Путешествие французского литератора из Москвы в Петербург (1745)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Путешествие французского литератора из Москвы в Петербург (1745)

Письмо с описанием этой поездки хранится в Ватиканском архиве[676]. Подпись и адрес отсутствуют. Обращено оно в Рим («Caput orbis»), к кардиналу («Ваше преосвященство»), занимающему важный пост: в соседнем письме, лежащем в деле, архиепископ арльский Жак Бон Жиго де Беллефон рекомендует буржского архиепископа Ларошфуко, назначенного французским послом в Рим (Париж, 31 августа 1745 г.). Поскольку дело находится в фонде государственного секретариата Ватикана, можно предположить, что письмо адресовано Сильвио Валенти Гонзага (1690–1756), кардиналу (1738) и государственному секретарю (1740–1756). Он был известен как ловкий политик и щедрый меценат, любитель живописи и библиофил, покровительствовавший писателям и художникам. Граф де Шуазель писал, что своей обходительностью и умением нравиться дамам кардинал Валенти Гонзага заслужил репутацию человека умного и одаренного, не слишком строгого в вопросах морали[677]. Шутливая история домашних туфель, рассказанная в письме, могла прийтись кардиналу по вкусу[678].

Об авторе письма сведений немного, и потому постараемся сначала восстановить обстоятельства его поездки в Россию. Поскольку прибыл он летом 1744 г., в переломный политический момент, кратко обрисуем отношения между Россией, Францией и Римом в начале 1740-х гг., а затем представим вельможу, его пригласившего. Это позволит лучше понять то, о чем говорит и о чем умалчивает автор письма, оценить, в чем его наблюдения оригинальны, а в чем традиционны.

В Европе с переменным успехом идет война за Австрийское наследство (1740–1748), где Франция, Пруссия, Бавария и Испания выступают против Англии и Австрии. Обе враждующие группировки стремятся привлечь Россию на свою сторону. Англия действует через А. П. Бестужева, Франция — через личного врача Елизаветы Петровны Лестока. В июле 1743 г. Лесток и Отто Брюммер, наставник великого князя, пытаются использовать арест Лопухина и высылку австрийского посланника маркиза Ботты для того, чтобы ослабить положение вице-канцлера Бестужева, доказать его причастность к заговору. Чтобы усилить свои позиции при русском дворе, Версаль вновь отправляет в Петербург маркиза де ла Шетарди, помогшего императрице взойти на престол в ноябре 1741 г. Усиленно обсуждается идея союза между Францией, Пруссией, Россией и Швецией. Выбор невесты для великого князя, наследника русского престола Петра Федоровича делается новой ставкой в политической игре: в противовес Бестужеву, Лесток и Брюммер добиваются приглашения Софии-Августы Ангальт-Цербстской; ее кандидатуру усиленно поддерживает Фридрих II. В феврале 1744 г. юная принцесса приезжает в Россию.

15 марта 1744 г. Франция объявляет войну Англии, 26 апреля — Австрии. 22 мая Бавария, Гессен и Пруссия заключают Франкфуртский союз для поддержки баварского императора Карла VII. 5 июня 1745 г. Франция подписывает оборонительный и наступательный договор с Пруссией, 6 июня она присоединяется к Франкфуртскому союзу[679]. В Италии против Австрии действуют испанские и неаполитанские войска, которые вступают в Рим; две враждующие армии разоряют папские владения.

Между Петербургом и Римом нет официальных дипломатических отношений, иезуиты изгнаны Петром I в 1719 г., но после восшествия на престол Елизаветы у папского престола появляется надежда усилить католическое присутствие в России, а то и продолжить с дочерью Петра переговоры об объединении церквей. В 1742 г. в Рим из Москвы возвращается капуцин Феликс де Болонья: он ходатайствует о том, чтобы императрица подтвердила давние указы Петра I, что позволило бы ордену увеличить число миссионеров, открыть, школы. Со своей стороны, Елизавета Петровна через Лестока и маркиза де ла Шетарди просит Рим оставить в России главу другого монашеского ордена, отца Карло де Лукка. Кардинальская курия посвящает специальное заседание сношениям с Россией. Из архивов достаются отчеты Маттео Карамана, побывавшего в России в 1735 г., где он писал, что Петр I намеревался заключить договор с папой против турок, и предлагал план союза между Россией и Римом. В 1743 г. папа римский просит польского короля Августа III выступить в качестве посредника в деле сближения с Россией, но монарх дает понять, что надежд на успех мало. Летом 1744 г. Рим пересылает императрице послание маронитского архиепископа Гавриила Евы, который увещевает ее пойти по стопам Петра I, который-де благосклонно относился к католикам[680].

В 1742 г. Елизавета Петровна возвращает из ссылки княгиню И. П. Долгорукую, попавшую в опалу за обращение в католичество. Ее духовник, аббат Жак Жюбе де ла Кур, приезжал в Россию в 1728–1731 гг. по поручению Сорбонны для того, чтобы продолжить переговоры об объединении Западной и Восточной церквей, начатые при Петре I[681]. С Жюбе прямо или косвенно были связаны русские писатели и дипломаты, которых привлекала не столько богословская, сколько просветительская сторона католицизма: В. К. Тредиаковский, А. Д. Кантемир, А. А. Вешняков, А. Б. Куракин, А. Г. Головкин, С. Д. Голицын, С. К. Нарышкин[682]. Несмотря на то, что миссия Жюбе окончилась неудачно, связи вовсе не прервались. С Жюбе продолжали переписываться русский посланник в Париже князь Антиох Кантемир (1738–1744), и княгиня Долгорукая, которая в феврале 1742 г. смогла отправить учиться к нему в Париж двух своих сыновей.

Автор письма приехал в Россию по приглашению приятеля Кантемира, Семена Кирилловича Нарышкина (1710–1775), который в тот момент был одной из ключевых фигур российской политики. Анна Иоановна сделала его камер-юнкером, но в конце ее царствования Нарышкин покидает Россию, возможно, вынужденно[683]. В конце 1739 — начале 1740 г., пекле жестокой казни князей Долгоруких, в России и в Европе распространяются слухи о якобы готовившемся заговоре Долгоруких, Голицыных и Гагариных, желавших низвергнуть правительство Бирона и возвести на престол цесаревну Елизавету. Новая государыня должна была выйти замуж за Нарышкина, с которым она якобы была обручена и который уже давно находился во Франции под вымышленным именем[684]. Точные даты первого приезда Нарышкина во Францию неизвестны; с октября 1740 г. он жил в Париже при посольстве под именем князя Тенкина. В апреле-сентябре 1741 г. Нарышкин путешествует по Италии, затем вновь возвращается в Париж. Этот период его пребывания во французской столице довольно хорошо известен благодаря донесениям полиции, заинтересовавшейся таинственным родственником царствующего дома[685]. Прогулки в Тюильри, Итальянская и Французская комедии, ужины с актрисами, посещения банкиров и адвокатов, посольские поручения не помешали ему свести знакомство с ученым иезуитом, математиком, физиком и философом Луи Бертраном Кастелем (1688–1757), автором «Трактата о всеобщем тяготении» (1724) и «Оптики цвета» (1740), изобретателем цветного клавесина, которому Дидро посвятит целую главу в «Нескромных сокровищах» (1748)[686]. С отцом Кастелем дружил и полемизировал другой утопист, аббат Шарль Ирине Кастельде Сен-Пьер, автор «Проекта об установлении вечного мира в Европе» (1713)[687].

За границей Нарышкин узнает о своем продвижении по службе: в декабре 1741 г. императрица Елизавета Петровна назначает его чрезвычайным посланником в Лондон. В феврале 1742 г., перед отъездом Нарышкина в Англию, Кантемир официально представляет его французскому двору[688]. Дипломатическая деятельность особых лавров Нарышкину не принесла: английский двор сожалел об отъезде князя И. А. Щербатова и был рад, когда через полтора года его вернули обратно[689].

Важнее было другое: дружба и покровительство Лестока, который прочил своего протеже на место Бестужева[690]. Летом 1743 г. С. К. Нарышкина вызывают из Лондона в Петербург[691]. Французский посол д’Аллион доносит в Версаль в связи с делом Лопухина, что Лесток и Брюммер намереваются поставить во главе русского правительства генерала Румянцева и дипломатов Нарышкина и Кантемира[692]. В Версале благосклонно отнеслись к этой новости, рассчитывая, что Нарышкин будет проводить скорее профранцузскую, чем проанглийскую политику. Когда план потерпел неудачу, пошли слухи, что императрица решила сделать Нарышкина президентом Академии Наук. Весть об этом попала даже в немецкую печать. Князь Антиох Кантемир писал из Парижа графу М. И. Воронцову: «Ведомость о Семене Кириловиче меня весьма возвеселила, и надеюсь, что под его осмотром науки у нас пойдут в лучший путь, чем до сих пор шли»[693].

12 апреля 1744 г. Иоганн Даниил Шумахер, советник канцелярии Академии, написал Нарышкину льстивое послание, уверяя: «Академия разорена — это правда, но ей необходим такой человек, как вы, таких же превосходных качеств, знаменитый родом, любящий литературу, искусства и науки, который бы имел вес при дворе, чтобы восстановить Академию и возвратить ей прежний блеск»[694].

В конце января 1744 г. Лесток и Брюммер отправляют С. К. Нарышкина в Ригу — встретить на границе принцессу Иоанну Елизавету Ангальт-Цербстскую вместе с дочерью, будущей императрицей, и вручить ей конфиденциальное послание[695]. Он познакомился с ними еще раньше, в Гамбурге, как пишет Екатерина II в мемуарах[696]. Нарышкин сопровождает принцесс в поездке до Петербурга, а затем до Москвы (9/20 февраля 1744 г.), куда переехал двор.

Итак, С. К. Нарышкин приглашает французского ученого на должность секретаря, и тот в начале лета 1744 г. выезжает из Голландии в Россию. Видимо, папская дипломатия воспользовалась возможностью получать регулярные донесения от человека, приближенного к одному из первых сановников России («вам понятно, что нарушаю я правила не оттого, что забыл, сколь многим вам обязан»)[697]. Не исключено, что были и другие негласные поручения, ибо автор письма настойчиво подчеркивает, что политикой не интересуется. Но преподнести царской семье присланные из Рима особо тонкие перчатки, как он намеревался, значило угодить обеим сторонам. Его маршрут и круг знакомств (Франция — Рим — Голландия) весьма напоминают путь аббата Жюбе, бежавшего из Парижа в Голландию, оплот янсенизма, а перед поездкой в Россию посетившего Рим. Заинтересовал наш ученый и французских дипломатов. Но именно в этот момент, когда французский и прусский двор ожидают благоприятных для себя перемен в России, Бестужев одерживает решающую победу над маркизом де ла Шетарди, представив Елизавете Петровне выдержки из его донесений. 6 (17) июня 1744 г., в тот момент, когда французский литератор проезжает Берлин, из России высылают маркиза де ла Шетарди. Дипломату уже не суждено было получить депешу от маркиза де Валори, перехваченную русской почтой, где, в частности, говорится: «Шевалиер Константин перед некоторым времянем через сей город в Россию проехал, будучи выписан господином Нарышкиным, дабы секретарем при нем быть; он мне весьма разумным молодцом показался» («Перевод с письма маркиза Валория к Шетардию из Берлина от 27 июня 1744 г., которого оригинал на руках имеется»)[698].

28 июня (9 июля) 1744 г. София Августа проходит обряд православного крещения и нарекается Екатериной Алексеевной; на другой день ее обручают с Петром Федоровичем, и она получает титул великой княгини. В августе 1744 г. Елизавета Петровна принуждает княгиню Долгорукую публично отречься от католицизма; папский престол вынужден надолго забыть о распространении своего влияния в России.

30 ноября 1744 г. Нарышкина назначают гофмаршалом ко двору великого князя с чином генерал-лейтенанта, 18 декабря награждают орденом Александра Невского. Семен Кириллович не нуждается более во французском ученом, который должен был помочь ему руководить наукой. В 1746 г. президентом Академии делают графа К. Г. Разумовского, младшего брата фаворита императрицы[699].

После бракосочетания Екатерины Алексеевны и Петра Федоровича, 21 августа (1 сентября) 1745 г., императрица приказывает покинуть Россию принцессе Ангальт-Цербстской, скомпрометированной связями с прусским двором; вслед за ней уезжает Брюммер, влияние Лестока ослабевает, а еще через три года он отправится в ссылку в Сибирь.

Константен оказался в России не у дел, и письмо явственна передает противоречивость его положения. Видно, что человек он образованный, уже не молодой («в мои годы остается только тяжело вздыхать»), из родовитой, но небогатой семьи. Хотя у него есть свой слуга, путешествует он вместе с обозом. Человек он светский, рассуждает о дворах, которые посетил, переписывается с кардиналом, но при этом именует себя «земляным червем» (характерная черта авантюристов: уничижение паче гордости). Константен бережет бумагу, пишет на полях, а полстраницы тратит на шутливое обоснование того, почему не может соблюдать правила эпистолярного этикета. У него изящный слог, отменная точность описаний и явная склонность к литературной игре. Эпизод с ночными туфлями напоминает о романах «Канапе огненного цвета» Фужере де Монброна (1741) и «Софа» Кребийона-сына (1742), которые ввели в моду истории, рассказанные неодушевленными предметами, свидетелями галантных сцен («Нескромные сокровища» Дидро появятся позже, в 1748 г.). В качестве приложения к письму француз посылает в Рим «каббалистический хронограф на 1745». Разумеется, это шутка, но она, возможно, отражает склонность Константена не только к игре буквами и цифрами, но и к мистическим штудиям.

Горький опыт маркиза де ла Шетарди не пропал даром: зная, что письмо будет перлюстрировано, автор не называет ни одного имени и старательно подчеркивает, что не интересуется делами государственными и политическими. Он хвалит императрицу и двор, явно обращаясь к русским почтовым служащим и высокому начальству. Возможно, отчасти поэтому путевые заметки Константена выгодно отличаются от других сочинений благожелательным отношением к русским.

Он пишет о людях изобретательных, ловких и сметливых в большинстве своем. Не «бесконечную грубость» и дикость рисует он[700], а недостаток воспитания, искупаемый, впрочем, гостеприимством. И тем не менее, реальное письмо весьма показательно с культурно-исторической точки зрения: на четырех страницах в нем в концентрированном виде предстают все устойчивые мотивы описания России как северной державы. Все женщины, начиная с императрицы, красивы и привлекательны; мужчины тверды, как железо. Климат суровый, но здоровый, в стране нет ни калек, ни больных. В полуденных краях светит солнце, в цивилизованном мире — лампы и свечи, а здесь снег и огонь освещают царство зимы и вечной ночи[701]. Чужеземец больше страдает в России от жары и дыма, чем от холода. При этом рассказчик отказывается от крестьянской пиши, у него свой хлеб, вино и говядина, которую он велит поджарить, как бы подразумевая, что местные жители едят сырое мясо. Подобные мотивы возникают под пером многих путешественников: шевалье д’Эон уверял, что «нет никакой возможности уберечься от того, чтобы тебя не испекли живьем в русских домах, а при дворе поджаривают людей сильнее, чем где бы то ни было»[702]. «Московия — страна не холода, как обычно воображают, а огня и дыма, — писал Франческо Локателли. — Нет почти ни одного дома, где жара была бы выносимой, что зимой, что летом»[703]. Печь предстает как центр дома, опора крестьянского мира: «московские саламандры не только проводят свою жизнь в огне, но в нем едят, спят, отправляют все свои потребности»[704]. Константен поочередно делит жилье с кормящей матерью, с новобрачными и с покойником, с любовью и смертью (Эрос и Танатос).

Описание трапезы Константена в курной избе напоминает рассказ о любой «варварской» северной стране, увиденной французами, например, Англии, как в сатирическом романе Лезюира и Лувеля «Европейские дикари» (1760): «Выбравшись из жалкой своей повозки, они вошли в темную таверну, где воздух был столь же тяжелый, как кормившиеся там англичане; то здесь, то там слабые огоньки едва пробивались сквозь дым от трубок и угля; отряд курильщиков, сгрудившись возле печки, грустно цедил из кувшина желтоватое пойло; в другом углу на грязных столах человекоподобные существа пожирали огромные куски полусырой говядины, казалось, вовсе не подозревая о существовании хлеба»[705]. Авторы рисуют Англию как страну смерти, где любовные истории кончаются самоубийством, законы не исполняются, а каждый житель или приезжий рискует оказаться в тюрьме по вздорному обвинению[706].

В избе, как ее описывает Константен, нет ни перегородок, ни постелей, нет отдельного пространства для еды и для любви, ничто не разделяет членов семьи и не отделяет их от чужеземцев, которым они вынуждены оказывать гостеприимство. Напротив, для иностранцев повозка становится передвижным домом, колыбелью — кибитка для Константена, дормез для Казановы[707].

Нам не удалось точно определить, кем был талантливый, но незадачливый секретарь Нарышкина. Во Франции несколько дворянских семей носило фамилию Константен: одна обосновалась в Арле[708], другая в Анжу, где они были великими прево[709]. Наиболее вероятной кандидатурой представляется юрист и литератор Клод Франсуа Константен де Маньи (1693–1764). Он родился в Савойе, в семье, получившей дворянство в 1560 г. Герб: на лазоревом поле золотой олень, проходящий перед вырванным дубом, девиз: «В надежде на лучшее довольствуюсь настоящим»[710]. Двоюродный дед, Бонифаций Константен, был видным иезуитом и богословом. В роду было немало священников, в том числе младший брат Клода Франсуа, кюре Шарль Жан Батист Константен[711]; два других брата выбрали военную карьеру.

Клод Франсуа Константен де Маньи, прозванный Хромым бесом за переменчивый нрав и желчный ум, блестяще окончил университет в Лёвене, где в 1719 г. стал лиценциатом права[712]. Благодаря покровительству принца Евгения Савойского, которому Константен посвятил свою диссертацию, король Виктор-Амедей II предложил ему кафедру права в университете в Турине. Но его больше привлекала литературная карьера, и он посылает в «Мериор де Франс» рассуждения о поэзии. В 1726 г. Константен приезжает завоевывать Париж, где поступает на службу к маршалу д’Эстре, губернатору Бретани. Тот увозит его с собой в Ренн и делает своим секретарем и библиотекарем. В 1729 г. Константен публикует «Критические рассуждения о „Потерянном рае“ Мильтона». Тихая жизнь в провинции тяготит его, и он бросает службу. Далее следы его теряются. В 1742 г. в Гааге у издателя ван Доля печатается газета «Эхо правды» (L’?cho de la v?rit?), служащая продолжением «Военной и ученой Паллады» (Pallas guerri?re et savante). Экземпляры обеих газет не обнаружены[713], А. Чиоранеско считает их автором Константена де Маньи, но дает иное заглавие и иную дату[714]. Далее наш савояр становится библиотекарем короля польского Августа III и живет при его дворе в Дрездене. В 1754 г., в шестьдесят лет, он женится и тотчас раскаивается в содеянном, о чем свидетельствуют его стихи и посвященная браку главка «раскаяние» из сборника моральных рассуждений «Олья, мешанка или смесь различных блюд» (1755)[715]. На старости лет Константен возвращается на родину, безуспешно пытается создать в Лозанне учебное заведение для глухонемых, ибо его внебрачный сын поражен этим недугом. Несколько лет он странствует без цели и кончает свои дни в Страсбурге.

О том, что Константен де Маньи ездил в Россию, не упоминает ни один из его биографов, никак не заполняя пробел между 1726 г. и 1754 г. Но мы видели выше немало примеров того, как французские и итальянские авантюристы, не снискав успеха в Петербурге, на обратном пути ищут счастья в Польше. А Константену, секретарю Нарышкина, незачем было задерживаться в северной столице.

№ 2 Санкт-Петербург, 21 января 1745 по ст. стилю.

Ваше Преосвященство!

Расстояние слишком велико, а оказии слишком редки, не говоря о прочих обстоятельствах, чтобы я рабски соблюдал титулатуру и словесные обороты, выдерживал поля, предписанные эпистолярным этикетом. Я полагаю, что в том нуждаются те, кто мог бы оспорить старшинство или посчитаться саном; но я столь ничтожный червь земной в сравнении с В. Пр-вом, что вам понятно, что нарушаю я правила не от того, что забыл, сколь многим вам обязан, и что уважение к вам глубоко запечатлено в моем сердце. Я знаю, что письма, наполненные любезностями, краткими быть не могут; но когда пишешь пустяки, изводишь бумагу без счета; доставка писем слишком дорога, чтобы получатель оплачивал их попусту. Я наконец воротился в Петербург[716], все в беспорядке, сундуки еще на распакованы. По-прежнему я живу у вельможи, который меня вызвал, и по-прежнему нахожусь в неведении, на какую именно должность меня пригласили, тем паче, что он сам недавно был произведен в Гофмаршалы двора, каковое звание вовсе не сочетается со званием президента Академии, которым, казалось, он уже был облечен, когда я уезжал из Голландии.

Все дворы, которые я повидал, многим между собой разнятся; но всегда есть нечто сходное, благодаря чему Двор повсюду Двор. Этот, в частности, блестящий и великолепный, Императрица — само изящество и любезность, и тот, кто пожелает произнести ей хвалу, может не бояться прослыть льстецом[717]. Я не вдаюсь в дела государственные и политические, не мое это дело и не мое призвание; я вовсе не осведомлен о том, что происходит здесь да и в иных краях, крайне редко читая Газету.

Путешествие мое заняло две недели, поскольку я был вместе с экипажами и частью слуг Гофмаршала. А если ехать на почтовых, дорога занимает два с половиной дня или даже меньше[718]. У меня был всего один слуга, который немного понимал местный язык. Моя повозка — это сани, нечто вроде постели или большой колыбели, положенной на лыжу[719], т. е. без колес. Едут ночью как днем, от снега всегда исходит какой-то свет; отсюда до Москвы 734 версты или местных мили. Утверждают, что на одну французскую милю их приходится три; я бы сказал, что 4[720]. Через каждую версту стоит большой и высокий столб с цифрой, отмечающей версты. Дорога хорошая, широкая, повсюду гладкая; хотя кое-где есть дурные участки, но снег почти все выровнял; если ехать отсюда, думаю, будет более 150 верст вовсе прямой дороги. От одного города до другого по обеим сторонам посажены молодые сосны, с небольшими промежутками, почти как у нас на шествии в Вербное воскресенье. На дороге нет ни одного постоялого двора; мы располагаемся в домах у крестьян, которые обязаны нас принимать; дом целиком деревянный, из больших бревен, обтесанных только там, где они соединяются, стыки проконопачены мхом. Дом состоит из одной комнаты, где помешается все хозяйство. Только в одном не было малых детей, во всех остальных их по меньшей мере четверо или пятеро. Что за плодовитый народ! Дети все как на подбор красивые, но с возрастом отчасти дурнеют; вы решите, что я преувеличиваю, если я опишу их натуру: по мне, люди и лошади в этой стране сделаны из железа, так переносят они тяготы и усталость; сердце обрывается, как видишь, что они едят черный хлеб, хуже чем вестфальский помпернихель; но при этом он хорош и питателен, раз все им кормятся и чувствуют себя изрядно; здесь, особенно в деревне, очень мало больных, а увечных я других не видел, кроме тех, кого покалечило на войне. За их вычетом, нет ни хромых, ни кривых, ни горбатых; люди они по большей части сметливые и ловкие, и делают дурно только то, чего в глаза не видели; дом строят целиком из дерева, обходясь одним топором; они почти не знают других плотницких инструментов. Как правило, у них хороший природный ум, но многое нужно, чтобы его развить; старые женщины чудовищно уродливы, тогда как молодые, напротив, красивы, я бы сказал — красивы и привлекательны, почти у всех большие черные глаза, белая кожа[721], многие пудрятся; я видел летом на улицах женщин без чулок и туфель, но напудренных и нарумяненных; мушки в такой моде, как нигде: до 7–8–9 и 10. Даже мужчины их налепляют.

Но вернемся к моему путешествию: когда я входил в комнату, то если было холодно, подкладывали дров в печь, именно в печь, а не плиту, в ней пекут хлеб и готовят еду; если нет трубы, то дым расстилается по всей комнате; он выходит понемногу через какую-нибудь дыру, проделанную над дверью и тогда, чтобы передвигаться по комнате, нагибаются, сообразуясь с высотой дымового столба; на уровне моей головы он был гуще любой тучи и держался стойко; сидя, я едва касался его головой; стоять я не мог, а лежа я ничего не чувствовал и развлекался, любуясь клубами дыма[722]. У меня был хороший хлеб, хорошее вино и хорошая говядина, которую я сам жарил, то есть следил за тем, как жарили. Когда дым выходит, дверь затворяют, печь оставляют открытой, и в комнате изрядно натоплено, но какая жара! какой пар! Когда входят в дом, то сперва смотрят в самый приметный угол, ищут глазами образ Бога, Пречистой девы или какого-нибудь святого. Ему бьют земной поклон, крестятся 4 или 5 раз, кланяясь при этом, потом приветствуют компанию, говорят и делают то, за чем пришли, а уходя, все повторяют заново, и так во всех домах и во всех комнатах. Насколько я видел, они очень набожны — я говорю о крестьянах, живущих вдоль дороги. Кроватей вовсе нет, расстилают на полу немного соломы или сена, и все спят вповалку, вместе со мной было 14 или 15 человек, молодая женщина, кормившая ребенка грудью, и молодая служанка; мой матрас клали на широкую лавку, идущую вдоль всей комнаты, и мое место было обычно под образами, как самое лучшее, со мной были свечи: крестьянам не знакомы ни они, ни лампы; они светят себе длинными деревянными щепками, очень сухими, которые хорошо горят, их втыкают в какую-нибудь щель в стене, и пока огонь бежит по деревяшке, уголь падает на пол посреди сена и соломы, я без устали восторгался добротой божественного провидения: уголь тотчас тухнет, остывает и чернеет, он не мог бы воспламенить ни порох, ни серу, ни даже трут; а иначе судите сами, какой опасности подвергались бы все эти деревянные дома.

Одну ночь я провел в комнате, где неподалеку от меня на соломе лежал мертвец; его вежливо оттащили подальше. Хорошая компания!

Но на другой день я был с лихвой вознагражден, ибо там было двое новобрачных, которых днем поженили; они принуждены были уступить мне почетную лавку и устроились, как могли, на полу перед ней. Вся комната была полна моими людьми, да еще хозяева дома; мой дурак-слуга оставил мои домашние туфли на полу, и они оказались в соломе под новобрачными. Когда мою свечу и лучину погасили, то я не мог разобрать, о чем говорили рядом со мной, ибо говорили мало, но я понял, что они мстят моим туфлям за то, что мне отдали лучшее место; правду сказать, я столько раз слышал, как пищат мои бедные туфли, что сбился со счета, мне было жалко их, и я уехал в три часа утра. Будь я в другом возрасте, то не преминул бы порасспросить мои бедные туфли, изрядно помятые; но в мои годы остается только тяжело вздыхать. В другой раз напишу о другом.

У меня не осталось бумаги, чтобы попросить В. Пр-во о милости, за которую я буду вам крайне признателен, если еще не поздно и если вы изыщете к тому способ, когда от Ливорно отправятся сюда корабли, ибо это, на мой взгляд, самое удобное средство сообщения; речь идет о дюжине тонких перчаток, помещающихся в орех; я слышал, что их делают в Риме, но, кажется, только для женщин; иначе я попросил бы пару для Е. И. Высочества великого князя; остальные я желал бы вручить Е. И. В., Е. И. Высочеству великой княгине и Е. Высочеству принцессе-матери.

Все еще в таком беспорядке, что у меня нет печатки, и я пользуюсь головкой от часов[723].

_______________________

Мне только что показали каббалистический хронограф на 1745 год. Быть может, он еще не попал ad Caput orbis.

Надо считать гласные[724]: