Глава 4. Fin Amor[13]

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 4. Fin Amor[13]

Fin, или bon, amor, описанная учтивыми трубадурами, витала между платонической и плотской любовью. Она была отделена от полного физического обладания и рассматривалась как облагораживающая и ведущая к добродетели. (Слово «добродетель» могло использоваться в итальянском смысле, то есть в значении «грация» или «изысканность».) Видимые знаки благосклонности, о которых умоляли свою даму трубадуры, были в высшей степени провоцирующими. Они умоляли ее обнять их за шею, позволить им смотреть, как она раздевается, и созерцать ее нагое тело, когда она лежит в постели...

Например, Бернар де Вентадорн писал: «Зачем она, когда раздевается, не прикажет мне прийти к ней, дабы мог я ждать ее приказаний возле ее постели, и — если она соизволит протянуть мне свои ножки — смиренно, стоя на коленях, снимать с нее облегающие башмачки!» (Последнее взято из кодекса благородных рыцарей того времени.)

Бернар Марти высказывался в том же духе: «Она под сорочкой кажется такой стройной, пухленькой и гладенькой, что когда я вижу ее, то, честное слово, жребий короля или какого-нибудь графа не вызывает во мне ни малейшей зависти, настолько более сильное наслаждение я испытываю, видя ее обнаженной под узорчатым покрывалом».

И наконец — последняя цитата, из Керкамона: «Поезжай, вестник, да хранит тебя Бог, и найди способ передать моей госпоже, что я не проживу здесь долго, не исцелюсь, если не смогу ее, обнаженную, обнять и прижать к себе в комнате со шпалерами»{9}.

Процесс рождения любви — enamorament — начинался со взглядов и описывался как чудо, вызывавшее у влюбленных состояние экстаза и заставлявшее неземные флюиды течь от глаз к сердцам, где мистическим образом зарождалась любовь. После этого, чтобы стать вассалом дамы, трубадур должен был пройти четыре ступени посвящения: кандидат, проситель, послушник, любовник. Достигнув последней ступени любовной инициации, он давал клятву верности, которая скреплялась поцелуем. Иногда дама и ее возлюбленный приносили клятву верности в церкви, «обмениваясь сердцами», как они говорили,— эта церемония отдавала языческой магией и древними ритуалами. В связи с этим трубадур Пейре де Барджак писал даме, с которой поссорился: «Так как принесенные нами друг другу клятвы и любовные обеты могут навлечь беду на любой новый союз, в который каждый из нас после нашего расставания может вступить, пойдемте вместе к священнику. Пусть он освятит наш договор. Я Вам верну Ваше слово, а Вы мне возвратите мое; после того как будет совершена эта церемония, каждый из нас получит право полюбить снова...»{10}

В этой идеалистической форме куртуазной любви, бывшей привилегией аристократической элиты рыцарства, явление любви считалось благодатью, тогда как следовавшая за ним инициация и, наконец, заключение договора — или аналог акколады* — были связаны с дальнейшим обучением рыцаря и его героическими деяниями. Почти одни и те же признаки отличали верного возлюбленного и безупречного рыцаря: тот и другой должны были быть «великодушными, учтивыми и уметь красиво говорить». Мы видели, как Жан Фруассар упоминал о том, что любовь побуждает рыцаря проявлять доблесть; Маркабрю и его последователи подчеркивали, что влюбленного отличают радость, терпение и умеренность. «Таким образом мудрый человек становится нравственно совершеннее, а женщина — изысканнее». Любовник обязан был служить и повиноваться своей даме, как рыцарь — своему сюзерену. В том и другом случае приносились обеты религиозного характера. Однако в куртуазной любви религиозный элемент не был христианским. Это было идолопоклонство, остаток языческой идеи женщины как вместилища оккультных сил. Дама была для трубадура чем-то средним между хозяйкой замка, женщиной из плоти и крови, имя которой иногда скрывалось под псевдонимом, или сейньялем, и которая в подсознании поэта ассоциировалась с матерью-богиней, чей образ наполовину совпадал с образом когда-то высокочтимой верховной владычицы, а наполовину был христианским, как воплощение Девы Марии.

Однако сколь разные люди были среди трубадуров, столь разным было и их отношение к дамам, и было бы опрометчивым пытаться привести все к общему знаменателю. Любовь дамы многие, похоже, приравнивали к покровительству — к такому выводу приходит Мари де Франс в Lai de Guigemer[14], когда она пишет о рыцаре, который ни разу не любил: «Никто не мог понять, почему любовь не властна над ним, и со страхом думали, что с ним должно что-то случиться». (Автор Flamenca верил не только в губительную силу любви, но и во влияние литературы на чувства молодого человека, что явствует из его замечания о некоем рыцаре, который «не был еще замешан ни в одной любовной интриге, но прочел творения всех лучших писателей, а посему хорошо знал, что он, поскольку становится юношей, должен непременно в скором времени влюбиться».)

С другой стороны, попадались среди трубадуров и люди, чей взгляд на любовь был беззаботным, земным. Бернар де Вентадорн выражал своей даме признательность, говоря, что он обязан ей хорошим настроением и приятными манерами. Раймон де Мираваль заявлял, что, дабы воспитание рыцаря могло считаться завершенным, тот должен «пройти школу у дам». На чарующую сферу внешних светских манер и этикета, того savoir-faire[15] , которым французы всегда славились, дама оказывала, возможно, величайшее и наиболее устойчивое влияние.

Подобно тому как имевшие более низкий общественный статус странствующие жонглеры, бродя от замка к замку, воспевали дворянские подвиги (это за неимением газет имело колоссальное влияние на репутацию доблестного воина), даме, чтобы не отстать от моды, непременно нужно было, чтобы ее воспел трубадур. Писатели и двенадцатого, и тринадцатого веков (Гарэн ле Брэн и Мэтр Арманго) серьезно советовали дамам привечать и жонглеров, и трубадуров и делать им подарки «с тем, чтобы они восхваляли вас и разносили славу о вас повсюду». Это, несомненно, приводило к злоупотреблениям и побуждало кое-кого из трубадуров, не принадлежавших к родовитой знати, становиться приживалами, нахлебниками. (Ведь они, в конце концов, были всего лишь людьми, и жить им выпало в нелегкое время. Войны, раздоры, болезни и разбойники... это была абсолютно неудобная, перемежавшаяся лишь краткими периодами процветания эпоха. Насилие и разврат были спутниками крестоносцев, а «черная смерть»{11} вызвала ужасающую волну распущенности.)

Одним из наиболее привлекательных был тип восхищавшегося благородной дамой на почтительном расстоянии трубадура-«херувима», считавшего ее, говоря словами поэта Гийома де Машо{12}, жившего в XIV веке, «зеркалом всех изысканных качеств и прекрасных дел, которыми он хотел обладать и которые хотел свершить». Служить, почитать и повиноваться было девизом тех, кто, подобно Машо, «был молод и свободен от чувственности, полон невинности, чье воображение так воспламенял первый же взгляд на их даму, что они решали воздавать ей поклонение, и она становилась для них образцом всех добродетелей».

Всегда ли были искренними эти поэты? Бернар де Вентадорн, который «жил ради любви», писал, что не может петь, если сердце не диктует ему стихов, а графиня де Диэ —известная trobaritz, или женщина-трубадур,— подчеркивала искренность своих строк, посвященных возлюбленному. Однако реальную жизнь трудно совместить с неземными чувствами fin amor, и это понимали даже современники трубадуров. Они, эти чувства, были источником манерности, преувеличения и неизбежного ханжества, порожденного чересчур возвышенным идеалом. После прочтения столь многих стихотворений, повествующих о рабах любви, страдающих и даже умирающих от нее,— как настоящий глоток живой воды воспринимаются случайно попавшиеся на глаза строки рассерженного трубадура, такого как Пьер Кардиналь, который имел смелость заявить: «Я не говорю, что умираю от любви к милосерднейшей из дам и что мое сердце тоскует о ней днем и ночью; я не призываю ее и не поклоняюсь ей, и не обязан хранить ей верность. Я не посвятил себя служению ей и не объявил себя ее рабом; я не отдал ей своего сердца. Я не пленник ее, не узник, но во всеуслышание заявляю, что я избежал ее оков!»{13} (Быть может, это сказано слишком громко?)

Проявленная Пейре Барджаком при расставании со своей дамой циничная любезность напоминает нам скорее восемнадцатый, нежели двенадцатый век: «Говоря начистоту, Прекрасная Дама, я пришел, чтобы наконец распрощаться с вами, не испытывая какого бы то ни было страдания или боязни. Я глубоко признателен за милости, которые вы мне оказывали, пока я имел счастье быть вам любезным, но теперь, когда мне в них отказано, единственно правильным решением для меня будет не препятствовать вашему желанию обзавестись новым возлюбленным, который вам больше нравится. Уверен, что вы не обидитесь и мы впредь будем друг с другом веселы и обходительны, как будто ничего не произошло между нами»{14}.

Куртуазная любовь была явно уже не та, что прежде, и тот факт, что в большинстве случаев люди не давали себе труда упорядочить свои любовные отношения, чрезвычайно огорчал идеалистов, таких как Аймерик де Пегилен. «Куда девалась учтивость, которую превозносили до небес? — с грустью писал он.— Любовники и их belles[16] состязаются друг с другом в неверности. Ничто не останавливает их. В те дни, когда царила подлинная учтивость, радость любовника не знала границ, если belle дарила ему простую ленточку в знак своей сердечной склонности. Ныне же месяц испытания кажется им годом». Любовники отвергали идеалы терпения и умеренности. Никто, даже сами трубадуры, не верил, что от любви можно умереть. «Ni per amor puosca nul hom morir[17] — восклицал Аймерик де Беленуа и добавлял: — Ведь я же не умер и до сих пор так жестоко страдаю».

Вообще, слишком часто — и это было одной из причин, по которой церковь начинала косо смотреть на куртуазную любовь — образ Прекрасной Дамы, витавший перед мысленным взором трубадура во время молитвы, становился между поэтом и его религиозным долгом, говоря словами Понса де Шаптейя: «Я постоянно забываю себя ради того, чтобы думать о вас, и даже когда я возношу молитвы Богу, ваш и только ваш образ занимает все мои помыслы».

Понемногу женская фигура небожительницы все прочнее занимала место перед глазами мужчин в церквах и домашних часовнях. Праздник Непорочного Зачатия был установлен в Лионе в 1140 году. С конца тринадцатого века «обмен сердцами», магико-мистический ритуал трубадуров, был перенесен на ортодоксальный религиозный уровень только что введенного обычая поклоняться Священному Сердцу Иисусову. Книги мистиков и многие молитвенники были написаны эротическим языком, что облегчало рискованную подмену понятий. «Amor et karitas et Dieus est une cose»,[18]— писал автор Renart le nouvel[19].

После долгого и часто дружеского состязания Дева Мария окончательно и прочно заменила даму на пьедестале. Вот несколько примеров различных стадий этой борьбы, взятых из популярных романов и фабльо.

Жил некогда молодой человек, который был одержим страстью к игре. Он так боялся поддаться искушению и поставить на кон кольцо, подаренное ему любимой, что в перерыве между партиями надел его на палец статуе Девы Марии, стоявшей на улице возле церкви. Вскоре после этого он женился, однако обнаружил, что не может сделать супругу женщиной, поскольку засыпает сразу же, лишь только заберется в постель. Однажды ночью молодожену во сне явилась Пречистая Дева, горько упрекавшая его в неверности. Молодой человек проснулся как от удара хлыста, незаметно выскользнул из постели и удалился в пустынь, где и провел остаток своих дней.

Некто, принадлежавший к духовному званию, полюбил жену рыцаря, которая ответила ему взаимностью. Любовники решили бежать, но прежде клирик обчистил сокровищницу аббатства, а дама забрала из замка все самое ценное. Когда беглецы добрались до города, находившегося в десяти лье от их родных мест, их опознали и бросили в темницу. Так как и клирик, и его возлюбленная всегда были неизменно преданы Деве Марии, они воззвали к Пречистой, моля помочь им в беде. Богородица явилась им, держа двух чертей, которые и ввели преступников в искушение. Повинуясь приказанию Царицы Небесной, дьяволы отнесли обоих грешников туда, где тем и надлежало быть, а сами немедленно возвратились, чтобы занять их место в темнице. Монахи и супруг дамы были удивлены, увидев, что беглецы возвратились, и приняли их за привидения. В сопровождении епископа первые отправились в город, где, по их убеждению, томились в оковах узники, но увидели бесов, которые, не смея лгать в присутствии епископа, сознались, что сбили клирика и даму с пути истинного, однако, добавили они дипломатично, им не удалось убедить свои жертвы согрешить.

Рыцарь влюбился в даму, которая не отвечала ему взаимностью, несмотря на его доблестные подвиги и многочисленные дары. В конце концов он обратился за помощью к аббату, и тот посоветовал ему в течение года каждый день, опустившись на колени, сто пятьдесят раз читать «Радуйся, Мария».

Однажды рыцарь, заблудившись во время охоты, наткнулся на заброшенную часовню, стоявшую в чаще леса, и вошел туда, чтобы прочесть свои полторы сотни молитв. Внезапно перед ним предстала Дева Мария и спросила, не красивее ли она, чем избранная рыцарем дама? Осознав свою ошибку, рыцарь возвратился к аббату и принял монашество.{15}

Во множестве наивно-безнравственных рассказов Богородица занимает место сбежавшей заблудшей жены или монахини. Сколь близка она в этой роли к восточной богине любви Иштар, восклицавшей: «Я блудница, исполненная состраданья!»

С Гастоном Рикье из Нарбонна мы подходим к последним песням трубадуров, адресованным прекрасным хозяйкам замков. В них впервые появляется до этого никогда не приходившая в голову веселым поэтам идея греха. Гастон был победителем литературного состязания, участники которого должны были описать «дворец — обитель любви». В своей поэме он разделил любовь на три категории: любовь небесная, любовь естественная (которую люди испытывают к родителям и детям) и плотская любовь — «третья, низшая». Божественную любовь Рикье ставил выше остальных ее видов.

Трубадуры себя изжили; они исчезли вместе с феодальным обществом и идеалами, породившими их. Их влияние на любовную жизнь того времени представляется не очень сильным, если принять во внимание имеющиеся в нашем распоряжении суровые исторические и социологические свидетельства. Трубадуры ставили женщину либо слишком высоко, либо чересчур низко. К тому же куртуазная любовь представляла собой слишком односторонние отношения. Трубадуры настаивали на том, что любовь облагораживает их самих, однако воздействие, оказываемое любовью на даму, которая была для них средством для достижения цели, даже в духовной сфере, интересовало их редко. Нужно признать, что это была эгоистическая форма любви. Однако трубадуры проделали колоссальную работу, провозглашая, что любовь должна быть благородной и может быть возвышенной. Так или иначе, они явились предтечей современных теоретиков любви: они интуитивно чувствовали, что любовь есть благодать (почти в богословском смысле), которая, прежде чем расцвести и реализоваться, требует долгого приобщения к ней, а для этого влюбленный должен учиться выдержке и умеренности. Но из-за преобладавших в обществе условий эта, по существу идеальная, форма любви, вместо того чтобы изжить себя в течение нескольких лет любви-жизни в браке, вырождалась в адюльтер{16}; безрезультатность, составлявшая основу этой любви, несла в себе семена упадка и разложения. Это означало любовь, не имевшую будущего, либо страсть, заканчивавшуюся смертью.

Трубадуры были первыми учениками любви. Опьяненные своим открытием, они спутали ее (в старопровансальском языке «любовь» — слово женского рода) с музой поэзии. Любовь — женщина — была поэзией, огнем, экзальтацией, источником социальных добродетелей и героизма (ограниченного, увы, военной сферой). Любовь, бывшая слишком волшебной и таинственной, играла роль талисмана, который должен был отвратить судьбу, что так легко могла стать мрачной и жестокой в то беспокойное время.