брянска слово «бесчестье» упомянуто в исковых (явочных) челобитных 35 раз, т. е. в 34,6 % случаев, что более чем в два раза выше, чем в ранее изученных документах по Бежецку.

И Н. Коллманн, и я в своей книге по Бежецку отмечали, что во многих случаях челобитчики не настаивали на вынесении решения, поскольку истцы зачастую считали необходимым официально зафиксировать факт бесчестья, полагая это достаточным с точки зрения защиты своего достоинства, но не склоны были тратить время на хождение в суд, что было чревато и судебными издержками: для них было важнее всего было публично заявить о своем несогласии с оскорблением. С этим во многих случаях связано отсутствие в делах о бесчестье судебных решений. Однако надо иметь в виду, что зачастую мы не находим решений, поскольку они регистрировались в других документах. В то же время по вологодским документам видно, что истцы иногда повторно подавали челобитные спустя много лет после происшествия, что указывает на то, что они ожидали вынесения приговора и считали это вполне вероятным.

Также, в архивном фонде Вологодской ратуши и городового магистрата связанные с конфликтами явочные челобитные отложились не только в составе соответствующих погодных сборников (по терминологии того времени – «нарядов»), но и в составе отдельных дел, посвященных их разбору. В фонде Брянской ратуши и городового магистрата таких дел не обнаружено. Значительная часть брянских челобитных заканчивается просьбой «записать для ведома, а… буду просить, где надлежит». Так, к примеру, получивший пасквиль отставной секунд-майор И. Лутовинов[230] просил «сие мое явочное челобитье в Брянском магистрате приняв и впредь для ведома записать». Представляя при этом копию пасквиля, он отмечал: «Оное ж письмо кем писано, я признаю и о том, где надлежит, впредь представить имею».[231] Таким образом, челобитчики собирались подавать свои иски в какие-то иные судебные учреждения, а от магистрата ожидали лишь фиксации самого факта правонарушения. Однако, в какие именно судебные учреждения собирались жаловать истцы, не ясно, а документы местных судебных органов по Брянску не сохранились.

Описав оскорбления, побои, а главное, угрозы, которым они подверглись, авторы брянских челобитных часто заканчивают свои обращения в магистрат словами, что, если впредь что-то между ними и их обидчиками случится, то дабы это «не причтено было к винности». Другое «опасение», которое жители Брянска, как и жители других регионов, высказывали в своих челобитных, было связано с повторением оскорбления. Так, к примеру, в 1752 г. брянский купец Кузьма Филатович Кольцов в своей челобитной сообщал: «Сего октября… 1752 году был я нижайший с протчими купцами и священниками по зову в квартире артилерии господина капитана Ивана Федоровича Дазорова в гостях, и в то число пришел к нему брянской купец Роман Никитин, в немалом шумстве нахально напав на меня, бранил меня и жену мою всякими скверными непотребными словами и называл меня плутом, а я нижайший плутовства за собою никакого не знаю и состою по городу Брянску в числе добрых людей и тем оной Никитин обесщестил меня напрасно. И понеже, как мне небезысвестно, что оной Никитин в забытном своем шумстве на многих брянских купцов чинил нахальныя нападения з боем, чего ради и я имею немалое опасение, дабы иногда впредь оной Никитин таким же образом не чинил на меня еще нападения и каким боем не оскорбил бы».[232]

В приведенной выше цитате из челобитной брянского купца Кольцова обращает на себя внимание тот факт, что в ней как синонимы использованы понятия «бесчестье» и «оскорбление». И это не случайность. Ранее, в том же году тот же Кольцов жаловался на канцеляриста Василия Еремеича Фомина, который ругал его жену и похвалялся его самого, его жену и дочь бить. Кольцов также «опасался» «оскорбления».[233] Интересно, что еще годом ранее тот же Кузьма Кольцов при описании другого конфликта использовал еще одно слово, связанное с понятием чести. «Сего 1751 года генваря 1 дня, – писал Кольцов в челобитной, – дочь моя Агафья ехала от брата моего брянского купца Григорья Кольцова и при ней имелся быть наемной мой работник и как будет против брянского артилерийского двора, в то время резанского драгунского полку второй роты драгун Григорей Максимов и неоднократно садился и метался на сани к дочери моей, и не удовольствуясь тем, оной драгун, вынев из ножен полаш. И, усмотря такое нещастие, чтоб дочь мою не умертвил, при чем имелся быть в то время брянской купец Илия Шишкин, кричал я караул, на которой мой крик выбежали брянской артилерийской команды канонеры, которые как меня, так и оного драгуна взяли под караул. И будучи под караулом в нападении на дочь мою и во обнажении полаша оной драгун не запирался.

И того ж числа в ночи оной драгун отослан под караулом того полку в полковую канцелярию, а меня наутрия отослали под караулом же в брянской магистрат, в чем я на вышеписанного Шишкина и на конониров шлюсь, и наутрия, то есть генваря… дня просил я на оного драгуна у обретающегося в Брянске оного полку подполковника Якова Иванова сына Ангелара о учинении сотисфакции, но токмо оной подполковник сотисфакции никакой не учинил и того драгуна ис под караула освободил».[234]

Можно предположить, что Кольцов был более образован, чем большинство его земляков и поэтому его лексический запас, используемый для обозначения бесчестья, был более разнообразным. Во всяком случае, известно, что он принадлежал к одной из самых состоятельных брянских купеческих семей. В 1765 г. его брат Иван обращался в Мануфактур-коллегию с требованием освободить его дом от постоя на том основании, что он является владельцем канатной фабрики. В ответ на это его постоялец подполковник фон Виттен сообщал, что никакой канатной фабрики у Кольцова нет, а есть только производство обычной веревки, которую он пускает в розничную продажу. Кроме этого Кольцов «имеет крестьян больше пятидесят душ, коими владеет, как помещик, и получает от них всякия столовыя запасы, а в подушном окладе положено только дватцать четыре души, а достальныя, как видно, куплены на имя других, ибо он под именем той канатной фабрики для мореходных судов вольность имеет крестьян покупать и оными владеть как помещик, а не для только одного употребления х канатной фабрики и возстановления оной, в чем обязался».[235] Обращает на себя внимание, что подполковник обвиняет Кольцова не в том, что он покупает крестьян в нарушение закона, согласно которому после 1762 г. покупка крестьян к заводам недворянами была запрещена, но в использовании их не по назначению.

Ряд выявленных в ходе исследования документов указывают на то, что не упоминание в челобитной слова «бесчестье» вовсе не означает, что оно не подразумевалось. Так, в 1721 г. вологжанин Иван Якимов Трухин подал явочную челобитную на посадского Ивана Многомалова, который называл его «вором» и всячески бранил его и его жену. Бесчестье в челобитной не упоминается. В 1741 г. челобитчик умер, а на следующий год, т. е. через 21 год после происшествия, его вдова в свою очередь подала челобитную, в которой писала, что дело до сих пор не решено и при этом упоминала, что речь идет о бесчестье.[236] Позднее она сообщила, что они с Многомаловым полюбовно помирились. Аналогично в 1723 г. иеродьякон Иринарх в своей челобитной в Вологодский магистрат писал: «В нынешнем 723-м году прешедшего июня 29 дня, то есть в день Вашего Императорского тезоименитства с великим господином преосвященным Павлом епископом вологодским и белозерским был я нижайший у благородного господина генерала маэора Федора Гавриловича Пекина[237] и после обеда он преосвященнейший епископ соизволил ехать в дом свой архипастырской и в то ж время пришед х коляске, в которой я нижайший сидел, вологжанин посацкой человек Василей Михайлов сын Аргунов и неведомо за что бранил меня матерно, а я нижайший оного дня святую литургию служил и тайн Христовых причащался». Бесчестье в этой челобитной не упоминается. Однако уже вскоре Иринарх подал вторую челобитную, в которой жаловался, что «бил челом я нижайший в вологодском магистрате на Вологжанина посацкого человека Василья Михайлова сына Аргунова в брани меня нижайшего матерном и в безчестье», а тот до сих пор не сыскан.[238] В июле 1719 г. посадская вдова Устинья Олферовна Семенова, дочь подьячего Вологодской земской избы, сообщала, что была «в гостях на имянинах у вологожанина у посацкого человека у Ермолы Степанова сына Сурина и седела я за столом з гостьми з женщинами вместе, пили и ели и, будучи на тех же имянинах таможенной избы подьячей Василей Семенов сын Билков, напився пьян, учал меня… бранить и бесчестить всячески при свидетелях и тростью меня бил и увечил насмерть и ту трость всю об меня и ломал».[239] В августе того же года Устинья снова была в гостях у Ермолы Сурина, где также находился посадский Иван Иванов Олферов и где другой посадский, Максим Телегин, бил его кистенем, изодрал на нем кафтан и бранил его жену, а заодно и Устинью. Однако в челобитной, поданной Телегиным, бесчестье не упоминалось.[240]

Весьма примечателен в этом отношении конфликт брянского бургомистра Ильи Григорьева Выходцова с уже упоминавшимся купцом Иваном Кольцовым. «Сего сентября 10 дня 1747 году в вечеру, – писал Выходцов в своей челобитной, – жена моя Домна Васильева сидела у ворот и в то время брянской купец Иван Кольцов с незнаемо какими людьми Иваном и Самойлом, а чьи они дети и прозвания, того не знаю, наехав нахально, при чем умысля воровски, во-первых, сказал: здравствуй, государственного вора жена, ты де курва и блять и протчими ругательными словами поносил и намерялся ее бить смертно, и то видя она над собою такой страх едва жива от него спаслась. <…> И услыша я нижайший такие от него вора Кольцова непристойныя к жене моей слова вышел к нему Кольцову, но оной же Кольцов, яко сущий нахальник бранил меня всякими неподобными словами и называл государственным вором, за которое де воровство должно четвертовать и распиловать и говорил, якобы и брата моего родного повесели и приказал меня тем людем бить, которые меня и били смертно, а он Кольцов, наскоча верхом на лошади бил же тростию и, бив ту трость, он Кольцов, ту трость уроня, побежал прочь, которую работник мой и поднел, а как он вор Кольцов то чинил и жену мою бранил слышел и о всем видел состоящей на чесах брянской артилерии кананир Михайла Седмев…». Как видим, не смотря на явные оскорбления и избиение, бургомистр не упоминает о своем или жены бесчестье, хотя Кольцов называл его вором, а он, в свою очередь, так именовал своего обидчика. Однако из дальнейшего текста челобитной выясняется, что сам Кольцов связывал свой поступок именно с этим. В челобитной говорится, что Кольцов также бил и других чиновников магистрата и хочет их убить для того, чтобы дело «о учинении им Кольцовым воровской с векселя копии в пятисот пятидесят рублев пропадет и о учинении за такое воровство наказание искать де будет некому и того ради он Кольцов и отваживался бить смертно, что я де безчестия и увечья заплачю, когда де доигцится».[241]

Вполне вероятно, что упоминание или не упоминание слова «бесчестье» зависело от писца, оформлявшего челобитную, но также, рассматривая эти и другие подобные им случаи резонно предположить, что в XVIII в. слово «бесчестье» начинает восприниматься как формально-юридическая условность. С другой стороны, очевидно, что, к примеру, вдова Устинья жаловалась именно на оскорбление личного достоинства. Парадоксальность ситуации, однако, заключалась в том, что в тех случаях, когда городовой магистрат или какое-то другое судебное учреждение бралось за рассмотрение подобных конфликтов, оно должен был руководствоваться Соборным Уложением 1649 г., в котором подобные деяния однозначно квалифицировались как бесчестье. Так, в челобитной 1723 г. солдатки Феклы Осиповой на посадского Алексея Васильева Шумилова бесчестье не упоминалось, но оно упоминается в постановлении магистрата, согласно которому в соответствии с 10 главой Уложения решено на Шумилове «доправить», а также взыскать с него судебные пошлины. Год спустя, однако, Шумилов и Осипова помирились, о чем последняя сообщила в магистрат, упоминая в том числе, что «в прошлом 723-м году августа в… день Вашему Императорскому Величеству била челом я нижайшая Фекла Осипова, а на Вологде в магистрате подала челобитную на помянутого Шумилова в бою и увечье меня нижайшей безвинно и в моем бесчестье».[242]

О том, как разбирались и как решались (если решались) подобные конфликты свидетельствуют документы дела 1715 г. между посадской Антонидой Серебряковой и посадским Григорием Яковлевичем Оконнишниковым, который шел по улице с попом Федотом и, повстречав Серебрякову, как написала она в своей челобитной, «почал меня бранить всякою неподобною бранию и тайный свой уд сулил мне в рот и всячески бесчестил и называл недоброю женою, чего и писать невозможно, и в том он меня, нижайшую обесчестил и говорил похваляясь дом наш сожегци, а вышеписанный поп, также есть и другие свидетели, то слышали». Челобитная была подана в июле, но лишь в ноябре Оконнишников был приведен в земскую избу, где просил дать ему отсрочку до декабря. В тот же день в земскую избу вызывали и истицу, которую спросили, почему в своей челобитной она не указала чин (т. е. фактически социальное положение) своего мужа. Антонида объяснила, что не указала его «недомышлением», а он чина «пономарского», т. е. сын пономаря. Далее в деле имеется выписка из Соборного Уложения о штрафе в 2 руб. за бесчестье пономарю и решение: взыскать в пользу мужа Серебряковой, как сына пономаря, половину, т. е. 1 руб., а жене вдвое от мужа, т. е. 2 руб.[243]

Однако в ряде случаев определить социальное положение истца и ответчика было совсем непросто. Особенно это характерно для Москвы, население которой было гораздо более пестрым, чем в Вологде или Брянске. Одной из причин этого были петровские реформы, в ходе которых появилось много новых профессиональных занятий, не говоря уже о многочисленных поселившихся в России иностранцах. Документы Московского судного приказа упоминают портных, парикмахеров и представителей многих других профессий, однако по профессии далеко не всегда можно было определить социальное положение. Так, к примеру, в 1720 г. драгун Прокофий Ожегин подал челобитную, согласно которой он с женой проживал во дворе «серебряника» Петра Немчинова. Жена Немчинова избила жену Ожегина и прогнала ее со двора. Дело было решено в пользу истца, но длилось еще 15 лет, поскольку ответчик исчез и судьи не могли его разыскать. Было установлено, что в действительности он был оброчным крестьянином из принадлежавшего цесаревне Елизавете Петровне села Покровского, но туда он не вернулся.[244]В том же 1720 г. вдова «красно денежного двора плавильщика» Анна Яковлева пожаловалась на другого «серебряника» – Григория Шумаева, но при этом указала: «незнамо, какова чина человек».[245]

Особый интерес с этой точки зрения представляет конфликт генерал-майора Медема и брянского купца И. Климова. В 1765 г. в Брянский городовой магистрат поступила челобитная генерал-майора Медема,[246] являвшаяся его ответом на полученное им доношение Брянского магистрата, в свою очередь составленное на основе указа, полученного из походной канцелярии генерал-поручика фон Штофельна.[247] Согласно этому указу Медему надлежало выплатить 80 руб. брянскому купцу первой гильдии Игнатию Климову за нанесенные ему побои. В Соборном уложении размер штрафа в пользу купца первой гильдии был, естественно, не предусмотрен и он был определен в соответствии с утверждением Климова, что его дед был купцом гостиной сотни. Но, писал Медем, «как мне неотменно знать надлежит, о том, что, хотя гостиной сотни он Климов себя и называет по данной предкам ево грамоте, то, как видно, деду ево оная грамота дана за верную службу в зборе и приращение денежной казны, а не ему, да и того в той грамоте, чтоб и потомкам ево також увольнение, какое деду дано, иметь не предписано, к тому ж в той грамоте означено, что бывшему гостю, а которой сотни не упоминается ж. Он же первой гильдии купец много ль капиталу, також и какия в Брянске торги имеет, мне необходимо знать потребно, потому что я сам своей где надлежит сатисфакции как на ево, так и на сына ево ищу и, ежели по апеляции оной дано не будет, то и далее где надлежит искать не оставлю». Иначе говоря, генерал-майор ставил под сомнение претензии купца на столь большую сумму штрафа, сообщал, что и сам считает себя оскорбленным (суть конфликта нам неизвестна) и просил прислать ему копию с грамоты деда Климова и другие подтверждающие притязания купца документы.[248]

Возможно, Медема, выходца из Курляндии, поступившего на российскую службу в 1755 г., кто-то консультировал относительно тонкостей российского законодательства о бесчестье. К сожалению, сведений о том, чем закончилось это дело, в документах Брянского магистрата нет.

Установление чина, т. е. социального положения, было необходимо для определения размера штрафа, взимавшегося в пользу истца согласно Соборному Уложению 1649 г., но с появлением новых профессий и новых чинов, не всегда соотносимых с социальным положением, судьи пытались руководствоваться размером жалованья, определить которое также зачастую было непросто. Фонд Московского судного приказа содержит объемное дело, истцом в котором выступала жена известного русского зодчего начала XVIII в. Ивана Зарудного. Биография Зарудного известна плохо, и данное дело содержит ряд новых фактов. Дело, связанное с конфликтом жены Зарудного с мужем ее дочери (по-видимому, от первого брака) началось в 1716 г. и уже вскоре ответчик был приговорен к уплате штрафа в пользу истицы, сумму которого следовало установить по размеру жалованья зодчего. Однако лишь в 1721 г. он был вызван в судный приказ, чтобы дать соответствующие показания. Зарудный показал, что «в прошлом 704 году ноября в 20 день по указу царского величества пожалован он по дворянскому списку по Казани, а в 710 году по имянному царского величества указу пожалован он суперинтендентором и учинен ему оклад денежного триста рублев, да за охранение глобусу /речь идет о глобусе, хранящемся ныне в Государственном историческом музее – А. К./ денежного ж окладу пятьдесят рублев». Должность и чин Зарудного, по-видимому, были уникальны и судьи решили удостовериться в том, что он говорит правду. В январе 1722 г. зодчий уточнял: «и о том моем денежном окладе ведамо во Оружейной полате, за управления изуграфственных дел учинено мне денежного окладу триста рублев, да ис концелярии Правительствующего Сената за охранение глобуса учинено мне денежного окладу пятьдесят рублев». Однако доказать все это оказалось очень сложно. Оружейная палата на запрос приказа ответила отрицательно. В июле 1724 г., жалуясь на остановку дела, Зарудный сделал еще одно уточнение: «вышеписанной оклад определен мне Алексея Курбатова, которой показан прежде по тому делу в Оружейной полате». В декабре Оружейная палата подтвердила, что у Курбатова действительно оклад был 330 руб., но оклад Зарудного у них не записан. Что касается глобуса, то в июне 1725 г. Зарудный просил навести справки в сенатской канцелярии. Ответ, по-видимому, и тут был отрицательный. Тогда в январе 1726 г. истец снова сделал уточнение: «ныне в той сенацкой канторе того моего окладу не имеетца, того ради что в 723 году ис той сенацкой канторы с протчими делами подьячей Егор Ребров послан в Санкт-Питербурх, а из Санкт-Питербурха прислан в Камор-коллегию, а ис Камор-коллегии прислан он, подьячей Ребров, с теми делами в кантору подрядных дел господину Матвею Засецкому и о том окладе моем означенное известие имеетца ныне во оной подрядной канторе у означенного подьячего Реброва». Прошло еще почти полтора года, прежде чем в мае 1727 г. Судный приказ решился послать запрос в подрядную контору, но на этом дело и закончилось, поскольку, согласно имеющимся сведениям, в том же 1727 г., так и не получив причитающихся ему денег, Зарудный умер.[249]

Во всей этой истории обращают на себя внимание два момента. Во-первых, назначенное ему жалованье, пусть и не регулярно, но Зарудный, наверное, каким-то образом получал и поэтому неясно, почему так трудно было это доказать. Во-вторых, примечательно, что зодчий был так хорошо осведомлен о служебных перемещениях подьячего Реброва, хотя, конечно, он мог специально навести об этом справки.

Длительное следствие по делам о бесчестье было обычной практикой, но как только выносился вердикт, согласно которому истец или ответчик должны были уплатить штраф, соответствующие учреждения старались о его исполнении. В 1731 г. некто Алексей Гурьев, комиссар и арзамасский помещик, подал в Московский судный приказ челобитную согласно которой еще в 1705 г. ему, его матери и их крестьянам был присужден до сих пор не выплаченный штраф за бесчестье. Сам Гурьев, как он утверждал, тогда «денежным жалованным [в год] окладом не верстан», и поэтому сумму штрафа определяли по окладу его отца, стряпчего Василия Гурьева, который умер еще в 1699 г. В качестве ответчика по делу 1731 г. проходил солдат Преображенского полка Василий Воронов, приходившийся внуком также давно умершему обидчику Гурьевых. Истец утверждал, что в 1705 г. соответствующая грамота была послана из Москвы в Арзамас и Судный приказ решил это проверить, послав запрос в Арзамасскую воеводскую канцелярию. Однако оттуда отвечали, что все документы того времени сгорели в пожаре. Запрос об окладе отца челобитчика был послан в Герольдмейстерскую контору и оттуда сообщили, что он «с придачами» составлял 112 руб. Несмотря на отсутствие подтверждения из Арзамаса деньги было решено взыскать с солдата Воронова, который оказался владельцем двора в Москве, на Сивцевом Вражке. Канцелярия конфискация требовала выставить двор на продажу и взыскать деньги до конца 1732 года. Впрочем, в 1733 г. Гурьев подал новую челобитную, из которой становится ясно, что деньги он так и не получил.[250]

Одним из наиболее оскорбительных для чести человека и в XVII, и в XVIII веке, как отмечают Н. Коллманн и О. Е. Кошелева, было слово «вор», которое употреблялось как синоним слов «разбойник», «бунтовщик» и «изменник». Однако в изученных документах, как мы уже видели на примере брянского бургомистра, это слово далеко не всегда вызывало у оскорбленных ассоциации с бесчестьем. Так, солдаты Егор Вилков и Дмитрий Свистунов, которых «бранил всячески и ворами нас называл» вологодский посадский Федор Васильев, о бесчестье в своей челобитной не упоминали.[251] Однако чуть ранее, когда те же солдаты пытались задержать и отвезти в земскую избу посадского Дмитрия Комарова, а он их обругал, вырвал из рук сыскную память и бросил ее на землю, они потребовали его «в брани и бесчестье» допросить.[252]

Аналогично не упоминали о бесчестье посадский, которого назвал вором помещичий крестьянин и купец, которого обозвал так другой купец. Причем, в первом случае оскорбление адресовалось и отцу челобитчика, а во втором и его детям.[253] Напротив, текст челобитной брянского купца Андрея Васильевича Сапошкова на купца Ивана Лукьяновича Чюрова можно признать практически классическим. Сапошков сообщал, что в помещении Белгородской губернской канцелярии Чюров бранил «всякими неподобными матерными и скверными словами и называл отца моего брянского купца Василья Григорьевича Сапошкова и братьев моих родных Афонасья и Ивана, которыя ныне во Брянске, ворами, також и меня именованного шельмою и вором же незнаемо за что и тем оной Чюров отца и братьев моих и меня именованного обесчестил напрасно».[254]

Впрочем, в ряде случаев челобитные содержат пояснения, указывающие на то, что слово «вор» употреблялось и в прямом его значении, то есть называемого подобным образом человека обвиняли в воровстве. Так, вологодские посадские Василий и Иван Даниловичи Хлебниковы жаловались, что «у церкви Иоанна Предтечи во время вечерняго пения и после пения на паперти вологжане посацкие люди Андрей Иванов сын Мясов, да Степан Петров сын Бобровников бранили нас нижеименованных рабов всякими поносными словами и домишка наши безчестили и хотели нас нижеименованных рабов бить смертным боем и впредь грозя нам ношным боем же, також де отца нашего Данила Хлебникова бранили и дом ево неподобными словами безчестили, а нас нижеименованных рабов называли ворами, бутто мы нижеименованные рабы отнели неведомо у кого денег сто рублев из-за страху и за угрожением ножев, что…не бывало».[255] В том же году посадский Михаил Корнилов Почютин писал в своей челобитной: «будучи в серебряном ряду жена моя Лукерья Иванова дочь и в то число Вологжанина посацкого человека Бориса Иванова сына Хопенева жена ево Анна Иванова дочь жену мою бранила и меня нижайшего вором называла, бутто я украл ящик, и в том меня бесчестит напрасно».[256] «А я ни к какому воровству не приличен и в приводах не бывал, с воровскими людьми не знаюсь», – оправдывался в подобном же случае посадский Дмитрий Комаров.[257]

В своей последней книге, посвященной преступлению и наказанию в России раннего Нового времени, Н. Коллманн отмечает, что в тяжбах о бесчестье редко в качестве оскорбления фигурировало упоминание о телесном наказании.[258] Это безусловно справедливо, но тем интереснее случай 1738 г. когда брянский посадский Иван Фокеевич Романов подал челобитную на посадского Михайлу Медветкова. «Прошедшаго августа 24 дня 738 году, – писал он, – бил челом он Медветков, а во Брянской ратуше подал челобитную на меня якобы в бое и отнятии денег и о протчем, о чем значит в том ево поданном челобитье, по которому ево челобитью в Брянской ратуше имелся быть и суд и в том суде против своего челобитья ничем меня и отца моего не изобличил. А показанной Медветков в челобитье своем написал меня ведомым вором и отца моего кнутобойцом, а я за собою никакова воровства не знаю и в приводе нигде никаким воровством не был, також и отец мой нигде кнутом не бит, которым он Медветков умышленым своим челобитьем оклеветал и обесчестел меня и отца моего напрасно». По-видимому, в данном случае обвинения показались чиновникам ратуши столь серьезными, что было начато расследование. Ответчик в допросе показал:

«…вором ево исца не писал, а отца ево исцова Фокия Романова написал кнутобойцом понеже… в прошлых годех, а в котором году месяце и числе того он ответчик сказать не упомнит в бытность во Брянске каменданта господина Ржевского оной отец ево исцов Фатей Романов бит публично подле брянской плесовой кнутом палачем Герасимом Селезневым, при котором публичном наказании и при чтении указу, за что он бит, были за сержанта Прохор Михайлов сын Сорокин, каменданцкие денщики Семен Дорофеев сын Пупов, Симон Копии, брянские бывшие недоросли салдацкие дети Евтим Зуев, Евстрат Курсаков, да бывшаго брянского гварнизона капрал Гаврила Воротников, барабанщик Степан Башурин и другия многия люди. А об оном отце ево исцеве по какому делу и за что от брянской канцелярии по приговору оного Ржевского оной отец ево бит кнутом, про то он ответчик за много прошедшими годы сказать не упомнит же, токмо в бытность каменданта помянутого Ржевского то дело имелось быть в повытье подьячего Прокофья Ефимова сына Максимова, и оной Максимов дела свои во брянскую архиву ныне отдал ли, о том он ответчик не ведает. И ежели паче чаяния во оной канцелярии по повытью ево Максимова показанного об отце ево исцове дела не явится, и то может быть оное дело во время ево Ржевского бытия, как горела канцелярия и многия дела погорели, в том числе не згорело ль».[259]

В данном деле обращают на себя внимание по крайней мере два обстоятельства. Во-первых, мы имеем здесь дело с характерной для XVIII в. «долгой памятью». Дело в том, что, согласно имеющимся данным, в Брянске действительно был комендант Иван Ржевский, но было это в 1710-е гг. (не позднее 1718 г.), то есть за по меньшей мере 20 лет до описываемых событий. Конечно, можно предположить, что ответчик подготовился к допросу и специально собрал необходимые сведения, однако и в этом случае свидетели, которых он опросил, обладали именно «долгой памятью», помня не только сам факт наказания, который вряд ли был таким уж необычным событием, но и имена присутствовавших при этом, а также, в ведении какого чиновника находилось дело. А что Иван Романов – предполагал ли он, что все забыли об этом происшествии или опозоренный отец скрывал от сына факт своего наказания? К сожалению, сведений о том, чем закончилось тяжба и сумели ли служащие ратуши подтвердить или опровергнуть слова ответчика в деле нет. Во-вторых, очевидно, что именование человека «кнутобойцем», т. е. тем, кто был подвергнут телесному наказанию, воспринималось как серьезнейшее оскорбление, а сам факт подобного наказания ставил человека вне общества. Когда в 1768 г. капитан Василий Милютин обвинил дворового человека вдовствующей княгини Аграфены Борятинской портного Леонтия Максимова в воровстве и бесчестье, добавив, что еще в 1754 г. тот был наказан кнутом, один из судей заметил, что «таковых шельмованных не токмо, чтоб в суд допускать, но и в компании посещать не велено и единым словом таковы весьма лишены общества добрых людей».[260] Подобное суждение несомненно было результатом действия петровского законодательства, которое, по словам Н. Коллманн, «ввело откровенно европейский дискурс стыда».[261]

Поскольку проанализированные 197 кейсов включают представителей самых разных социальных слоев, это позволяет сделать некоторые наблюдения относительно поднятого О. Е. Кошелевой вопроса, о том, защищали ли русские люди свой социальный статус или личное достоинство. Интересен в этом отношении уже упоминавшееся в первой главе дело 1708 г. человека кн. Ромодановского Федора Фатуева и солдата Луки Иванова. Последний нанял принадлежавший племяннику Фатуева двор, обещая при этом «вести себя смирно». Племянник прикупил соседний двор с огородом, поселив там дворника и наняв огородника. Солдат, однако, оказался, по утверждению Фатуева, пьяницей и любителем шумных компаний. Попытки его усовестить обернулись оскорблением и дяди, и дворника с огородником. В своей челобитной Фатуев жаловался, что тем самым все они были обесчещены.[262] Возникает вопрос: защищал ли Фатуев свой, а заодно и дворника с огородником социальный статус или личное достоинство? Скорее всего, ни то, ни другое. Само использованное им слово «бесчестье» было своего рода условностью, инструментом, с помощью которого он хотел избавиться от постояльца своего племянника. Аналогичным образом, по-видимому, обстояло дело и в часто встречающихся случаях, когда один помещик жаловался, что крестьяне другого помещика обесчестили его крестьян.

Совершенно иначе развивались события, когда в 1716 г. дворянин Михаил Темдыев обвинил в бесчестье собственного крепостного. Тот обругал своего хозяина, замахивался на него коромыслом и порвал ему рубаху. Вероятно, у Темдыева было достаточно собственных средств, чтобы наказать провинившегося, но он предпочел защитить свое достоинство. Суд приговорил ответчика к наказанию плетьми.[263] Много лет спустя, в 1771 г., когда служитель коллежского асессора Ивана Мергасова Василий Соловьев подал челобитную в бое и бесчестье на помещичьего крестьянина Ивана Афанасьева, то получил ответ, что, поскольку за людей и крестьян должен отвечать помещик, то и челобитную следует подавать на помещика.[264]

Вполне естественно, что наиболее искусно инструментом бесчестья владели и пользовались дворяне. В 1717 г. майор Василий Саввич Олешев пожаловался на жену вологодского посадского Ивана Рындина. Олешев был определен к Рындину на постой, но жилье ему не понравилось, и он поселился у посадского Ивана Пушникова, а жившего у того шведского пленного Рубаха переселил к Рындину. Между тем, «жена его Ивана Рындина говорила по много время при свидетелях, бутто я нижеименованный перевел того иноземца стоять из своей корысти к нему на двор и бутто взял я с того арестанта денег дватцать рублев и тем меня оная Рындина жена оглашает и бесчестит напрасно заслуженного раба вашего». Из земской избы послали за ответчицей, но муж жену не отдал, а пошел к майору, повинился и тот его простил.[265] Обратим внимание, что в данном случае бесчестящим был воспринят факт «оглашения», то есть клеветы, что, как будет показано ниже, также было обычной практикой.

Прискорбный случай произошел в Вологде 13 июня 1766 г. В этот несчастливый для себя день вологодский купец Михаил Иванович Исаев умудрился обидеть детей действительного статского советника Василия Михайловича Еропкина – дочь, девицу Екатерину и сына, лейб-гвардии поручика Иван Васильевича Еропкина. Брат и сестра переезжали через мост и вынуждены были остановиться «за пропуском сквозь тот мост лесов». В это время, как писала в своей челобитной Екатерина Еропкина, «показанной купец Михайла Исаев неведомо с какого умыслу из дому своего в окно в поношение чести моей кричал непристойно и выговаривал поносительные речи и называл дурой[266] и протчими непотребными браньми, о коих во изобличение ево изъяснено подробно будет в суде, чем он, Исаев, обесчестил меня напрасно».[267] Челобитную того же содержания подал Иван Еропкин, и его дело было выделено в отдельное производство. Он же был назначен поверенным по делу сестры, которому был дан ход. Тянулось оно ровно полгода, в течение которых Исаев не являлся в суд, ссылаясь на болезнь, пока в середине декабря между сторонами не было достигнуто примирение.

Выпутавшись из одного конфликта с бесчестьем высокопоставленной особы Исаев уже на следующий год умудрился попасть в другую. На сей раз он оскорбил епископа вологодского и бело-зерского Иосифа, который в своей поданной в городовой магистрат челобитной так описывал случившееся:

«1. Помянутой вологодской купец Михайла Исаев, неоднократно бываючи в келии моей, просил мене о посещении дому ево, на которое ево прошение я, пастырски снисходя, минувшаго августа 26 дня сего 1767 года, дав напред чрез нарочно посланнаго в дом ево о приезде своем знать, к нему Исаеву с некоторыми честными персонами штаб офицерами и знатнейшими купцами и со однем архимандритом поехал, а приезжая ко двору ево, увидя для приезду нашего ворота уже отверстые, во двор въехали, не зная никакого ево Исаева умыслу.

2. Когда ж по приезде нашем во двор сказано нам, якобы ево Исаева в доме нет, то я с бывшими при мне штаб-офицерами и некоторыми купцами и архимандритом, не ходя в жилые ево покои, где он Исаев с фамилиею своею жительство имеет, пошли в новостроющиеся на том же ево дворе нежилые еще пустые каменные полаты, а людям ево сказано было от нас, чтоб ему Исаеву о приезде нашем объявили и где он Исаев тогда был, про то может объявить сам.

3. А потом оной Исаев незнамо с какого умыслу, прибежавши в те полаты к нам с великим азартом, держа в руках шест, закричал безчинно, высылая всех вон и, забыв Божий и Вашего Императорскаго Величества законы между прочими поносил и мене архипастыря своего ругательными словами и тем сан мой уничтожил и обезчестил».

Исаев, в свою очередь, считал себя обесчещенным тем, что непрошенные гости без разрешения вошли в его дом. Поскольку среди них, как выясняется, были президент магистрата и бургомистр, дело пытались передать на рассмотрение в Архангельск, но там заниматься им отказались. В результате, как писал в новой челобитной епископ Иосиф, «понеже он, пришед в чювство, оказал должное о всех нанесенных мне обидах раскаяние свое с требованием у мене прощения, того ради я ево Михаила Исаева послушал Божиих и Вашего Императорскаго Величества законов, яко обратившагося к архипастырю своему церкви Христовой сына, пастырски прощаю».[268]

Как уже упоминалось, в качестве бесчестья русскими людьми XVIII века воспринималась клевета. Собственно, в клевете обвинял своего противника и брянский житель, пытавшийся защитить честь своего отца. Однако среди выявленных документов встречается еще несколько случаев, в которых об этом говорится прямо. Так, например, уже упоминавшиеся солдаты Вилков и Свистунов жаловались, что посадский Скрябин не только называл их ворами, но и «поклепал десятью рублями».[269]

Приведенные примеры, показывают, что и в XVIII в. концепт бесчестья продолжал играть важную роль, хотя бы потому что судебные решения по целому ряду видов конфликтов могли быть разрешены только через нормы Соборного Уложения. Тяжущиеся манипулировали им для решения разного рода проблем, возникавших в их повседневной жизни, но при этом значение бесчестья постепенно менялось, приобретая все более персонализированный, личностный характер. Вопрос, на который еще предстоит ответить, состоит в том, оставалась ли при этом социальная роль бесчестья в становящемся все более сложно организованном русском обществе такой же, как она описана в книге Н. Коллманн применительно к XVII веку.