Умберто Барбаро. Реализм и мораль

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Умберто Барбаро. Реализм и мораль

Один хороший критик XIX века с необычайной суровостью осудил Боккаччо. С суровостью вполне современной, так как он был скандализован не столько вульгарностью, сальностью самих историй, сколько весельем, с которым они рассказывались. Так «Декамерон», с точки зрения этого критика, обладавшего несомненной широтой взглядов в сочетании с принципиальной и непреклонной нравственной позицией, еще до того, как из Вены прозвучал призыв рассматривать историю искусства как историю духа1, оказался примером самого низкого поведения из всех возможных в тяжелые, переломные моменты истории. Отстраниться от действительности, уйти от проблем, находить веселье даже в рабстве и нищете — вот в чем суть такого поведения. Погибая во тьме средневековья, Италия, как жестко говорит критик, умирала от смеха.

История движется, времена меняются. Но тяга к веселью, к развлечениям любой ценой и в любых обстоятельствах, к сожалению, остается в каждом из нас. Мы всегда готовы грезить о вымышленном счастье, предаваться фантазиям, далеким от действительности. И нам даже хотелось верить, что в некоторых случаях такое поведение может быть необходимым, стать трагической, мучительной необходимостью. И это один из моментов нашей традиции, самый некрасивый, от которого мы хотели бы избавиться.

С точки зрения формальных достоинств произведения эта традиция также не самая лучшая, не самая высокая. Это не традиция, идущая от Данте, Макиавелли, Галилея, Фосколо, Леопарди, Мандзони, Верги. В лучшем случае это традиция, идущая от Саккетти, Банделло, Аретино. Это традиция «похищенных ведер», «Адониса», «Вакха в Тоскане»2, «разворошенных осиных гнезд». Традиция, воспитанная на сомнительном меценатстве жестких и развращенных синьоров при карликовых провинциальных дворах, ищущих покровительства у своих более могущественных родственников, пользующихся услугами наемных убийц. Не это традиция нашего великого реалистического искусства, которое формирует и преобразует действительность.

В круговерти исторических эпох и событий время от времени возникал такой шутовской уклон, паразитический и меркантильный, неожиданно расцветала именно эта традиция, нередко забивая другую, более высокую и благородную.

Сегодня ее можно узнать в каллиграфизме псевдопоэтов и в романах для широкой публики. И наконец-то она нашла тот вид искусства, в котором может развернуться в полную силу, — кинематограф, в котором она, эта традиция, приобрела небывалую масштабность и воинствующую агрессивность. Кто не знает, что в сегодняшней своей продукции кинематограф стал — и всегда стремился к этому — тем, чем стремился быть роман в поздней древнегреческой литературе периода упадка. «Приятная ложь, повествование об удивительных приключениях, рассказ о трудностях, с которыми сталкиваются влюбленные, о вознагражденной любви. Его цель — развлечь читателя, поразить его воображение, увести в вымышленный мир, совсем не похожий на настоящую жизнь, где он знакомится с людьми, совсем не похожими на реальных людей».

Это определение художественной продукции далеких времен полностью подходит к современной кинопродукции. При выпечке огромного количества патетических и комико-сентиментальных историй, которыми заполняются километры пленки, эта формула используется отнюдь не бессознательно! Нить, связывающая «Эфиопику»3 с «Тридцатью секундами любви»4, непрерывна. И это самая настоящая деградация, максимальное опошление искусства.

Вместо того чтобы ждать, когда будет переписана история итальянской литературы, было бы предпочтительнее, чтобы кино отошло от прежних литературных схем и приобщилось к величайшей славе нашего изобразительного искусства.

И, как мне кажется, именно таковы истоки фильма Лукино Висконти «Одержимость», который в эти дни вышел на экраны Италии, вызвав горячую, бурную полемику. Этот фильм потрясает и поэтому, естественно, вызывает споры. Гражданственное искусство требует гражданственности и от зрителей.

Ужасная история, рассказанная в этом фильме, происходит на фоне прекраснейшего итальянского пейзажа.

Это отнюдь не упорядоченный и благоухающий пейзаж классицистов и не живописно-небрежный пейзаж романтиков или художников рококо. Это настоящая долина реки По, с ее сырой, жирной землей, в туманной дымке, как бы придавленная низким атмосферным давлением, такая выразительная в своем однообразии. Кусочек Италии, невиданной до сих пор в наших фильмах. Дорога, по которой едут грузовые машины вдоль торжественно и лениво несущей свои воды реки. Настоящая остерия, настоящая табачная лавка, а не какое-нибудь общеевропейское кафе. Здесь с одними и теми же протяжными интонациями напевают один и тот же простой мотив; по воскресеньям пьют санджовезе, растягиваются на траве, развертывают свертки с завтраками, играют в шары, если и в не совсем рваных штанах, то, во всяком случае, с дырами на коленках; здесь у мужчин квадратные плечи, а у женщин худые, нервные бедра; у мужчин большие, загрубевшие от работы руки, если они земледельцы, или сухие и тонкие, если они механики, а руки женщин, даже с наманикюренными ногтями, должны работать: вечером в воскресенье им придется перемыть гору посуды. Здесь единственным утешением от болей в пояснице, от усталости, от угрызений совести и горя является «Доменика дель коррьере». Здесь пристрастие женщин, вообще народа к шляпам доходит до абсурда: это шляпы, чудом удерживающиеся на макушке, которые никогда не знаешь, как надеть, куда положить, держать ли в руке или под мышкой, носить ли набекрень или надвинутыми на лоб. Но отказаться от них нельзя, потому что они — знак отличия, престижа: их не снимают даже тогда, когда не следует оставлять «косвенных улик», как пишут в детективах. К тому же мужские шляпы — неизменная принадлежность упрямых затылков!

Города, улицы и площади, залитые солнцем, с пятнышками спасительной тени, где на расстоянии одного шага от Palazzo dei diamanti или Schifanoia5 из домов сомнительного свойства выходят женщины с бутылкой молока в одной руке и сигаретой в другой, а в окнах расчесываются ниспадающие гривы волос, способные посрамить саму Мелисанду6. Сады, в которых сидят и вяжут или едят рожки с мороженым, сработанные в бог весть каких фантастических кухнях, а может быть, и в брюхе драконов, сошедших с картин и фресок лишь затем, чтобы превратиться в тележки и велосипеды. Улицы и переулки — здесь по своим делам идут продавцы, разносчики, водители, моряки, просто праздношатающиеся. Здесь же, в ослеплении и неистовстве, проходят и герои драмы. Неопытные девушки слишком торопятся стянуть с себя свои облегающие кофточки, сами толком не понимая своего порыва, своего нетерпения, как и герои фильма, потому что далеко не все перепады и движения чувств объясняются лишь игрой крови. А кровельщики на карнизах уподобляются ангелам, слетевшим с небес, чтобы возложить венок мученичества на отчаявшихся героев.

Тех самых, которые не хотят следовать наивным, но удобным поучениям священника, озабоченного тем, чтобы «ne scandala eveni ant»*.

Это драматический мир беззащитного человека. Мир, в котором бунт против устойчивых привычек и норм поведения, против снисходительности добродушного врага, невзыскательности и мягкости священника означает принесение себя в жертву. Означает, что нельзя отступать даже перед преступлением, что лучше обречь себя на смерть, но остаться непреклонным.

Все это подарил нам в картине «Одержимость» итальянский кинематограф — художественное воспроизведение неспокойной, тревожной действительности, впервые противопоставив ее как археологическим раскопкам, так и фильмам-развлечениям, сделанным в соответствии с постоянными, раз и навсегда заданными формулами.

Очень может быть, что кинокритика была не готова к этому неожиданному и «вопиющему» проявлению реализма. Кинокритика слишком привыкла к ремесленничеству, к условности, к повторению избитых моделей и форм. И как следствие: полемика, споры, нападки. Ясно, что в этой борьбе, подстрекаемые низменными чувствами, критики прибегли к использованию запрещенных приемов. Так, ударом ниже пояса явилось обвинение фильма в аморальности. Как будто попытка освоить, понять душевный мир человека во всей его сложности и противоречивости, в метаниях между добром и злом, показать его во внешних и внутренних проявлениях без лжи, без натяжек не является высоконравственной.

Но почему, возразят нам, здесь показано обращение ко злу?

* Не вышло скандала (латин. ).

По той простой причине, что счастье не имеет сюжета, точно так же, как идеальное государство не имеет искусства.

Но там, где нет искусства и нет сюжетов, нет и жизни. Жизнь не есть совершенство, она лишь стремится к совершенству, в том числе и через совершенствование искусства.

Перевод О. Бобровой