Многожизние облипает
Многожизние облипает
7.3.67. Ух! Многой жизнью я, оказывается, ворочаю: вон вчера в гнезде с ребеночком и Светланой среди пеленок и игрищ провел божий, блаженный соительный и жизненный день. Но и сюда, как домой, — с радостью вечером вернулся: с утра чисто умозреть буду на покое среди своих родных. Здесь же — непорядок: Б. - тучей, и было отчаянье от бессилия с Димкой, от их покинутости. Извержение и истерика; поздно сидели — и радостно умиротворились. А утром велю ей одеться — выходить со мной в рощу на очищение. Послушалась. Спустились — в подъезде ящик с почтой: «Потом!» — говорю. Прошлись: «А вчера Мелетинский…» — «Гони образы Мелетинских из души: смотри на свет, нюхай ветер, слушай птиц». Замолкла. Идем. Храм се же божий — чудодейственного напоения силами. Б. повеселела: «Ав-ав!» — изображает собаку, что я на разминку вывел. Солнце, тени весенние, лучики в горлышках птичек — как попискиванье ангельских душ ребеночков. Ох, уж как расперло мою душу за эти два дня возле ребеночка: просто физически чувствую, как нутро мое расступилось, сморщенная душа расширилась и там, среди слежавшегося и застарелого, заматерелого и осатанелого старолюбья и давнезлобья, ручками и ножками и голоском и тельцем расталкивая и цепляясь, заворохалась новорожденная, парная любовь к ребеночку. (То есть он вошел в меня, как фалл во влагалище: в этом деле я теперь — женщина.) И так полчаса святились и светились мы. Согласилась, что так бы каждый день — и из нее не истерика на Димку излучалась и бессилие, а покой и стройность. И даже принцип жизни изрек: «Не желать себе улучшения (изменения) жизни (новой) иной, но хорошего самочувствия в этой (данной) жизни. А это всегда в нашей власти». Вот так становлюсь я мастером ars vivendi1 — иного выхода у меня нет, как таковым быть. И оттого мне остается только одно: жить радостно, быть счастливым, легким, не угнетенным ложью и правду счастья излучающим — счастья, которое просто, кругом нас — вот оно, бери. Так что ж: собирался заняться отвлеченным — Цветаевой — и перекрыть разгулявшуюся жизнь мою и обрести вновь строгую, самоосаживающую волю мысли. Но и жаль будет ее, жизни-то, вчерашнего шипения, что до сих пор в ноздри бьет. Потом же весь день был налит Эросом — разновиднейшим, так что каждый его миг прямо к делу и предмету моего рассуждения относится. Так что попробую его в слово перелить, дабы «в гранит оделася Нева» и жизнь без насилия мирно уступила бы на время место мысли — и так бы дружно они жили: прихлынув волной, жизнь бы разливалась и затопляла и ошеломляла голову и опаивала дух, а потом, утомленная и блаженная, стихала б, под эгидой мысли собиралась восвоясях и текла б положенную пору — в покое и светлости, оттянув и вознеся Эрос свой высоко в небо, воздух и свет — во все это через мысль и умозрение перелившись. (Одна не любящая меня знакомая со злобой назвала меня: «самый благополучный человек»: «деревья ему, видите ли, нашептали, чтоб не идти, и он не пошел в институт; а нам тут мучься!..» И я чую грех и побаиваюсь радости — возмездится? Но отчего радость моя, делимая с любимыми родными семьями, под чистым воздухом и от вольных умозрений, — менее Божье и праведное дело, чем общелюдское, темное, злобное и завистливое страданье?)
Итак, как приступала и накатывалась волна вчерашнего дня. Вначале было бодрое мирное утро у Б. с «малшиком»: моленье в роще, мирные тихие разговоры за столом, потом полтора чара умозрения — лишь бы огонек поддержать; будильник — без четверти одиннадцать, собрался; Берте: «Поехал за молоком и на службу к дитю, — мать ее уехала, вернусь часов в II». В метро читал В. В. Розанова «Люди лунного света». Сосед заинтересовался, что за книга, записал название — выпишет в Ленинке. Голубые глаза, круглое бледно-красное лицо; похоже, что чист и полом угнетен. Вот он, как пишет: даже когда и сколько раз с женщиной; подсказывает, как в будущем организовать, т. е. у нас теперь, по науке..
Вот — клюнуло. Невыговоренное слово Эроса носится в воздухе во всем, люди словно мотают головой и хвостом, как лошади от оводов, — и другому предаются: службам, газетам. А все равно у всех на уме ЭТО. И вот двое чужих — он и я — на выговоренном слове, пробившемся, как живая трава сквозь асфальт и бетон, — во братстве и по существу сошлись. Я говорю через идеи и Бога, он — через науку и советский быт: слова тяжело, непонимающе ворочаются; каждому трудно понять, что другой имеет в виду (вот: привык уж к этому разделению: «говорится» и «имеется в виду»), — и стеснительно вообще; как созаклятники и тайная секта на 10 минут сидения в метро из нас сформировалась; лживо все-таки вообще говорить об этом: жить должно, а не говариваться
Когда ехал в автобусе с донорским молоком, отбросил газету и стал снизу на дома краснопресненские двухэтажные взирать, потом никитские — побольше: вдруг взвидел их космомысленность: арочки, крыши, сосульки, надбровья карнизов, завитки и ресницы разные — вознесения людских идей и милых образов: дома снизу веерами вверх распушиваются и царственеют в висячей каменности. Так это все взвидел из окна автобуса на первом ряду. Вдруг в темную нутрь автобуса глянул; набилось черных и кишащих тел и одежд — и уступить бы надо, но отвернулся взглядом, как от токовой розетки, и в окно опять дозаглянул. Но уж пришлось себе доводы привести: а) я сам подрезан в ноге; б) в таком настроеньи, когда мне виденье даровано, не имею права из-за тупой безглазой гуманности красоту вспучивать: уж лучше буду гуманным, когда света божьего не вижу, — то ж чаще… Но не аргументами, а чувством безусловной правоты: от радости — успокоился и опять воззрился. К Арбату подъезжая, знал и ждал дом, где Гоголь умер, и щемень прознобила. Вышел во двор — памятник обойти. Корявую глыбу скамьи увидел, мантию округлую — и жутко пронзающий клюв, уже изнуренно повисший: наработал свое с рукой — усталыми когтями. Вообще как птица подбитая и нездешняя — гоголь. Хохол — не хохол: хохлом, видно, обернулся, для нам понятности. А внизу — пузатые, с зобами, воробышки, голуби, куры, индейки- вообще птичник под ним, наседкой — развел. Но все — тупые, земные, круглые, домашние, подкупольные и от неба его крылами загорожены; сам же на себя прямой космический луч принял и, пронзенный и обожженный Икар, поник
Медленно я обходил, сняв шапку и вверх жмурясь на светлое небо с вдвинутой и нахлобученной на него окаменевшей птицей. Очень все массивно-пузатые эти его примыслы земле: видно, как противовес и гири своей субтильности и неукорененности любил этих умильно пузатых ребеночков: как кургузые грибы и лопоухие самодвижущиеся пуза — все они дивны
Чудо и сладостность живой плоти он, эфемерный, мог ощущать — ив Сквозник-Дмухановских, и в Собакевичах. Невинны ее, плоти, сосательные и нюхательные зовы. Но — я уже грешу: уж первый час, а кормление в 12. Пошел. Идут с цветами — где? — вон! Подснежники — 35 копеек. Иду и впился… Захотелось отвлечься: зашел в соседнюю комнату — там круглая, сыро-земная Ира, с сухим маленьким глазом, умно-косым, и вертикально-угольная, огненно-воздушная, с озерной глубокостью, Наталья Александровна к Б. пришли. Посмотрю-ка я на ваш пейзаж. Вот сейчас пришпилю. Не надо, Гена, смотреть (Ира). Не люблю. Так я, может, и смотрю, а не вижу. А Б. где В школу пошла — велено встречать Д. Вот моду учителя завели!.Чего это у тебя сын плохо учится. Шарниры в нем, видно, еще не уравновесились. Броуново движение частиц — не собраны, каждая сама собой с внешним миром связуется: там объясняют, а его глаз птичка увлекла — и душа из тела вон. Вон у меня брата (Нат. Алекс.) на второй год оставили сами родители: а то не справлялся; теперь же вон он какой! Что кончил и сколько языков знает!.. Да и я никогда учебников не открывала, а кончила. У меня Машка до 6-го класса каракули писала, словно в ней несколько разных людей. А потом свой собрался почерк
Ну да, верно, каждое существо выпущено в мир со своим часовым механизмом (как мина на свой завод настроена) и имеет свой такт времени; и каждый в свое время соберется. А прилагают к ним стандартный такт, и мы еще, родители, тупые, детей зверски загоняем в такт своими ахами, не уважаем свое время ребенка. Ведь в человеке неизмеримо больше даров, чем эта школьная программа, и каждый по-своему, но извернется, как угорь, и с ней справится, — чего ж не справиться? Итак, человек на дороге жизни лет в 7 — на сломе от детства к цивилизации, имеет расшатанный состав, в нем ходуном атомчики ходят; а когда в особь сформируется, гибким змеем-фаллом железную дуру цивилизации обгребывает
О! Тьфу, Боже! Уж время моего утреннего сеанса истекает, а напору так и нет: дробь, мелочишка всякая. А такой улов мог бы быть. Шуршит второй (первый?) пласт моей жизни за стеной и не дает во вчерашний вслушаться. На кухне говоры женщин; вот веселый малшик-щебетун распахивает дверь и врывается: Пап, дай я тебе покажу, как вчера с Витей самолет собрали. Какой? Ну что с тобой не смогли собрать. Чуть попозже. Ну я на минуточку. И я вязну и еле вытаскиваю тяжелые, вялые тумбы ног, облипшие глыбами сейчас текущего существования. Раз ум в плену у ощущения — умозрению не подняться, не набрать высоту птичьего полета
И побираюсь, как нищий: крохами кто что подкинет пользуюсь, тогда как мог бы сам быть царем и дародаятелем (все словечки сегодня на безмысльи изобретаешь) О, многожизнье, б…! О, плоскомыслье! (Но тут же: тьфу-тьфу-тьфу! — добавляю, чтоб подействовало, — не накликать бы беды своим сетованьем на то, что слишком много жизни вокруг…)
Все! Не вышел заход к мысли прямо от жизни. Начнем завтра с другого конца — отвлеченностью возгоримся. А может, просто семенем вчера (соком мысли моей) во влажную жизнь изошел — и сейчас туп, вял и, как курица, хлопаю крыльями попусту и сухо скрежеща