Семантика места и времени в севернорусской свадебной причети

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Мне куды жо дёватисе

Да в етом скором-то времецьке?

[PC 1985: 143]

Каждый жанр народной традиции по-своему осмысляет, концептуализирует и моделирует реалии внешнего мира и человеческой жизни. Похоронные причитания создают иной образ смерти, умирания и посмертного существования (ср. [Невская 1993; Микитенко 2010]), чем погребальный обряд или верования и рассказы о смерти; каждый из этих жанров задает свой особый ракурс и расставляет свои собственные смысловые акценты, и лишь в совокупности они воссоздают соответствующий фрагмент картины мира. Точно так же и свадебный обряд при всем богатстве его ритуальных и символических форм (см. [Тура 2012]) не исчерпывает всего семантического содержания, относящегося к браку и свадьбе. Многие аспекты этого смыслового поля получают выражение преимущественно, или наиболее ярко, или даже исключительно в вербальном оснащении свадьбы, в частности в текстах севернорусских свадебных причитаний. Именно в вербальной форме могут быть выражены субъективные эмоциональные и психологические оценки события брака и свадьбы их прямыми и косвенными участниками; эти оценки по очевидным причинам наиболее релевантны для невесты, чей обрядовый «переход» имеет тройной смысл – физиологический, семейнородовой, социальный – и трактуется как ритуальная смерть и новое рождение. Тексты севернорусских причитаний дают более полное, чем обряд, представление об отношении невесты к этому ключевому событию жизни как к несчастью, беде, ср. стереотипную формулу «горе, круцина, зла пецель великая», которые она всеми силами старается предотвратить и избежать, даже ценой жизни:

Охти, мне да тошнёхонько, / Да помолюсь да покланеюсь / Да пресвятой-то я Троице, / Да божьей я Богородице. / Да ты пошли-ка мне, господи, / Да мне-ка смёртку-то скорую, / Да мне-ка скорбь-ту тяжёлую [PC 1985: 60].

Тексты причитаний позволяют раскрыть еще один ракурс символического «перехода», а именно понимание всей брачной коллизии невесты в «локативных» категориях – как потери «своего места», попытки в него вернуться, и – после крушения этих попыток – поисков для себя «нового места», затем «совмещения» локусов своего и чужого (жениха) и окончательной утраты «своего места» в пространстве «чужой остудной стороны». Эти тексты дают также возможность проследить особенности восприятия времени свадьбы как особого, рубежного момента жизни, отделяющего прошлое от будущего, прежнее от нынешнего, первое от последнего, временное от вечного. Приведенное в качестве эпиграфа высказывание, многократно повторяемое в этих текстах, демонстрирует сопряженность концептов места и времени в контексте свадьбы, их внутреннюю связь и проливает свет на их ключевую, хотя и разную, роль в символическом языке свадьбы. Драма невесты заключается не только в утрате «места» и сокращении пространства ее жизни, но и в утрате «своего времени», девичьего века:

Ведь надо мной-то шчо сделалось, / Да над младой чем свершилосе: / Да приусек мне-ка батюшко / Да много веку ту дивьёво, / Да приукрыла мне мамушка / Да много свету ту белово [PC 1985: 55].

Она всеми силами старается продлить свою девичью жизнь, сохранить «свое время» и обращается к родственникам с просьбой «горюшка поубавити, дивья веку наставити» [Ефименкова 1980 (далее – Еф.): 196].

Семантика места

Пространство и место – не тождественные понятия, хотя они относятся к одному и тому же (локативному) «параметру» мира. Пространство «безлично» и потенциально может быть заполнено любыми объектами, оно «ничье»; место предполагает своего субъекта, оно всегда чем-то занято, это всегда чье-то место, для кого-то или чего-то оно «свое». Место – обязательный признак предмета, это объясняет вторичные предметные значения слова место: ‘плацента’, ‘ложе’, ‘штука клади’, ‘посад, город’, ‘должность’ и т. д., а также его дериваты типа местоположение, местопребывание, месторождение, неуместный и т. п. Пространство по своей сути безгранично, хотя в него могут быть внесены любые границы; место же всегда ограничено, это некоторая выделенная, определенная часть пространства, занятая чем-то или предназначенная чему-то или кому-то. Пространство экстенсивно, оно может расширяться во все стороны, а место интенсивно (ср. этимологическое значение слав. *m?sto ‘стиснутое, уплотненное’ [ЭССЯ 18: 203–206]). По определению В. Н. Топорова, посвятившего понятию места специальную большую работу, «“место” есть прежде всего вместилище чего-то, без которого то, что обычно с большим или меньшим безразличием называют местом, лишает само понятие “места” необходимой точности его определения, более того, его смысла, его целенаправленности и практической установки “места”. Разница же пространства и “места” как раз и состоит в том, что последнее предполагает замысел и, следовательно, целенаправленность и установку» [Топоров 2004: 27].

Если от этих общих рассуждений перейти к рассмотрению тех смыслов, которые вкладываются в понятие места в текстах севернорусских свадебных причитаний, то нужно прежде всего отметить поразительную интенсивность самого мотива места, его доминирующую роль в «тексте невесты» и, соответственно, чрезвычайно высокую частоту употребления слов место, местечко в причитаниях, исполняемых невестой или относящихся к ней. Речь идет, таким образом, о «личном» месте невесты, но не только и даже не столько о конкретных локусах ее существования, сколько о ее жизненном месте, т. е. о важнейшем условии самой ее жизни, которая в ситуации брака претерпевает критический слом: невеста лишается «своего» места, ее «место» изменяет ей, и она не знает, куда ей идти и где искать свое место: «Да цяс отным, да топереци, / Да мне куды цяс деватисе, / Да мне куды притулитисе?» [PC 1985: 223].

В текстах причитаний представлены разные виды мест: реальные места, т. е. объекты жилого и окружающего внешнего пространства, в которых действуют реальные персонажи (это дом, горница, окно, крыльцо, улица, лес, река, поле и т. д.), обрядовые локусы, т. е. наиболее значимые в свадебном обряде локусы ритуальных действий – сватовства, сговора, прощания с домом, венчания, свадебного пира и т. д. (большой угол, стол, баня, церковь, кладбище и др.), мифологические места, в которые в своем воображении или мечтах помещает себя и свою «волю» невеста, куда она стремится или, наоборот, боится попасть (небо, лес, река, монастырь и т. п.), и, наконец, абстрактные, символические места, определяющие реальное или желаемое положение невесты в жизни до, во время и после свадьбы («свое место»).

Эти разные виды мест находятся между собой в сложном соотношении, их не всегда легко различить: один и тот же локус может быть и реальным, и обрядовым, и мифологическим, и символическим местом. Например, сад – это и реальный локус (невеста гуляет по саду, любуется цветами, слушает пение птиц и т. д.), и символический образ девичества, который невеста утрачивает; лес, куда девушка ходит по грибы, – реальный локус, но он же и мифологическое пространство, которое может быть преградой на пути завоевателя-жениха или укрытием для согнанной со своего места «воли»; улица или дорога – и реальное место (перед свадьбой девушка едет по дороге навещать своих родственников), и опасное мифологическое место («На широкой-то улоцьке / Дуют ветры-те буйные, / Шумят лесы-те тёмные» [PC 1985: 304]), откуда к ней приближается завоеватель-жених, и символ жизненного пути и т. д. Реальное место может получать такие эпитеты, как унылое, стыдливое и т. п., ибо оно ассоциируется с символическими этапами судьбы невесты. В локативных терминах могут восприниматься не только пространственные объекты, но даже и люди, и стоящие за ними «события»:

Благослови меня, господи, дак / Мне пройти, прокатитисе дак / Три заставы великие: дак. / Первая та заставушка – дак / Что лесливой-от сватонько, дак / Что другая заставушка – дак / Сидит в сутках-то тысецькой, дак / Третьяя та заставушка– дак / Что чужой-от ведь чужень! [Еф.: 224].

Объекты могут менять свой семиотический статус, превращаться из реальных в мифологические и символические:

На первую ступень ступлю, дак <…)/ совалитце-то со меня (…) / Храбрость, дивья молодость! дак (…)/ на другую ступень ступлю, дак (…) / совалитце-то со меня, с меня (…) I Девичья красота моя! Я (…) / На третьюю ступень ступлю, дак (…)/ совалитце-то со меня, с меня / Батюшкова гроза! (далее: мамушкина нега, братьиця снаряженьицё, навалится на меня гроза молодецкая) [Еф.: 292].

Вместе с тем в концептуальном и сюжетном плане доминирующим, безусловно, является символическое понятие места, сквозь призму которого и в перспективе которого воспринимаются все остальные виды мест; за каждым реальным, обрядовым или мифологическим местом стоит символика «своего места», его утраты, его поисков. Именно это символическое место обозначается в причитаниях словами место, местечко.

Потеря «своего места». Для невесты «свое место» – прежде всего родительский дом, в котором она родилась и выросла, где она «в люльках, в байках качаласе, за лучёчки дёржаласе, подле лавочку ходила, на окошечке сидела» [Еф.: 194]. Невеста с любовью и умилением говорит о своих «локусах» в доме: это светлая светлица, столовая горенка, сарай колесистый, новые сени решётчатые, крылечко перёное [Барсов 1997/2: 440, далее – Б.]. И вот этот родительский дом ее «отвергает», выдавая замуж:

Да отказал мне-ка батюшко / Да от села, от подворьиця, / Да от высоково терема [PC 1985: 212]; Да отказал мне-ка батюшко / Да от села, от подворьиця, / От крепостново-то мистецька [там же: 223]; Отказал мне-ка батюшко / От села да от вотцинки, / От подворьеца тёплова, / От помесьиця крепково [там же: 349].

Крепостное мистецько следует, таким образом, понимать как надежное, защищенное, «крепкое» место. Потеряв свою волю, невеста не узнает родного дома, дом ее отталкивает, не впускает:

Как до этой поры-времечки / У родителя у татеньки / Было двадцать дви ступенинки, / Уж как сегодняшним Господним Божьим денечком / Уж много лесу принавожено, / Уж много тесу принапилено, / Уж высоко поднял пиленое крылечушко, / Уж не могу пойти-подумати, / Уж как во это во пиленое крылечушко [РСЗ: 116,117].

Дом перестает быть для нее «своим местом»:

Вы не в вольной-от дом взошли, / Меня невольницю здись нашли [Еф.: 199]; У схожа красноё солнышко / В избе места малёхонько, / Лавоцьки коротёхоньки (…) / Дак вы садитесь, голубушки, / Да на моё-то на мистецё. (…) Не садятце голубушки / Да на моё-то на мистецько [PC 1985: 109]; Видно, нет, не находитце / На моё место-мистецько, / Моё место не крепкоё, / Моё место вертецеё, / По всей избе-то ходецеё [там же].

Замужество воспринимается девушкой как изгнание из своего родного локуса:

Изживаете, желанны свет-родители, / И вы меня, да душу-красну столько девушку, / И быдто лютого зверя да из темна леса, / И быдто лютую змею да со чиста поля, / Изгоняете, как заюшка с-под кустышка, / И горносталя ль с-под катуча бела камешка, / Аль белу лебедь-то со белой со берёзоньки, / И серу утушку со тихиих со заводей! [Б.: 283]. Она с горечью укоряет отца: Надоела тебе, батюшко, / Надоела да наскучила, да /(…) / Все пола испроходила, да / Лавочки испросидела, / Окошечки испрогледела! [Еф.: 258].

Приход сватов в ее представлении подобен вторжению неприятеля на чужую территорию: «Колотилсе лесливой сват да под сутним под окошечком. Да со первого колоченья да терема пошаталисе, да со второго колоченья да вереи подломилисе, со третьего колоченья да все верьхи повалилисе» [Еф.: 307], а приезд жениха расценивается ею как нарушение ее жизненного пространства: «Как идёт же чуж-чуженин к нам во светлую свитлицю, да во столовую горницю» [PC 1985: 102]; «Едак преж не водилосе, не ходили к нам молодци в куть да и за занавесу» [там же].

Она просит отца защитить ее место: «Не пускай-ко ты, тятенька (…) этих чужих людей (…) на широкую улочку, на дубовую лисёнку, на мости на кали-новы, в нашу светлую свитлицю и столовую горницю!» [Еф.: 315]. Она просит заплести ей в косу не только ножи и сабли, которые бы остановили жениха, но и само пространство, которое стало бы преградой на его пути:

Заплетите-тко, советны милы подружки, / Во мою русую во косыньку, / В корешок вплетите-тка саблю вострую, / А о полу-косы вплетите мою косаньку—/ Круглое малое озерышко. / (…) / Он наколет ручки белый (…)/ Приутоне в кругло малое озерушко [РСЗ: 141]; Уплетала мелко твою русую косыньку, / Я по корешку клала ледину лесу темного, / Посередке косы клала три ножа булатные [там же: 142]; Заплела твою я русу косыньку. / Не по-старому плела, да не по-прежнему. / На верховище вчесала тебе кругло-малое озерушко, / Во корень косы вплела тебе три лядины лесу темнаго, / Посредине косы Свирь-реку свирепую, / Во-вторых еще Ладожско спесивое, / В конец косы три ножа булатные [там же].

Однако жених успешно все преграды преодолевает:

А как вы сюда приехали? У нас были поставлены горы высокие, леса дремучие, озера глубокие (…) – Мы горы высокие порохом рвали, леса дремучие топорами вырубали, озера глубокие на кораблях преплывали [там же: 150].

«Свое» место наделяется высшей оценкой, которая находит особенное выражение в ситуации прощания невесты с родными местами: «Благослови меня, Господи, встать мне с места любимого!» [Еф.: 291]. Невеста любовно прощается с каждым окошечком родного дома («прощание с окошками» может быть особым обрядом [PC 1985: 103]):

Дак охти, я позабыл асе, / С окошецьком не простил асе. /(…)/ Дак мне под етим окошецьком / Не бывать да не сиживать / Красною-ту девицею. / Хоть и бывать да и сиживать – / Злой-лихой молодицею. / Прошчай, середноё окошецько, / Я под этим окошецьком / Шила браны платоцики /(…)/ Прошчай кутнёё окошецько, / Где я бело умываласе, / Где я бодро наряжаласе. / Прошчай, порожнё окошецько, / Где в лапотки обуваласе, / Где на работку сбираласе [PC 1985: 306].

Символом «своего» места невесты является ее сад:

И на горы стоял у девушки зелёной сад, / И край пути стоял ведь сад до край дороженьки, / И на красы-басы стоял да на угожестве, / И возрастала в саду травонька шелковая, / И росцветали всяки розовы цветочики / И сросли деревца в садочику сахарнеи! [Б.: 285],

в сад слетались птицы, им любовались люди и т. д. Свой сад невеста называет раем:

Позабыла я, девиця, дак / С мистечком-то проститиси! / Ты прошчай, мой прекрасной рай, дак / Оставайсе, зелёной сад, дак / Больше мне, молодёшеньке, мне / В раю ту не сеживать, дак / Во саду ту не гуливать дак / Красною ту девицею, мне / Чёсной славной невестою [Еф.: 223]; Мне в саду-ту не хаживать, / Да мне в раю-ту не сиживать [PC 1985: 59]; Ты прошчай, мой прекрасной рай, дак / Оставайсе, зеленой сад! /<…)/ Ты прошчай да оставайсе, / Моё притомно мистечико! Дак / Больше мне, молодёшеньке, дак / Мне-ка здись-то не сеживать! Дак / Ты прошчай да оставайсе, дак / Все круты бережочики, дак / Все зелёны лужочики, / Наша Дунай-ричка быстрая, / Наша Кокшеньга та славная! [Еф.: 227].

Невеста просит батюшку дать ей проститься со «своим местом»:

Уж не спеши да не торопись. / Идём да подумаём, / Уж постоим да посоветуём, / Уж мы назадь да заворотимсе. / Уж позабыла я, молода, / Уж со местом-то простішеє. / Прошчай, мёсто-мистецико, / Оставайсе, зелёной сад! / Ты прости-про-шчай, прекрасной рай. во саду насиделасе, / Да во раю нараиласе [PC 1985: 236].

Замужество для девушки равносильно ее собственной смерти и смерти ее сада: «Досыхать да стала травонька шелковая, поблекли цветочики лазуревы, позябли сахарный деревиночки, и малы птиченьки – чего оны спуталися, – из зелена сада соловьи розлетались!» [Б.: 285]. В день свадьбы она сокрушается: «Разорен да мой зеленой сад!» [там же: 458]. Невеста-сирота просит покойную мать следить за садом: «Ты ходи, ходи, мамушка, церес день да кажонный день яблоньцю-то посматривать да листьиця полаживать: не посохла ли яблоня да не повяло ли листьицё?» [PC 1985: 63] – когда сад увянет, дак в ту пору, в то времецъко плохо будет бедной дочери на чужой стороне.

Невеста прощается с деревней, лугами и полями, рекой и всей родной стороной. Это понятие охватывает все реальное жизненное пространство девушки, концентрически расширяющееся от родительского дома до всей деревенской округи:

Прошчусь с сутним-то окошецьком: /<…)/ Сцяс прошчай да оставайсе, / Батюшкове строеньице, Хорошое заведеньице. / (…) / Сцяс прошчай да оставайсе, / Моя широкая улоцька. / Мне не бывать да не хаживать / На широкой-то улоцьке / Душой – красной-то девицей. / Сцяс прошчайте оставайтесь, / Все луга да припольецьки [PC 1985: 349]. И ты прости меня, невольницу, / И ты, деревня садовитая, / И ты, усадьба красовитая! [Б.: 459]; Любила-то я, любила да / Я ходить да и гуляти да / В лес по губки, по ягоды, да /(…)/ На Дунай-речку быструю… [Еф.: 279]; Прошчайсе да оставайсе, уж / Деревня та красивая, уж / Сторона та любимая [там же: 233, 239–240]; Да ты прошчай, полё цистоё, / Да зимовоё засияно, / Да яровоё посияно! / Да вы прошчайте, луга цистые, / Да луга и приполецьки, / Да сады – пригородоцьки! [PC 1985: 71].

И умереть она хочет «на здешней стороне»:

Заставай меня, смёртонька, / Здесь на здешной-то стороне, / Да у своих-то корминецей [там же: 60].

Если жизненное пространство девушки до свадьбы довольно обширно и включает много разных принадлежащих ей локусов в доме и за его пределами, то ее обрядовое пространство во время свадьбы крайне сужено:

Приукрыл меня батюшко / Злой фатой-то слезливою, / Да не велел мне-ко батюшко / Широко-то росхаживать, / Далеко-то розглядывать, / Только велел мне-ко батюшко / Ходить по светлой-то светлице / Со стуканьем да со бряканьем, / Со прицитаньём, со плаканьём [PC 1985: 55]; Да призакрыли, голубушки, / Много свету-ту белово. / Теперь хожу потихошенько, / Сколь я вижу малёшенько [там же: 36].

После сговора она сидит в заднем углу или под окном: «Я садилась, горюшиця, я под кутьнёё окошечко» [Еф.: 210]; «Мне повыть да всё поплакати, да жалобно да попричитати, сесть на кутную кутницю, на дубовую лавицю!» [там же: 325], и ей достаточно одной половицы, чтобы пройти к столу или назад к заднему углу:

Как сегодняшним Господним Божьим денечком / Мне немного надо местечка, / Мне одна надо мостиночка, / Мне одна надо перекладинка / Ко столу пройти дубовому, / Ко князю пройти молодому [РСЗ: 203]; И со унылого пройти да задня уголка / И по единоей дубовоей мостиночке, / И как по малоей теперь да перекладинке [Б.: 313]; Сево дни да сево цясу, / В воскресенье светлое / Приукрыл меня батюшка / Злой фатой-то слезливою. / Не велел мне-ка батюшко / Широко-то расхаживать, / Далеко-то поглядывать. / Только велел мне-ко батюшко / Ходить по светлой-то свитлице, / Да по одной половицинке [PC 1985: 39].

Невеста просит соседок расступиться и дать ей места:

И дайте мистечка теперь да несомножечко! / И вы со малу мне-ка дайте хоть тропиночку, / И со одну столько дубовую мостиночку! [Б.: 375]; И дайте девушки тропиночку с мостиночку / И со мостиночки одну да четвертиночку [РСЗ: 50]; Мне не конную теперь, да пешеходную, / Мне пройти да во девичий задний угол [там же: 56].

В день свадьбы невеста вовсе утрачивает ощущение своего места: «Не знать, куды мне деватисе, / Не знать – вперёд подаватисе, / Не знать – назад воротитисе» [PC 1985: 139].

Особая роль в обрядовом пространстве свадьбы принадлежит большому углу, который противопоставлен унылому заднему углу, где невеста оплакивает свою долю. Сходить в большой угол означает ‘быть просватанной’:

Что я сделала невольна красна девушка, / Пристыдила я свое да личко белое, / Пристрамила свое род-племя любимое, / Во почесный во белый угол сходила, / На икону я глаза перекрестила [РСЗ: 46]; И я не честь-хвалу лебедушка получила, / Что во почестной во большой угол сходила [там же: 51].

На свадьбе невесте надо идти в большой угол, где сидят гости: «Мне пойти надо невольнице во почетной во большой угол» [там же: 194]; «И во почестном во большом углу студит зимушка студёная со ветрамы, со морозами» [Б.: 475].

Символическим центром обрядового пространства служит середина светлой горницы, место перед и за столом, где происходит главное «локативное» событие свадьбы – «совмещение» локусов невесты и жениха, окончательная передача невесты жениху и окончательное прощание невесты с «дивьей красотой»:

Надо свадьбу заводить, / Молодых вместе сводить. / Молодых вместо —/ Как два сига в тесто [РСЗ: 150]; Меня поставит жо батюшко / Середь светлые свитлицы, / Середь столовые горници / На стыдливое мистецько. / В ту пору да в то времецько / Мне стыдом не устыдитисе, / Другом не заменитисе, / И злой фатой не закрытисе [PC 1985: 60]; Меня поставит-то батюшко / Перед столы те дубовые, / На стыдливое мистецько, / Со чужим-то чуженином / На одну половиценьку [PC 1985: 109]; Подойди, дитя любимое, / Ко столу да ко дубовому, / Поклони свою головушку, / Покори свое сердечушко / Этим гостям незнакомыим / <…)/ Молоду князю в особину; Ox-ти мне, ox-ти мнешенько, / Хоть мне долго издеватися, / Будет бедной покоритися. / Подойти да молодёшенькой / Ко столу да княженецкому, / Ко кругу да молодецкому, / Уж мне снять да фату алую [РСЗ: 194–195]; Ой, я не в зеленом саду да побывала, / Ой, у дубового стола да постояла, / Ой, как за этым да за столом да за дубовыим / Ой, там сидел дак блад отецкой сын, / Ой, пристыдил меня невольну да красну девушку, / Ой, целовал меня при желанныих родителях [там же: 214].

Мать невесты причитает:

Как уж жаль было сердечна мила дитятка, / Как подошла ты ко столу да ко дубовому, / Ко остуднику чужанину. / (…) / В тую пору, в тое времечко / Я стояла, не бояласи, / Говорила, не смешаласи / Я с остудником чужаниным. / И выкупала я бажону твою волюшку, / Твою милую девичьюю покрасушку [там же: 215–216].

Подобно тому как выражение сходить в большой угол эвфемистически (метонимически) означает ‘быть просватанной’, выражение подойти к столу дубовому означает ‘вступить в брак’.

К бане как важному обрядовому локусу приурочены причитания, основной мотив которых – расставание невесты с волей-красотой, прощание со своим девичеством. Оно окрашено в более трагические тона, чем прощание со «своим местом» в родительском доме. В бане девушка оставляет свою «волюшку»: «И как придешь ты, наша белая лебедушка, в теплу-парну нашу баенку, ты на первой гвоз клади / свои летни белы платьица, а на второй на гвоз кладешь / свою розовую ленточку, а на третей гвоз клади свою бажону вольню волюшку» [РСЗ: 132] и просит отца обеспечить охрану ее «воли» от покушающегося на нее «остудника-жениха»: «Дай любимых сердечных повозничков и верных сторожателей и надежных провожателей, чтобы сберегли да мою волю-волюш-ку сего дня Господняго от остудничка, млада сына отецкаго» [там же: 136].

Братья же обеспечивают ей безопасный проход в баню, чтобы невеста по дороге не уронила свою волю:

И уж как идучи до парны тебе баенки, / И протекла до столько быстра эта риченька, / И с гор ведь рынулись там мелки эты ручейки! / И как твои да светы-братьица родимый / И через риченьку мосты оны мостили, / И частоколы-то оны да становили, / И штобы девушка ты шла – не пошатилась, / И штобы волюшка в реку не укатилась! [Б.: 374].

В бане невеста упрекает подруг:

И опустили дорогу да волю вольную / И во раздольице во чистое во полюшко, / И вы за славное за синее за морюшко, / И вы за быстрыи-то, волюшку, за риченьки, / И вы за круглый за малый озерышка, / И вы за лесушка-то волю за дремучий, / И вы за горушки-то, волю, за высокий, / И вы за мхи, да мою волю, за дыбучии! [там же: 383–384].

Еще одним обрядовым и вместе с тем мифологическим локусом свадьбы является кладбище, куда отправляется, посылает свой взгляд или свой «зычный голос» невеста-сирота, желая получить благословение своих покойных родителей и пригласить их на свадьбу:

Мне-ко сесть было обидной красной девушке / Мне на эту на могилушку умершую, / И что ль на эту на раскат-гору высокую, / И что ль ко своей ко родителю ко маменьке. / И распущу я свой унылой, жаўкой голосок, / И не рассыплется-ль сыра земля, / Не расколется-ль гробова доска, / И что ль не выстанет ли родитель моя маменька, / И что ль на эту на унылу жалку свадебку, / И что ль на это на плотное рукобитьице [РСЗ: 83]; Мне послать бы зычен голос да / Высоко по поднебесам, да / Широко по сырой земле! Да / Покатись, мой зычен голос, да / (…) / Розыщи там, зычен голос, дак / Ты родимого батюшка, его / Крутую могилушку! [Еф.: 245]; Что сходить мне на раскат-гору высокую, / На эту на могилушку умершую / Как ко моему ко родителю ко татеньки, / Позвать его на обидную на свадебку, / На мое да на смашное рукобитьице [РСЗ: 55].

На «чужой стороне» сужение жизненного пространства невесты достигнет своего предела, о чем позаботится ее свекровь:

Выходила богоданна твоя матушка / На путь на широкую дороженьку, / Выбирала местечка немножечко, / Своим суседушкам рассказывала: / “Я срублю здесь малу клеточку, / Посажу невольну красну девицу / И не выпущу до самой теплой веснушки, / До крестьянской до работушки” [РСЗ: 126].

На чужой стороне невесте «не место»:

У етого млада сына отецкого, / Там ведь местечко мне не прилюбилоси, / Там домишко, будто байнюшко, / Там народ – будто цыганюшко, / По нарецью со Швеции, / Разговорушка карельские [там же: 120].

Девушка еще надеется избежать грозящей ей участи:

Я у родителя своего у батюшки / Буду клубышком во ногах его кататися, / Буду червышком свиватися, / Буду упрашивать да умаливать, / Чтобы не выдал на остуду чужу сторону, / Оставил бы во вольной волюшке, / В бесценном во девичестве [РСЗ: 126]; Остаться бы во девушках / Как на круглой долгой годышек, / Либо на круглую на гостинную на неделюшку / Хоть во любимом во прекрасном во девочестве [там же: 133].

Она просит батюшку пойти к кузнецу и сковать три штыка железных, привести из леса «лева – звиря лютого», штыками ворота запереть покрепче, у ворот поставить зверя лютого – чтобы не пустить жениха в дом и повернуть его назад [PC 1985: 308–309]. Но в то же время сознает, что возврата в прежнюю девичью жизнь нет:

И не сдержать да дорогой мне своей волюшки, / И мне на бладой на девочьей на головушке [Б.: 291]; И, видно, нет да того на свете, не водится, / И воля девочья в домы не оставается! [там же: 311].

Более важную роль, чем реальные и обрядовые локусы, в смысловом поле свадьбы играют мифологические и символические локусы, с которыми связаны мотивы поисков нового «своего» места невесты и ее двойника-заместителя – воли-красоты.

Поиски места. Главный вопрос и главная забота просватанной девушки, которую лишают «места» в ее (девичьем) мире, – куда ей деваться и куда девать ей свою волю-красоту: «Мне куда топерь дёватисе, дак мне куда да потерятисе? Дак видно, делать-то нечего, да мне дёватьсе-то некуда» [Еф.: 231]. Невеста не видит перед собой пути: «Топерь не вижу я, молодёхонька, перед собой пути-дороженьки!» [там же], не знает, куда ей идти: «Благослови меня, Господи, мне-ка стать, молодёшеньке, на свои на резвы ноги, на пола на дубовые, на переходы кремлёвые, мне-ка выйти да выступить на торную дороженьку, на широкую улочку!» [там же: 296].

Не видя реального выхода из своего положения, она замышляет уйти в монастырь, где можно сохранить свою волю-кра?соту, свою девственность, но и там, оказывается, «не место» ее воле-красоте:

Да мне куды сцяс деватисе? / Да мне идти, молодёшеньке, / Да мне на славную Тарногу, / Да идти мне утопитисе. / Да наша славная Тарнога / Да сколь мелка-перебориста, / Да переборы-те цястые, / Да негде мне утопитисе, /<…)/ Да мне идти, молодёшеньке, / Да во леса заблудитисе. / Да всё леса те знакомые, / Да перелески сажоные, / Да негде мне заблудитисе, / Да мне идти, молодёшеньке, / Дав Киев Богу молитисе, / Да к Соловецьким-то за морё [PC 1985: 40]; Я пойду, молодёшенька, я / В монастырь к соловецькими, я / В Киев богу молитисе, да! [Еф.: 238]; Думала да я подумала, / Себе мистецько сдумала. / Дак я пойду, да молодёшенька, / Дак Соловецьким-то за морё. / Дав Киев богу молитисе. / Дак думала да я подумала, / Дак тут не место-то мистецько. / Дак я ишчо-то подумаю, / Сибе мистецько обдумаю. / <…)/ Мне куда жо деватисе, / Куда мне да потерятисе? [PC 1985: 111].

При этом девушка и ее воля-красота составляют единое целое, воля – не только символ девичества, это двойник, заместитель, душа девушки [Бернштам 1982], которая, однако, в свадьбе покидает свое «тело», подобно душе каждого умершего человека [Толстая 2010а], и устремляется в иной мир или вселяется в другое «тело» (передается сестре, подругам):

А пришла же ко мне девья-то красота! / Да русы косоньки поразгладила, / Да алы ленточки порасправила, / Да пошла, распростилася, / Да больше век не супилася, / Да во траве она забродилася, / Да во росе-то она замочилася, / Да во колечушко-то закрутилася, / Да во чисто морюшко да укатилася, / Да в чистое морюшко, / Да на самое дёнушко, / Да под серый-то камешек. / Да серый камешек да не расколется, / Да девья красота не воротится [PC 2000: 144].

Воля антропоморфизируется и полностью сливается с образом самой девушки, повторяет ее занятия, думает ее мыслями, говорит ее словами. Вместе с тем она мифологизируется, наделяется способностью к оборотничеству:

И тут остудничка-то волюшка спутается, / И с угла в уголок тут воля закидается, / И стане ластушкой тут воля перелётывать, / И на пути да на широкой на дороженьке / И серым зайком буде воля перескакивать! [Б.: 316]; Ой, заревела тут бажона да моя волюшка, / Ой, по-змеиному она да засвистела, / Улетела в край далекой моя волюшка [РСЗ: 58]; Ой, она пламенем ко небушку летала [там же: 66] и т. п.

Мифологический образ воли-красоты усиливается его антитезой не менее мифологическому образу «кики (киты) белой» или «волокиты проклятой», или «неволи», символизирующему женскую долю (кика ‘женский головной убор’), ср.:

Злая кита-та лютая, / Бабья вера проклятая [PC 1985: 235–236]; Мудрёна кика белая / По чадочкю спустилася / Во дымноё окошечкё. / Добралась кика белая / Да до печи горячие, / Обогрелась, захвастала… [Еф.: 317]; Что пошла да кика белая да / По лесам да всё по тёмными, да / По грезям да всё по чёрными, да /<…) / Что дошла да кика белая да / До деревни Калинина, да / До площадки красивыё, да / До болыниё дороженьки, да / До высокого терему, да / До кутного окошечка, да / У окошка хваталася, да / На бревёшко спиналася. / Не пустила кику белую да / Чёсна дивьяя красота [там же: 324–325]; Волокита проклятая дак/ На пече-то в углу сидит, дак / Чернитце да мараетце, дак / С красотой да ругаетце: «Дак / Пристыжу тебя, красота, я / В божьёй церкве соборною, дак / Росплету тебе, девиця, дак / Русу косу шёлковую» [там же: 221]; Хочёт ладить-то красота / Вспорхонуть да и улитить. / А волокита-поддымниця / Чернитце да мараитце, / С красотой-то сцитаитце, / Она со мной наряжаитце [PC 1985: 229, 230]; И пошла волюшка за чистое за полюшко, / И по лугам да пошла воля по зеленыим, / И по селам да пошла воля деревенскиим; / И вдруг навстрету твоей вольной этой волюшке, /<…)/ И как угрюмая неволя страховитая [Б.: 303].

Как и невеста, воля сначала стремится вернуться на свое прежнее место:

И до сырой земли там воля покланяется, / И всё-то просится на родную сторонушку, / И взад по-прежнему на бладую головушку! [Б.: 386]; Ой, моя волюшка во ноженьки скатилась. / Ой, она клубышком во ноженьках катается, / Ой, она червышком во ноженьках свивается, / Ой, ко мне девушке обратно да все давается [РСЗ: 60],

ср. в тех же словах о невесте:

Я у родителя своего у батюшки / Буду клубышком во ногах его кататися, / Буду червышком свиватися, / Буду упрашивать да умаливать, / Чтобы не выдал на остуду чужу сторону, / Оставил бы во вольной волюшке, / В бесценном во девичестве [там же: 126].

Невеста тоже надеется вернуть на место свою волю:

Я в догон пойду невольна красна девушка, / Догоню свою бажону вольну волюшку / И кладу назад на младу на головушку, / Я во день кладу на младу на головушку, / А во ночь кладу к ретливому сердечушку, / Поношу еще бажону вольну волюшку, / Поживу еще во красныих во девушках [там же: 61].

Осознав невозможность этого, она надеется хотя бы оставить свою волю в доме родителей, крестной матери или других родственников:

Сево дня да сево цясу / Мне куды будет краса девать, / Да куды волюшку спрятали? / Я положу ту красоту / Под порог-то на лавоцьку. / Тут не место, не мистецько / Моей вольке-то вольные… [PC 1985: 215]; Я кладу бажёну волюшку / На брусову белу лавоцку. / Уж вы под порог ю не спашите-тко, / И вы в сметьях не вынесите-ко / Под порог в место тряпиноцки. / <…)/ Я кладу бажёну волюшку / На столы да на дубовые, / Я на скатерти забранные. / Наедайся, воля, досы-ти, / А напивайся, воля, допьяна, / Покуль свой дом да своя воля, / Покуль у своих родителей [РПК: 230]; Только слухайте, желанные родители, / Не прошу я с вас над елочка великого, / Дайте мне-ка вы земелечки немножечко / Под этим под косивчатым окошечком / Посадить мне-ка бажону вольну волюшку. / Как буду ходить-то я ведь белая лебедушка / На эту на родимую на родинку, / Во эту во красную во веснышку, / Будет расцветать бажона моя волюшка… [РСЗ: 61]; Слухай, милая родитель моя маменька, / Ты пусти меня в родимо во гостилище, / Дай-ко мне да ручное рукодельице, /<…)/ Буду вышивать что ль я белая лебедушка, / На середочке бажону свою волюшку, / По краям будут полки да со солдатами, / Чтоб охраняли бажону мою волюшку [там же: 85]; И приостаньсе-ко, бажона вольна волюшка, / Ты во этом во почетноем гостебище, / И ты у миленькой крестовой милой маменьки, / И ты у миленькой сестрицы двуродимыя, / И ты на лавочке останься-ка булавочкой, / И на окошечки останься-ка пылиночкой, / И на стеколышке останься-ка потиночкой [там же: 115].

Однако и это желание неисполнимо.

Еще одна возможность – передать свою волю-красоту на сохранение батюшке, матушке, братьям, но и здесь, оказывается, ей «не место», и только сестрица может стать хранительницей высшей девичьей ценности:

Я сдаю тебе, батюшко, я / Чёсну дивью ту красоту! Нет, / Тут не место, не мистечко да / Чёсной дивьей-то красоте /<…)/ Я сдаю тебе, мамушка, я / Чёсну дивью ту красоту! Нет, / Тут не место, не мистечко да / Чёсной дивьёй-то красоте / <…)/ Я сдаю тебе, брателко, я / Чёсну дивью ту красоту! Нет, / Тут не место, не мистечко дак / Чёсной дивьей-то красоте / <…)/ Я сдаю тебе, сестрица, я / Чёсну дивью ту красоту! /<…)/ Ты носи, моя сестриця, дак / Ты носи, сберегаючи, дак / Ты меня, вспоминаючи» [Еф.: 221–222]; Тут погленитце красоте да у родимые сестрице. Да / Тут ёй место и мистечко, да / Место ёй да любимоё! [там же: 303].

Согласно другим текстам, и сестрица, и подруги, которым во многих локальных вариантах обряда невеста отдает свою ленту, платок, фату или другие предметные символы воли-красоты, оказываются также ненадежными хранительницами:

Я отдам да дивью красоту да / Я родимой-то сестрице! Да. / Что пойдёт да моя сестриця да / На гульбишша, на игрышша – да / Потереёт дивью красоту! Да / Это тут да моёй красоте, да / Ёй не место, не мистечко, да / (…)/ Я отдам дивью красоту да / Я любой-то подруженьке! Да / Что пойдет моя подруженька да / По гульбишшам, по игрышшам – да / Потереёт дивью красоту. Да / Это тут да моёй красоте, да / Ёй не место, не мистечко [там же: 325].

Поиском нового места озабочена как невеста, так и воля-красота:

Где искать я буду местечко укрытное / После этоей ведь белоей лебедушки? [РСЗ: 60]; Она сидит, призаботилась: (…) Час куды мне деватисе, мне / (…)/ Во леса да во тёмные, мне / (…) / За болота зыбучие, за/(…) / За ельки за дремучие! Хоть / Куды сесть будёт красота? [Еф.: 274]; И сидит волюшка твоя да при обидушке, / И буйна голова у волюшки наклонена, / И она думат себе крепку эту думушку: / «И уже как да куды воли подеватися, /И в котору путь-дорожку удалятися?» /(…)/ И одно думаю, бажёна вольна волюшка, / И снаряжаюсь в путь – широку дороженьку, / И уже как да мни-ка, воли, приодитися, / И мне далече ль столько воли укатитися? [Б.: 310–311].

Невеста тоже перебирает множество локусов, где ее воля-красота могла бы найти себе новое пристанище, но все они оказываются не тем местом:

И куды класть да мни бажёна дорога воля? / И кладу волюшку в ларчи да окованыи (далее: спущу на луг зеленой, на чужую на дальную сторонушку, в сине морюшко, по тихим заводям, на желты пески, спущу выше лесу по поднебесью, к луны спущу, к звездам да подвосточныим, во почестей посажу да во большой угол)—/ И тут не место моей волюшке, не мистечко! [Б.: 294–296]; Схороню я волю-приволю великую / Я во темные глубокие погребы. / Тут подумаю умом своим разумом: / Тут не место ей, не местечко уж [PC 2000: 186]; Погляжу, молодёшенькя, да / Во кутнёё окошечкё я—/ Стоит берёзонькяа белая / (…)/ Это хочёт красота да / Витисё, увиватисё, да / Плестисё, уплетатисё! Да/ Это тут моёй красоте, да / Тут не место, не мистецькё, ёй / Место не вековишноё [Еф.: 310].

Так же не место красоте на «осинушке горькой», на «яблоне кудрявой», и, как и невесте, ей место находится только в «дивьем монастыре»:

Принесёт мою красоту да / Её ко дивью монастырю. / (…)/ Унесёт мою красоту да / За престол, за евангельё. Да / Это тут моёй красоте, да / Тут и место, и мистецькё ей, / Место вековишнёё! [Еф.: 310]; Приотправилась бажона да моя волюшка, / Ой, что ль во этыи в монастыри да богомольний, / Ой, где там волюшки лебедушек спасаются, / Гди бажоныи до сих пор сохраняются [РСЗ: 66–67]; Что пошла дивья красота да / От души красной девици да / По полати дубовыё, да / За пороги высокиё, да / На мосты на калиновы, да / На большую дороженьку! да / Что дошла да дивья красота да / Что до ричушки быстрыё… / (поплыла по реке до Великого Устюга, до дивьёго монастыря, за престол к Богородице) / Это тут да моей красоте да / Ёй и место, и мистечко, да / Место ёй по обычаю! [Еф.: 326].

Желая защитить волю от «остудника-жениха», невеста готова отпустить ее куда угодно, в неведомые дали:

Ты лети, лети, моя бажона вольна волюшка, / За горушки высокие, / За моря да за широкие, / За озерушки глубокие [РСЗ: 224]; Уж я пошлю бажёну волюшку/ На все цетыре стороны: / Я под первую сторонушку—/ Я под сивирик холодную, / Так я пошлю бажёну волюшку / Под восточную сторонушку, / Я пошлю бажёну волюшку / Под полуденну сторонушку, / Я пошлю бажёну волюшку, / Я ко солнышку в беседышку, / Ко лунам на утешеньице, / Ко звездам на погляженьице [РПК: 229].

Она пытается спрятать волю в укромном месте:

И во ларчи клади да волю окованыи, / И ты замни да ю замочком щелкатурныим» [Б.: 354]. Но самым надежным укрытием и здесь оказываются святые стены храма: «И уж мы кладем же бесценну дорогу волю, /Ив Божью церковь мы положим в посвященную, / И за обиденки поставим за Христовскии, / И за вечерни мы поставим за Петровский, / И уж как тут да ведь бладу сыну отечскому / И всё не взять буде бажёной воли вольноей! [там же: 390].

Категория времени

Как и в отношении категории пространства, севернорусские свадебные причитания обнаруживают в «тексте невесты» бросающуюся в глаза насыщенность временными мотивами и вербальными формулами времени. Если лейтмотивом и смысловой доминантой локативной темы было понятие «своего места», то в концепте времени главный акцент делается на понятии и мотиве временной границы, пика времени, судьбоносного значения «часа», который разрывает время, отсекая навсегда «доброе» прошлое, прежнюю девичью жизнь:

Да говорят люди добрые, / Што скоро свету преставленьицё, / Да мне житьё перемененьицё. / Хоть белый свет-от не преставитце, / Да мне житьё переменитце, / Да мне фамиль перепишетце [PC 1985: 56].

Приведем основные временные формулы, которые в большинстве случаев служат зачином причитаний или рефреном, отделяющим один смысловой блок от другого. Они настойчиво напоминают об особой значимости и переломном характере свадьбы как единого сакрального «момента», «Божьего дня» и «святого часа»:

Уж как нонче да нонечи, нонче час да топеречи [Еф.: 324, 325, 326, 329, 330, 331, 334, 335, 336, 338, 339, 341, 344]; Как сегодня, сего же денечка, / Сего денечка Господнего [Б.: 277]; И как сегодняшним Господним Божьим денечком / И подломилися ведь резвы мои ноженьки… [там же: 281, 283, 380]; Как сегодняшным Господним да Божьим денечком [РСЗ: 66, 67]; Сего дня Божья Господняго [там же: 128, 129]; И я на завтрашней Господень Божий денечек [Б.: 339]; Во севодняшной божий день, / Да во севодняшну тёмну ноць [PC 1985: 52]; Охнюшки, как во севодношной божий день / Да во топерешной святой цяс [там же: 38]; Ой, благослови да меня, Господи, / Дак на севодняшной божий день, / Дак на топерешной святой цяс [PC 1985: 39]; Благослови да меня, Господи, да / На сёгоднешной божий день, да / На топерешной святой час! [Еф.: 229, 232]; Час-от нынь (нонь) да топеричи, дак / Час топерешно времечко [там же: 194, 199, 217]; Цясока да топереци [PC 1985: 41]; Часока да топеречи [Еф.: 258, 297] и т. п.

Сакральность пограничного свадебного времени, соединяющего и разделяющего прошлую и будущую жизнь девушки, времени, трактуемого как символическая смерть и новое рождение, подчеркивается его сопоставлением с воскресением Христовым:

И бласлови ж меня Бладыко многомилосливой / И на сесь день меня, невольницу, Господней, / И на Светлое ж Христово Воскресеньице! [Б.: 421]; И как сегодня ж, сего денечка, / И сего дня теперь Господнего / И Христовым воскресеньицем… [там же: 459]; И мы на завтрашней Господень Божий денёчек, / И мы на Светлое Христово Воскресеньице! [там же: 389].

В этом значении разные единицы времени: день, час, минута – оказываются тождественными, все они указывают на замужество и свадьбу как пик и переломный момент жизни:

В этот час, да во минуточку [Б.: 279]; И захити ж меня, невольничу, / На тот час да минуточку [там же: 478]; Цясока да топерика, / Цяс топерешно времецько [PC 1985: 66]; Цяс отнынь да топереци, / Цяс топерешно времецько [там же: 37, 53]; Ох цяс отнынь да топерици, / Да цяс топерешно времецько [PC 1985: 55, 70]; Цясовка да топерека, / Цяс топерешно времецько [там же: 71] и т. п.

Приговоры дружек начинаются с формулы: «Час-час-перечас, призамолкните на час» [РСЗ: 157, 158, 240, 241, 242], «Час-приначас, призамолкните на час, молодцы и молодицы, удалы добры молодцы!» [там же: 243].

Это же значение «особого» временного напряжения могут принимать и хрононимы общей семантики время и пора, которые чаще всего выступают в паре, как единая формула: «В ту пору да в то времецько» [PC 1985: 38]; «Той порой да тем времечком» [Еф.: 223]; «В ту пору да в то времечко» [там же: 220]; «В ту пору да в ту времецько» [PC 1985: 59]; «До поры и до времечка» [Еф.: 212], ср.:

Дак мне куды жо сряжатисе, / Да куды мне наряжатисе? / Не в пору да не вовремя, / Середи ноцьки тёмные [PC 1985: 140]; Мне не та, не та пора пришла ж, чтоб / Пить весёлые писёнки, мне / Маленьки перегудочки! Дак / Мне-ка та, та пора пришла—/ Надо ревить, надо плакали [Еф.: 199]; Мне-ка та сцяс пора пришла, / Да мне-ка времецько надошло: / Надо ревить, надо плакали, / Надо с горя убитиси, / Да хлеба-соли лишитиси [PC 1985: 67]; А я заплакала, кручинная головушка, / Что не хватило пору-времечко / Откупить твою бажону вольну волюшку / Хоть на эту да на круглу на неделюшку, / Хоть на этот бы на долгой круглой годышек, / Хоть на эту на гостиную неделюшку [РСЗ: 78]; Улететь мне молодёшеньке, да / Мне от этого времечка да / Во леса те во тёмные, да / В ельники во дремучие, да / Во болота зыбучие! [Еф.: 250].

Особенно показательно в этом отношении выражение молода пора, употребленное в одном мезенском причитании в значении ‘символ девичества, то же, что воля-красота’:

Уж ухватили у нас да утащили-то / Молоду пору – девью красоту / Уж во леса-те да ей во темные, / В боруча-те да во зверюжие. / Уж там сидит твоя молодая пора / Середи-то поля широкого [PC 2000: 144].

При этом время и пора могут иметь и свое стандартное общее значение, безотносительное к свадебной символике времени и оценке:

Подержи-ко меня, батюшко, да / Ты с годок ту пору времечка! [Еф.: 257]; Ой, да хоть с годочек да времечко, / Ой, пожить у мамушки на воле, / Ой, мне у родимые на неге! [там же: 311]; И я повыберу слободну пору-времячко, / И я о Светлоем Христове Воскресеньице; / И тут я схожу на слезливую на свадебку / И ко своей милой совет-да дружной подружке [Б.: 351].

Для невесты дни от просватанья до собственно свадьбы – «последнее время», которым заканчивается ее девичья жизнь:

И я последнюю-то веснушку гуляю, / Теперь последнее я лето работаю, /И я последнее во девках коротаю, / И всё последнюю теперь зимушку играю, / И всё последний ведь крайний денёчки, / И вен розважны теперь с волюшкой часочки: / И хочет батюшко ведь замуж выдавать, / И родна матушка ведь с волей разлучать [Б.: 499–500]; Вы-то ходите, подруженьки, да / Вы-то ко мне, к молодёшеньке, да / Не оставьте, подруженьки, вы да / При последном-то времечке [Еф.: 297]; Подойди-ко, голубушка <…)/ Ты ко мне, молодёшеньке, при последном-то времечке! [там же: 312]; Мой корьминець ты батюшко, дак/ При последном-то времечке дак / Подёржи хоть в беремечко [там же: 224]; Да схожо красноё солнышко, / Да мой корминець ты, батюшко, / Да своёво цяда милово, / Да дитятка-то родимово / Да при последнем-то времецьке, / Да подёржи-ко в беремецьке [PC 1985: 304]; И то роздумаюсь, невольна красна девушка: / И куды класть-девать бажёну мне-ка волюшку, / И теперь-нынь да при последи поры-времечка, / И при последних теперь да при минуточках? [Б.: 473]; Мало, мало живеньиця (…) / У корминеця батюшка (…)/ У родимыя мамушки. / Не годоцик годовати, / Не зима вецеровати (…) / Только, только живеньиця—/ Две-те ноцьки ноцёвати [PC 1985: 59]; Здесь не век здесь вековати, / Да не зима вецеровати, / Мне не жить лета тёплово, / Не топтать муравы-травы. / Только мне-то живеньиця – / Один денёцик проднёвати, / Да одна ноцька ноцёвати [PC 1985: 60]; Нынь пройду, дочи невольна красна девича, / Я во этот же унылой задней уголок; /(…)/ И при последи же теперь да поры-времечка /И я подумаю ведь, дочь, да крепку думушку: / И нынь со волюшкой ведь я да пороссталася, / И со великоей неволюшкой позналася! [Б.: 475]; Ты поспи, дочка любимая, да / По последнюю ноченьку! [Еф.: 272]; Посидите, подруженьки, да у меня молодёшеньки, вы / На веку не во первые, вы в / Девич-от век во последние [там же: 295].

Жизнь девушки распадается на «прежнюю», счастливую, и «нынешнюю», печальную:

Как до этого до времечка / Я ходила – мне хотелося, / Я гуляла – мне тулялося. / Как сегодняшним Господним Божьим денечком / Я ходила – не ходилося, / Я гуляла – не тулялося, / Я столько нагулялася, / Сколько с волей растерялася [РСЗ: 117–118]; Как до этоей поры да было времечки, / И до сегоднишна Господня Божья денечка, / И на горы стоял у девушки зелёной сад, / (…) / И как до этоей поры да было времечки / И добры людушки ходили, не боялися, / И мимо добры кони шли, да не пугалися; / И как сего дня, сего денечка Господнего, / И как конишка против саду становилися, / И сватухишечка, оны, да сторопилися / И зелен сад да разорить тут согласилися, / И мою волюшку ведь взять да во неволюшку [Б.: 285–286]; Дак до тово года, по те годы / Ты жалел меня, батюшко, / Пушче всех своих детонёк. / Дак цяс отнонь да топерице / У тебя жо, мой батюшко, / (…)/ Дак разошлосе жаленьицё… [PC 1985: 38]; Мне-ка та пора вре-мецько, / Надо ревить, надо плакати [там же: 57]; Как до этого Господня Божья утрушка / Я ставила самовары золоченые /(…)/ И поила я гостей да приходящи-их. / Но сегоднешним Господним долгим утрушком / На весельи мои желанные родители, / Избывают меня белой лебедушки [РСЗ: 127]; От сево год да сево годы, / Да сево год, да сево годы, / Я во семье стала лишняя, / Во семье-то немилая, / Во детоньках да постылая / Севогоднешню ноценьку [PC 1985: 54].

Подобно тому как невеста прощается со «своим» местом, она прощается и со «своим» временем: «Прошёл жо мой дивей век, / Прокатиласе красота» [PC 1985: 68]. Все, что она делает в дни свадьбы, делается «не в первый, но в последний раз» в ее девичьей жизни:

От роду ту не в первой раз, уж / Девушкой-то в последний раз! [Еф.: 233]; Вы попойте, подруженьки, да /(…) / При последном-то времечке да / На веку-то не в первой раз, да / Девушкой во последной раз! [там же: 270]; И хоть не первое в дивичестве – последнее, / И мне со красныма сходить да все девицама! [Б.: 377]; И вы не первое возили, а последнее, / И во душах меня во красныих во девушках! [там же: 342]; И ты сама садись тут, белая лебёдушка, / И во почестной ты садись да во большой угол / И нонько гостьицей у нас да все любимоей; / И хоть не первое, голубушко, – последнее! [там же: 392]; И ты не первой раз лебедушку вздымаешь, / А теперь последний раз лебедушку приласкаешь, / И скоро придет-то нежданное ведь времечко, / Что я уеду на остудушку чужу сторону [РСЗ: 68]; Верно не перво теперь будишь, а в последнее [РСЗ: 125]; Не первый раз чесала нунь – последний [там же: 139]; (брату перед расплетанием косы) Ой, я не первой раз с тобою, а последний раз [там же: 220]; Да от роду-то не в первый раз, / Да девушкой-то последний раз; На веку-то не в первый раз, / В дивий век-то в последний раз [PC 1985: 66, то же 75]; Ты помой-ко меня, сестриця, / Девушкой-то не в первый раз, / В дивий век-то в последний раз [там же: 106] и т. п.

Замужество воспринимается девушкой не только как «сужение ее места», но и как «сокращение ее времени», укорачивание ее девичьего века:

Надо мной-то что сделалось, да / Надо мной да случилосе, да / В один час да совершилосе. Да / Приусёк да мне-ка батюшко да / Много веку ту дивьёго, да / Приукрыла мне-ка мамушка да / Много свету ту белого [Еф.: 231]; Приукрыл мне-ко батюшко / Много свету-то белово, / Приусекла мне мамушка / Много веку-то дивьево [PC 1985: 38]; Надо мной-то што сделалось:/ Приусек мне-ко батюшко/ Много веку-ту дивьёво, / Приукрыла мне матушка / Много свету-ту белово / Злой фатой-то бумажною [там же: 54]; А сейцяс да топерици / В один цяс изменилосе. / Призакрыл мне-ко батюшко / Много свету-ту белово, / Да приусекла мне мамушка/ Много веку-ту дивьёво [PC 1985: 68]; Ты не дал мне-ка, батюшко, да/ Девушкой насидитисе, да / Скрутушки наноситисе, да / С добрым людям спознатисе, да / Со подружкам сровнятисе! [Еф.: 250]; Не дали желанные родители / С ростом, с возрастом девушке сравнятися [РСЗ: 48]; Да не дал мне-ка батюшко, / Да на ножки те зметатисе, / Да во силы собратисе, / Да со роднёй-то свёрстатисе [PC 1985: 36]; Пособи мне, голубушка, / Горюшка приубавити, / Мне пецяль бы спецяловать, / Отокрыть бы бело лицё, / Принаставить бы дивьей век [там же: 53, то же 69]; И посидела бы во красных еще девушках / И ты один бы круглой малой еще годышек [Б.: 379].

Суточное время изоморфно жизненному времени:

Белый день вецераитце, / Дивей век коротаитце [PC 1985: 216]; Солнышко закатаитце, дак / Божий день вечораитце, дак/ Дивьей век коротаитце! / Благослови меня, господи, дак / На сегоднешной божей день, дак / На топерешной святой час дак / Походить да погулети дак / Со своим-то собраньицём, дак / С дивьим всё красованьицём дак / От роду ту не впервые, дак / В девушках-то в последные! [Еф.: 206]; Час прошёл-то да на вечер – да, солнышко да закатаётся, да дивьёй век да коротаётся! [там же: 326]; Солнышко закатаице, / Дивий век коротаитце [PC 1985: 71].

Век в обычном «протяженном» значении ‘время, срок жизни’ отчетливо противопоставляется часу как «моментальной» единице времени, как точке преломления течения времени:

Уж это время не вековое, / Это времецко часовое [РПК: 219]; И ваша думушка, родители, часовая, / Моя жирушка, родители, вековая; / Кайётная (проклятая) неделька в году сбудется, / Поворотного часочку не бывает! [Б.: 279]; Моя думушка теперичу часовая, / На остудушке да жирушка вековая [РСЗ: 71, 72]; Да цяс к цясу да подвигаитце, / Дав один цяс да собираитце, / Да дивей век-от концяитце [PC 1985: 339]; Здесь не век мне вековати, / А не годоцек годовати / У схожа красна у солнышка, / У корминеця батюшка [там же: 306]; Не избывай меня, батюшко. / Как избудёшь-то цясоциком—/ Не дождёшьсе векоциком [PC 1985: 310].

Жених говорит о предстоящей свадьбе:

И незадолго нынь поры да буде времечка, / И через два буде единыих часочика, / И буде сад да красной девки полонённой, / И буде род-племя у воли покорённое [Б.: 462]; Час приходит росстанюшки / Со чёсной дивьёй красотой! [Еф.: 317].

То же «моментальное», пограничное значение может получать и день:

Избудёшь-то денёчиком, дак / Не дождёшься годочиком! [там же: 222].

Говоря о концепте времени в семантической структуре свадебных причитаний, нельзя обойти вниманием нередко упоминаемые в них даты народного календаря. Их появление связано с несколькими мотивами. Один из них – «неузнавание» невестой свадебных приготовлений в родительском доме, напоминающих ей действия по случаю больших праздников и торжеств. Она недоумевает, что за праздник готовится:

Да мне гляда кажитце / Да во году нет лишня праздницька, / Прошёл наш миколин день, / Да не поспел наш Фролов день, / Да со цясока да топереци [PC 1985: 109]; Здесь праздники-ль годовые, / Или Воскресеньице Христовое, / Аль самой имениночки, / Иль по дедушке поминушки, / Аль по бабушке годиночки? / Здесь нету праздников годовых / И нет Воскресеньицев Христовых / И нет самой имениночки, / Нет по дедушке годиночки / И нет по бабушке поминочки [РСЗ: 207]; Ко какому жо праздничку? Дак / Гляда, нет, не случиласе дак / Во году лишна праздничка– то у / Нас прошла-то Девятая, не / Наступил Покров праздничек! [Еф.: 197]; Гляда нет, не случилосе дак / Во году лишна праздничка; да / Как прошёл Покров-праздничёк, не / Наступила Девятая! Дак / Не завёл мне-ко батюшко мне/ Тонка тонкого литничка [там же: 219]; Заварил жо ты, батюшко, да / <…)/ Ты ведь пивушко пьяноё, да / <…)/ Ко которому праздничку? Ты / Ко весёлой ли маслёнке или / Ко велику Христову дню или / Ко весёлой ты свадебке? [там же: 257]; Гляда нет, не луцилосе / Да годова чёстна праздницька, / Да нет гульбяшчыя ярманги, / Ишче есь, да луцилосе / Свадебка-то тоскливая [PC 1985: 45].

Так выражается ее неприятие предстоящей свадьбы.

Сакральность христианских праздников распространяется и на изготовленные в праздничные дни ритуальные предметы, которые наделяются магической силой. Невеста в бане просит:

И таку дай тонку белу мне рубашечку, / И коя шита по три вечера Рождественских, / И мы кроили по четыре Благовещенских, / И вышивали по заутреням Христовскиим, / И поспешали по обидням по Петровским! [Б.: 376].

По «календарному» признаку девичья красота противопоставляется «злой кике белой»:

Злою кику ту белую да / Шила баба та старая да / В Филиппово говиньицё да / Середи да ночи тёмного да / На запечном на столбике, да / На полатном на брусике. / (…) /; Чёсну дивьюю красоту да / Шила красная девиця да / Середи лета тёплого да / Она в новой-то горенке! [Еф.: 325]; Тебя шили да робили / Во Филиппово говиньицё, / Во деньки невесёлыё! /(…)/ Меня шили да робили / Во Пётрово говиньицё / Всё любыё подруженьки! [там же: 317].

Календарная тема актуальна и для главного события свадьбы – расставания девушки с волей-красотой:

Сево год да сево годы, / Севогоднеё-от годьицё, / Третя сна мне привидилось. / Первой сон-от привидилсе—/ На соцельник рождественской, / (…)/ Мне второй сон привидилсе—/ На крещенский соцельницёк. / Третий сон-от привидилсе—/ Да на велик на Иванов день: / Потеряла я, девиця, / Цёсну дивью-ту красоту, / Свою дивью-ту волюшку [PC 1985: 104]; Сево год да сево годы, / Што во сне мне привиделось, / На большой день, васильёв день [там же].

Мать невесты просит святых и праздники «поспеть на судимую сторонушку» раньше невесты и быть ей там защитой:

И ты, Успенье Пресвята мать Богородица! / И ты поспей да на судимую сторонушку, / И впереди да ты рожёна мила дитятка! / И Сретенье Пресвятая Богородица! / И уж ты стрить мое сердечно это дитятко, / И на новых сенях ты стрить да на решётчатых / И ты Покров да Пресвятая Богородица! / И ты покрой мое сердечно мило дитятко / И на остудушке на чужой на сторонушке / И от досадушки, дитё, да от обидушки! / И столько Спас да ты Владыко многомилослив! / И ты спаси мое сердечно мило дитятко, / И от удару ты спаси да молодечского! [Б.: 312].

Сама невеста тоже обращается за защитой к праздникам-святым:

И ты Покров да Пресвята мать Богородица! / И ты покрой меня, невольну красну девушку, / И на сегодняшний Господень Божий денечек [там же: 428].

Приведенные выше материалы и наблюдения позволяют заключить, что категории пространства и времени, имеющие универсальный характер, необходимо присутствующие в любой бытийной ситуации, могут получать в культурном контексте особое значение, наделяться неким сверхсмыслом, концентрировать в себе ключевые идеи и нести на себе главные семантические акценты культурного текста. Такое семантическое «возвышение» концептов места и времени невозможно без их сопряжения с оценкой (хорошее и плохое место, хорошее и плохое время) и с субъектом места и времени (свое и не-свое место и время). В севернорусских свадебных причитаниях обе эти категории ориентированы на перспективу невесты как главного персонажа всей свадебной коллизии: это «ее» место и «ее» время, оцениваемые с ее точки зрения и в пространстве и времени ее жизни.