Глава 5. Любовь в жизни и в литературе
Глава 5. Любовь в жизни и в литературе
Хотя семнадцатый век в первой своей четверти и далее продолжал хранить верность многим идеалам феодализма и рыцарства, все же со временем общество становилось более искушенным и рассудительным; оно достигло того рубежа в своем развитии, когда люди готовы были сказать «прощай» Амади-су и сказкам о волшебниках и феях.
Примерно до 1615 года сохранялся спрос на Амадиса (разбухшего в конце концов до двадцати трех томов); а подражания старым рыцарским романам, принадлежавшие перу малоизвестных авторов, вроде дю Вердьера, продолжали появляться до 1626 года. Это течение сменилось модой на романы нравоучительные и сентиментальные, любимые в основном новыми классами bourgeois. Их заглавия говорят сами за себя: Les Infortunees Amours, Les Chastes Amours (созданные под влиянием испанских авторов), Les Religieuses Amours[130] и так далее.
«Благородные» рыцарские романы вытеснялись романами пасторальными — скучным жанром, в котором, тем не менее, один автор добился значительного и долговременного успеха. Я говорю об Астрее, написанной аристократом Оноре д’Юрфе, жившим в замке в Форе. Его описание этой провинции, где происходит действие созданной им четырехтомной сказки о псевдопастухах и псевдопастушках, поражает современного читателя, являясь лучшей частью книги.
Вы спросите, что общего все это имеет с любовью? Много, намного больше, нежели вы можете предположить. Романы семнадцатого века представляли собой тщательно продуманные учебники, содержавшие сведения о всех аспектах поведения в любви, и в том числе — о крайне важном искусстве вести беседу. Аст-рея и множество появившихся позднее подражаний ей полны бесконечных диалогов и дискуссий о любви, которые, как нам сейчас кажется, тормозят действие, но это было как раз то, чего хотели читатели того времени: учебник savoir-vivre[131]. Читатели очень серьезно воспринимали теоретиков вроде Оноре д’Юрфе, поскольку романы были единственными источниками образования в любовной сфере. Все эти письменные (и довольно высокопарные) любовные беседы представляли собой на деле слегка замаскированное продолжение средневековых судов любви.
Астрея не только оказала влияние на умы Корнеля, аристократов, собиравшихся в Отеле Рамбулье, и Жан-Жака Руссо (много позднее), но и завоевала популярность сразу после выхода в свет: члены семейства Гонди забавлялись тем, что писали друг другу вопросы, касавшиеся Астреи, и приговаривали к штрафу тех, кто не мог ответить. В 1624 году д’Юрфе получил письмо за подписями двадцати девяти немецких дворян, принцесс и принцев, которые взяли себе имена его персонажей и основали академию для пасторальных встреч. Там они рассуждали о любви, уподобляясь созданным воображением писателя героям. Эстафету подхватила другая мода — на цвет, названный в честь персонажа Астреи: vert Celadon[132].
Сюжет — ахиллесова пята Астреи. Роман открывается, как я уже говорила, очаровательным описанием Форе. Вот уже три года молодой, разумеется красивый пастух Селадон и красавица пастушка Астрея любят друг друга. Но тут в идиллию вмешивается соперник, который уверяет Астрею, что Селадон любит другую; пастушка упрекает своего кавалера и прогоняет его с глаз долой. Пастух бросается в реку Аиньон. Астрея, потерявшая всю свою решимость, бросается в воду вслед за возлюбленным. Ее спасают проходившие мимо пастухи, а Селадона течение несет вниз по реке и выбрасывает на противоположный берег. Он тоже спасен: на помощь ему приходит принцесса — она с двумя фрейлинами гуляла у реки, высматривая будущего мужа, которого судьба должна была ниспослать ей, согласно предсказанию волшебника. Заранее настроенная на такую встречу, она влюбляется в Селадона, который, как велит ему учтивость, отвергает ее любовь, убегает из дворца и находит приют в пещере, где живет, питаясь водой и кореньями, и большую часть времени пишет стихи. Он встречает мудреца друида по имени Адамас, который советует ему возвратиться к Астрее. Но Селадон твердо верит в могущество судьбы и не желает изменять естественный ход событий. Однако он, как ни странно, не возражает против предложенной Адамасом хитрости и возвращается к любимой под видом ее подруги и компаньонки, переодевшись в платье дочери мудреца, Алексис; кстати, это позволяет ему лицезреть избранницу во многих интимных положениях, описания которых довольно легкомысленны для этой целомудренной книги.
Каким образом Селадон отважится открыться возлюбленной, спрашивает себя читатель в конце четвертого тома. Д’Юрфе умер в 1625 году, не успев дать ответа на этот решающий вопрос, но, к счастью, он доверил свои наброски секретарю, Балтазару Баро, который сделал все что мог, чтобы разобраться в них и довести до конца эту историю. Племянница Адамаса, нимфа Леонида, приводит Астрею и Селадона в лес и там, притворившись, что совершает магический ритуал взывания к небожителям, обещает пастушке сделать так, что Селадон предстанет перед ней. Селадон бросается к ногам Астреи, показывая различные знаки любви, которые она дарила ему в былые дни. Астрея сперва испытывает нежность и одновременно возмущение, но затем, припомнив свои фамильярные отношения с мнимой «друидессой», заливается краской и приказывает Селадону умереть. Они расстаются, но встречаются вновь у Источника любви, где явившийся им Бог любви приказывает Селадону жениться на Астрее. Все приходит к счастливому концу. Кроме героев, связанных с этой основной сюжетной линией, в романе присутствует несчетное число второстепенных персонажей, представляющих различные типы любовников. Если Селадон — любовник мистический, то Илае, подобно Дон Жуану, жесток и себялюбив, а Белизард — умудренный жизнью философ и друг всех женщин (людей, подобных ему, можно было встретить в модных салонах того времени).
Д’Юрфе был человеком эпохи Возрождения, которого вдохновляли теории Платона и кабалистика. В Астрее он развивает идею о любви как о работе одного лишь разума — средоточия нашей жизни,— связанной со знанием, которое рождается, когда человек ясно видит достоинства предмета своей любви. Ни одна жизнь не будет благородной, если в ней отсутствует любовный стимул. Любовь связана также с волей: влюбленные решают любить. Любовь есть одновременно героизм и вдохновение, внутренний импульс, который увлекает конечное человеческое я к Всевышнему. Совершенная любовь — та, в которой заняты и душа, и тело. Однако мистическое предначертание объясняет тайну некоторых роковых страстей. Это — развитие теории «слепой силы», которую в Тристане и Изольде олицетворяет любовное зелье, у Рон-сара и других писателей шестнадцатого века —небесные светила, а позднее, в семнадцатом столетии,— янсенистская доктрина предопределения, которой, по-видимому, был увлечен Расин.
Во всех романах первой половины столетия подчеркивалось, сколь важно для мужчины выработать в себе изысканность и утонченность, часто бывая в дамском обществе, и о любви часто говорили языком, напоминавшим язык трубадуров. «Любовь пробуждает и очищает дух, делает его способным на размышления о предметах благородных и придает ему силы для свершения самых славных подвигов»,— писал Буаробер{125} в своей Histoire indienne[133]. Во всех книгах галантные беседы и образцовые любовные послания можно было найти на любой странице.{126} Пастушки из Аст-реи неутомимо писали друг другу письма, которые заучивали наизусть и не упускали случая продекламировать. В реальной жизни люди также писали горы любовных писем. Бассомпьер однажды, когда ему грозил арест, устроил костер из таких вот нежных посланий — их у него в комнате оказалось более шести тысяч.
Умение писать любовные письма было одним из признаков благовоспитанности. Бюсси-Рабютен в своих Любовных максимах советовал влюбленным писать день и ночь, ибо письма есть топливо любви. Те же, кто не мог придумать, что бы написать, могли почерпнуть вдохновение в полезных учебниках. Les Fleurs du bien dire[134] включали семьдесят два образца ходульно-возвышенных писем на всевозможные темы: разлука (печаль по этому поводу), радость от возвращения возлюбленного, путешествие... одним словом, читателю услужливо, тщательно разложив по полочкам, преподносили все разнообразные ситуации, с которыми только может столкнуться влюбленный человек. Де Рю, автор Marguerites frangaises[135], зашел еще дальше в своем стремлении к практичности — расположил темы по алфавиту: Adieux[136], Благосклонность, Верность, Гнев, Доверие... В статье Пламя любви можно было найти предложения вроде: «Один и тот же огонь охватывал наши сердца, но лишь мое обратил в пепел» — или наоборот: «Ваши бесстыдно зажженные огни не собьют с курса корабль моей сдержанности». В статье Слезы можно было прочесть следующее: «Те прекрасные слезы, которые высохли под лучами ее красоты, обжигающими всех, кто приближается к ней».
Но что если адресату любовного письма, списанного из Marguerites или Printemps des lettres amoureuses[137], не составит труда догадаться, откуда оно «содрано»? Автор, предвидя такую возможность, приводил список отдельных предложений и фрагментов фраз, которые можно было комбинировать тысячью различных способов.
Профессиональные художники украшали любовные письма аристократов нестареющими символами любви, которые были под стать шаблонным фразам текста: пронзенными сердцами, гирляндами из роз и мирта, бантами из лент, купидонами и стрелами. Голубой и золотой краской вместо чернил писали свои письма те, кто мог себе позволить подобное излишество.
Утонченные традиции галантной любви, любви в беседах, продолжались и развивались в знаменитой «голубой» гостиной красавицы полуитальянки Катрин де Вивонн, маркизы де Рамбулье,— своеобразное проявление изящного бунта против грубости, царившей при гасконском дворе Короля-Повесы.{127} Приглашение в салон маркизы, где читали вслух новые книги и романы разворачивались по сценарию, разработанному в соответствии с наукой любви, воспринималось как знак отличия. Вольностей там не терпели. Профессиональный поэт и любовник Вуатюр, который однажды, помогая маркизе подняться по лестнице, сперва запечатлел поцелуй на ее руке, а затем осмелился поднять ей рукав и поцеловать руку выше кисти, поплатился за это изгнанием из ее салона на несколько недель. Все скучали без него — он был таким жизнерадостным (хотя маркиза всегда говорила, что он вечно похож на мечтающую овечку, когда пообедает). «Никто не может любить одновременно пять или шесть женщин так преданно, как я,— хвастал поэт,— но любить семерых — это стыдно». Любовница Вуатюра, мадам де Санто, овдовев, хотела выйти за него замуж и ходила за сопротивлявшимся поэтом повсюду, но Вуа-гюр не желал связывать себя узами брака. Она осталась преданной ему, и он умер у нее на руках.
Однако из вышесказанного отнюдь не следует, что в «голубой» гостиной маркизы собирались одни ханжи. Маркиза любила удивлять своих гостей, и они часто устраивали розыгрыши, напоминавшие проказы эпохи Возрождения (фактически подобные шуточки были постоянной чертой французского общества до девятнадцатого века).
Однажды вечером, после того как граф де Гиш съел полную тарелку грибов, маркиза и ее друзья велели его слуге ушить одежду своего господина; наутро, обнаружив, что платье ему узко, граф решил, что его тело распухло от отравления грибами, и в утреннем халате отправился к мессе, дабы подготовить душу к последнему путешествию. В другой раз Вуатюр отомстил маркизе за шутку, которую она сыграла с ним. Он привел в ее спальню пару живых медведей. Дрессировщик заставил зверей встать на дыбы и положить лапы на верхний край ширмы. Обернувшаяся на шум маркиза взвизгнула и едва не упала в обморок при виде двух взиравших на нее зверей!
В то время как мужчины и женщины — завсегдатаи гостиной маркизы де Рамбулье и их преемники — вели утонченные салонные беседы, великий Корнель, особенно в ранних своих пьесах, отражавших идеал невозмутимого honnete homme[138] и тогдашнее учение о самоконтроле, облагораживал язык театра и превозносил любовь героическую. «Любовь honnete homme,— писал он в предисловии к своей La Place Roy ale[139],— всегда должна быть сознательной». Идеал того времени Корнель выразил в образе своего знаменитого героя Сида. Сид — это драма силы воли. Родриго решает убить отца своей невесты; Химена полна решимости отомстить за смерть отца любимому человеку. И он, и она не уступают друг другу в героизме. Такие герои и героини великолепны. Они вызывали и продолжают вызывать восхищение, но они чересчур недосягаемы, чтобы иметь хоть какое-то влияние на реальную жизнь, хотя, вероятно, и вдохновляли дам, которые во время Фронды занимались политическими интригами. К середине столетия большинство людей несколько устали от героики. Изменились и атмосфера, и публика. Люди уже меньше верили в свободу нравов и свободу воли. Они стали более склонны к фатализму, их в большей степени интересовали страсти, с которыми они были знакомы по собственному опыту.
Войны принуждали молодых людей находиться на границе. Любовью они занимались зимой, когда приостанавливались военные действия, и любовь эта была грубой и торопливой.
Бюсси-Рабютен и многие его современники упоминали о вызванном этими вынужденными обстоятельствами «беспорядке в любовных отношениях».
Женщины стали смелее — несомненно, их опыт и интриги во времена Фронды способствовали этому. Мадам де ла Гетт, с двенадцати лет обучавшаяся фехтованию и обращению с оружием, оказалась способной выдержать осаду в своем замке Сюс-си; Кретьена д’Агер, графиня де Сольт, собрала армию, во главе которой собиралась отбить Прованс у герцога де Савуара. Когда в 1659 году после подписания Пиренейского договора испанский министр дон Луис де Аро поздравил Мазарини с тем, что тот сможет теперь спокойно править Францией, фаворит Анны Австрийской ответил, что Францией еще ни один министр спокойно не управлял и что у всех министров в числе главного повода для беспокойства были дамы. «Сейчас во Франции есть три женщины, которые вполне способны управлять тремя большими королевствами, или, скорее, перевернуть их вверх дном»,— добавил кардинал. Несомненно, он имел в виду герцогиню де Лонгвиль, принцессу Палатинскую и герцогиню де Шеврез{128}, хотя и кроме них во Франции было множество решительных женщин. (Ветреная герцогиня де Шеврез всю жизнь провела в бурлящем котле политических интриг. Она часто бывала в ссылке, но ее ничто не устрашало. Герцогиня переплыла Сомму, когда была вынуждена бежать в Англию; позднее, в Лондоне, она переплывала Темзу, просто чтобы позабавиться, нарушая душевный покой чопорных пожилых вдов-аристократок; когда ей пришлось бежать в Испанию, она проехала через всю Францию верхом, переодетая в мужское платье. Она боролась против Ришелье, а после его смерти перенесла свою нерастраченную неприязнь на Мазарини — замечательная женщина, более того, чрезвычайно соблазнительная.)
Эти воинственные героини были склонны обходиться без приличествовавшей дамам сдержанности, и, как замечал в предисловии к своим oeuvres galantes[140] аббат Коттэн, женщины в то время настолько потеряли стыд, что первыми делали авансы мужчинам.
Граф де Бюсси-Рабютен во время своих военных странствий по Франции убедился в справедливости подобных утверждений. В 1638 году, будучи еще совсем молодым, он влюбился во вдову бывшего губернатора Гиза, где армия стояла достаточно долго, так что граф мог по достоинству оценить прелести этой женщины. Однако поначалу он не решался заходить слишком далеко, полагая, что «любви знатной дамы можно добиться только множеством писем вкупе с долгими слезами, вздохами и молениями». Он рассказывает в своих Мемуарах, как раз или два тайком протягивал к даме руку и торопливо ее отдергивал, опасаясь, что его сочтут слишком дерзким. Вдова краснела, а Бюсси дрожал от страха, думая, что своим бесстыдным поведением навлек на себя ее гнев, пока однажды рассерженная дама не воскликнула в отчаянии: «Моп Dieu, топ pauvre ami»![141] Ну и трусишка же вы, а еще военный!» Поощренный таким образом Бюсси стал вести себя смелее, но при этом отметил, что, «в противоположность тому, что происходит обычно, я любил ее так же, если не больше, после того как она отдалась мне». Однако, объясняет он, для него еще не пришло время прочных привязанностей. Ему быстро надоела вдова, у которой однажды возникла мысль надеть костюм пажа и сопровождать графа в его кампаниях. (Одна или две страстные женщины уже проделывали это в царствование Беарнца.)
В Мулене Бюсси встретил еще одну смелую даму, графиню, в чьем замке он был на постое. Оставаться наедине им было трудно из-за ее мужа, имевшего досадное обыкновение посылать слуг шпионить за своей женой. Ночью лакей Бюсси, как только видел, что его господин улегся в кровать, подоткнув одеяло, удалялся и осторожно запирал за собой дверь. Кроме того, спальня, отведенная молодому графу, имела мрачный вид; это была «одна из тех комнат,— писал Бюсси,— в которых ждешь встречи с привидениями, а привидений я боюсь, хоть и не очень в них верю. Поэтому, забравшись в постель, я сразу накрывался с головой одеялом — так было теплее, и моего слуха не достигали звуки, которые могли бы меня напугать. Однажды ночью я услышал, как кто-то громко барабанит в мою дверь, а затем раздались шаги: кто-то вошел в спальню. Сперва я не хотел выглядывать из-под одеяла, но когда этот некто отдернул полог моей кровати, мне ничего другого не оставалось. Глазам моим предстали шесть незнакомых дам. Одни несли блюда, наполненные доверху мясными закусками, которые поставили на стол, другие — горящие факелы. Это походило на детскую сказку о легком ужине, подаваемом незнакомцу, когда выпадающие из каминной трубы руки, ноги, головы срастаются, превращаясь в человеческие существа, которые пьют, едят, а затем исчезают. Следующими в комнату вошли три молодые женщины, которых я встречал ранее, в середине шла графиня в элегантном deshabille[142]. Я все еще был убежден, что меня водит за нос нечистый дух, но графиня была так прелестна, что я был бы весьма рад попасться в его ловушку! Графиня рассмеялась, чтобы ободрить меня, подошла и села в изголовье кровати, приказав, чтобы стол поставили поближе. С ней была некая дама, игравшая роль дуэньи, которая села на постель с правой стороны, тогда как графиня расположилась слева, и мы начали есть с таким аппетитом, словно в тот вечер не ужинали. Я не прятал рук под одеяло, хотя было очень холодно. Время от времени я целовал графиню, да и дуэнью тоже, чтобы задобрить ее; так мы провели около двух часов. Не думаю, что, когда пришла пора расстаться, графиня провела остаток ночи спокойнее, чем я...»
После нескольких приключений, более-менее похожих на это, едва ли можно винить Бюсси за такие слова: «Я знаю, что любовь должна быть уважительной, но если хочешь быть вознагражденным, будь предприимчивей. Успех гораздо чаще выпадает на долю развязных молодых людей, в чьих сердцах любви вовсе нет, нежели достается любовникам, исполненным уважения к любимой женщине, вдохновленным пламеннейшей страстью на свете».
Стремительность, с которой развивались романы, привела к тому, что к любви стали относиться с презрением. В комедии L Amour a la mode[143], написанной в 1651 году, Тома Корнель{129} дает реалистическую картину фривольного волокитства, которое сходило в середине века за любовь,— когда у молодых людей было по нескольку любовных интриг одновременно, а дамы бросались в любовные схватки подобно пылким дуэлянтам, которые в стремлении ранить противника не думают о том, что их самих могут задеть. В 1653 году вышла в свет книга с красноречивым названием Разделенная любовь, где доказывается, что возможно испытывать совершенную и одинаковую по силе любовь к нескольким особам одновременно.
На смену любви пришло желание самоутвердиться, похвалиться в обществе своими любовными победами и перещеголять других. Мужчины завязывали интрижку спокойно, с заранее обдуманным намерением, с таким расчетом, чтобы о них заговорили. Среди подобных эгоистов было в ходу выражение «грузить корабль». Мужчина «грузил корабль» с маркизами де X, де Y, де Z, а в конце сезона суммировал эти «грузы», чтобы похвастаться перед приятелями. Доблесть, проявленная на любовном фронте, повышала престиж мужчины в аристократических кругах.
Уже не было в живых маркизы де Рамбулье, но ее место заняла другая женщина, создавшая салон, где публика училась изящным манерам. Хозяйка салона ратовала за то, чтобы в речах и в отношениях между полами царила изысканность. Эта дама — мадам де Сабле — была фанатичной приверженкой испанской галантности, она отменно сочиняла любовные письма и твердо верила в «нежную дружбу» как источник рыцарских добродетелей. В ту пору мысль о возможности существования чистой, интеллектуальной дружбы между мужчинами и женщинами была чем-то новым.
Эта идея в сочетании с подчас экстравагантными методами очищения языка послужила толчком для появления Preciosite[144], по поводу которого много злословили. Precieuses (жеманниц), которые начали появляться в 1654 году, во всеуслышание упрекали в организации заговора против любви и «невинных удовольствий». Их противники во главе с весельчаком Гастоном Орлеанским предпочитали coquettes[145] (это слово появилось примерно в 1645 году), которые более терпимо относились к распутникам.
Precieuses были двух типов: недотроги, высмеянные Мольером и поэтом Клодом ле Пти, которого за его Bordel des Muses[146] сожгли на Гревской площади{130}, и кокетливые Precieuses, не желавшие носить темные закрытые платья, подобно первым, и писавшие о любви искренне и открыто, в манере графини де Сюз. (Ее стихи, озаглавленные Jouissances[147], вызвали настоящий скандал.)
Preciosite на самом деле представляло собой благовоспитанный бунт против тирании мужчин семнадцатого столетия и тех отвратительных условностей, с учетом которых создавались семьи. Так, Precieuse мадемуазель де Гурней жаловалась на недостаток духовного начала в любовных интригах и на беззастенчивость, с которой молодым людям рекомендовалось ухаживать за знатными женщинами, чтобы попасть в высшее общество. (Именно это в 1630 году показал Фаре в своем Manuel de I’honnete homme[148].) Но что касается борьбы Precieuses против использования ласковых уменьшительных имен и нежных эпитетов, то по поводу подобных смешных крайностей своих сторонниц старая дева-феминистка (выступавшая в защиту пробных браков и развода) выражала бурный протест: «Прекрасно! — восклицала она.— Не хотите ли вы сказать, что супруг, в котором любовь пробудила чувства самые пламенные и нежные, больше не должен звать свою жену “menon”, “menonette’’[149], “моя душечка” и “мое сердечко”?» Да, она была гораздо умнее, чем представлялось ее противникам.
Другой Precieuse, вызывавшей много смеха, была Мадлен де Скюдери — смеялись, главным образом, над ее манерничаньем и Картой Страны нежности. Она была автором романов Clelie[150] и Le Grand Cyrus[151], каждый из которых — объемом в пятнадцать тысяч страниц. Это была женщина небольшого роста, худощавая, с оливково-смуглым лицом, которая, тем не менее, зажгла преданную любовь в душе Поля Пелиссона. Впрочем, он тоже был далеко не красавец, и в одном едком куплете того времени подмечалось, что они хорошо подходят друг другу.
Знаменитая Карта появилась на свет, когда Пелиссон платонически флиртовал с Мадлен. Однажды он сказал ей, что не уверен в том, какова природа отношений между ними. В них было слишком мало определенности. Поэтому мадемуазель де Скюдери установила для Поля испытательный срок в шесть месяцев. Она объяснила, что делит своих друзей на три категории: новых, особо уважаемых и нежных, а Поль относится к разряду вторых. Молодой человек протестовал и спросил ее, далеко ли от «особо уважаемого» до «нежного» и может ли человек до февраля — в феврале заканчивался испытательный срок, назначенный девушкой,— преодолеть это расстояние в карете, запряженной быстрыми лошадьми? Смеха ради они вместе нарисовали карту, из которой в конце концов получилась знаменитая Карта Страны нежности,— Мадлен использовала ее в своем романе Клелия.{131}
Любовники, направляясь прямо в Нежный-на-Склонности, шли по течению реки Влечение, протекавшей через Нежный-на-Влечении перед тем, как разделиться на два рукава — Признательность и Почтение. По пути влюбленным надлежало завоевать деревни Милые Стихи, Галантные Письма, Благородное Сердце, Великодушие, Уважение и т. д. В Нежный-на-Признательности вел более каменистый путь через Подчинение, Терпение, Деликатное Внимание, Услуги, Нежность, Послушание, Постоянство и Дружбу. Что же до пути в Безразличие, то он пролегал через Равнодушие, Легкомыслие, Забывчивость и заканчивался в озере Безучастия. Любовники, сбивавшиеся с дороги, миновав Нескромность, Измену, Гордыню и Клевету, увязали во Враждебности. Любовь низводилась до уровня настольной игры! Тем не менее нежная дружба Поля Пелиссона и Мадлен де Скюдери продолжалась полвека.
Велись нескончаемые дебаты о том, как связаны между собой любовь и дружба. Шарль Сорель написал Рассуждение «за» и «против» нежной дружбы, в котором превозносил связи, основанные на добровольном согласии обеих сторон, а Перро создал Диалог о любви и дружбе. Дружба между людьми разных полов возможна, но она должна иметь особую природу — таково было мнение Лабрюйера. «Связь такого рода,— писал он,— это не любовь и не дружба в чистом виде, она — сама по себе».
Святой Франциск Салеский предвидел искушения, которые должны возникать во время amourettes[152] — «кокетливых дружеских отношений безо всяких брачных намерений». Он считал эти интрижки уродами или привидениями, колеблющимися в неопределенности между любовью и дружбой. Бюсси-Рабютен на основании своего богатого личного опыта высказывал мнение прямо противоположное. «Природа,— писал он,— повелела, чтобы сердце человека, приходящего в этот мир, было связано в единое целое с сердцем другого. Пробуя ненадолго разных людей на роль этого другого, мы ищем того, кто предназначен нам судьбой. Длительность этих проб зависит от степени понимания, которое мы в них находим. Эти краткие испытания известны под именем amourettes; они — только капризы, которые возникают и проходят, но когда наше сердце наконец находит того, кто предназначен ему природою, вспыхивает истинная страсть, длящаяся многие годы. Некоторые долго ищут свою суженую, а кто-то так и не находит ее».
Иные очаровательные вольности были обязаны своим появлением amourettes: например, у любовников вошло в моду устраивать для своих amourettes музыкальные вечера и обеды, во время которых на стол подавались блюда со спрятанными в них живыми птичками. (Английский детский стишок о птичках, которые начали петь, когда с пирога сняли крышку, вероятно, появился примерно в это время.) Чтобы завоевать расположение дамы, любовникам советовали покупать ей новейшие книги и научиться «со слегка развязным видом сообщать небольшими порциями интересные новости».
Большой любовный альманах 1657 года предлагал якобы безотказный способ победить холодность или равнодушие belle: «Если она очень молода, возьмите две дюжины скрипачей, несколько индеек и зеленую фасоль (это блюдо тогда высоко ценилось), красивые костюмы и конфеты. Это лекарство должно употреблять в приятной обстановке, в ясную погоду, в хорошей компании». Альманах предусмотрительно добавляет рецепт для бедных любовников, не требующий таких больших затрат: «Возьмите несколько страстных сонетов, пять или шесть коротких мадригалов, столько же песен; будьте уверены, одна-две дозы смягчат сердце колеблющейся дамы. Если это снадобье не производит желаемого эффекта, следует прибегнуть к элегиям, нежным сожалениям и другим сильнодействующим средствам, которые, однако, должно применять только in extremis[153]».
«Если бы не дамы, дуэли и балеты, жизнь бы не стоила того, чтобы жить»,— вздыхал придворный поэт семнадцатого века. Бюсси-Рабютен описывает «великолепный день, когда мы утром дрались на дуэли, а ночью танцевали в балете с дамами... Что до моей новой возлюбленной, то невозможно представить, насколько после этого я вырос в ее глазах. Женщины восхищаются проявлениями отваги».
Во время придворных балетов и среди bourgeois — на публичных балах, завязывалось множество амурных интрижек. Публичные балы не всегда одобрялись моралистами. Курваль-Соннэ в одной из своих сатир замечал, что «есть люди, которые ходят на эти балы, чтобы потанцевать, но кое-кто преследует и другие цели. Один ищет жену, другой — любовницу, один целует женщину в грудь, другой щиплет ее за ягодицы». В том, что парижская дама сама выбирала себе партнера, не было ничего из ряда вон выходящего. К тому времени столица представляла собой очень веселый город, но Пьер л’Этуаль явно сгущал краски, когда писал: «Наш город приобрел ныне столь дурную репутацию, что можно серьезно опасаться за целомудрие каждой гостившей в нем какое-то время девушки или дамы».
Теперь у любовников было больше мест для встреч: к примеру, модные promenades[154], как Кур-ла-Рен, созданный по инициативе Марии Медичи, который тянулся от мыльной фабрики (ныне — Пляс-д’Альма) до садов Тюильри, с его четырьмя рядами тополей и разворотом, достаточно широким, чтобы вместить сотню карет, в которых элегантные дамы щеголяли новыми toilettes[155]. Маски защищали от нескромных взглядов лица застенчивых девиц; Precieuses называли Кур-ла-Рен «империей любовных подмигиваний». Галантные всадники сопровождали кареты; завязывались тысячи интриг; предприимчивые продавцы сластей ловко шныряли между копытами лошадей и покачивавшимися на ходу каретами, передавая из одного экипажа в другой любовные записочки... в Париже это было одно из самых приятных мест для прогулок{132}.
Излюбленным местом встреч для влюбленных, не имевших собственного выезда, были сады Тюильри. В Mercure Galant[156] всегда было полно пикантных описаний происходивших в Тюильри любовных интрижек; пасквилянтов-репортеров этого издания рьяно преследовала полиция, их препровождали в Бастилию, но журналисты не позволяли себе слишком часто попадаться в лапы служителям Фемиды. Однажды подозрение блюстителей закона пало на маленького, коренастого, безобразного человека с короткой шеей и большой головой, который изо дня в день сиживал на одной и той же скамейке в садах Тюильри, вслушиваясь в то, что говорят вокруг него, и наблюдая за прохожими, но в конце концов выяснилось, что это всего-навсего безобидный холостяк, занимавший в старом доме на пристани скромную комнатку на верхнем этаже,— Жан де Лабрюйер, оставивший потомкам целую галерею точных литературных портретов-наблюдений своих современников в своих ставших классикой Les Caracteres[157].
Похоже, Лабрюйера так и не полюбила ни одна женщина, но это обстоятельство не сделало его желчным. Он влюбился в мадам де Буаландри (одну из любовниц аббата Шолье); она, вероятно, послужила для него прообразом Артенисы — женщины, многие стороны превосходного характера которой одновременно «занимали и удивляли»,— идеальной подруги, чья дружба способна была перерасти в нечто большее,— живой, скромной, искренней и лишенной суетности, способной на глубокие чувства.
Булонский лес по-прежнему оставался местом диким и отдаленным, но даже знатные дамы время от времени отправлялись туда, чтобы вступить в один из тех недолговечных союзов, которые так и именовались: «свадьба в Булонском лесу».
Когда стараниями Ришелье со сцены были изгнаны непристойные гримасы и выражения, дамы стали ездить в театр, где они аплодировали пьесам величайших драматургов Франции. За всю историю страны их было три: возвышенный Корнель, язвительный Мольер и страстный, поэтичный Расин. В 1680 году был основан театр «Комеди Франсез». Опера же, благодаря Люлли{133}, открыла свои двери за одиннадцать лет до этого события.
В семнадцатом столетии появились три новых типа любовниц и любовников: mignonne[158], или содержанка{134}, скептически настроенный распутник, появившийся к середине века, и галантные abbes[159], которые, спрятав свои тонзуры под сильно напудренные парики, с утонченной фривольностью увивались за знаменитыми красавицами того времени.
(Так как самые знаменитые abbes семнадцатого столетия надолго пережили свой век, я собираюсь рассказать о них в следующей части книги.) К ним почти с полным правом можно добавить четвертый тип, поскольку ему досталась важная роль арбитра во многих любовных интригах: тип directeur de conscience[160], вхожего в дома знатных особ, приставленного ко множеству дам высшего света, дабы присматривать за их душами и руководить движениями их сердец. «Что за восхитительный предлог,— восклицал Лабрюйер,— стать хранителем семейных секретов, находить двери лучших домов всегда открытыми, обедать за лучшими столами, ездить в самых удобных каретах! Directeur de conscience властвует над сердцами женщин, он — поверенный их радостей, печалей, желаний, ревностей и амурных дел. Он заставляет их порывать с любовниками, ссориться и мириться с супругами и пользуется преимуществами «междуцарствий», чтобы сопровождать своих духовных дочерей в Лес[161], в бани, в театр или на воды».
Проституция по-прежнему процветала в ужасающих своей убогостью условиях, ведь до семнадцатого века у мужчин не было правилом обзаводиться сколь-либо постоянными содержанками. Однако эта мода, раз появившись, уже не исчезала. Содержать очаровательную любовницу, окружая ее роскошью, джентльмена семнадцатого века обязывало положение. Профессиональные куртизанки переходили от одного любовника к другому, «покупаясь» за высокую цену,— обычай, доживший до наших дней. Некоторые из этих дам, скопив значительное состояние, выдавали себя за вдов и, пусть и с опозданием, сочетались законным браком. (Эта традиция также дожила до двадцатого столетия.) Замужние знатные дамы, игравшие в азартные игры и жадные до предметов роскоши (вспомните сатирические куплеты о бархате и атласе), не колеблясь, конкурировали с куртизанками, назначая себе цену сообразно своему происхождению, придворному званию и даже влиянию своего супруга в придворных кругах. Мадам де Монбазон, как было хорошо известно всем и каждому, оценила себя в пять сотен луидоров — на этот факт намекала популярная песенка: «с bourgeois пять сотен — даме рубашка».
Однако даже самые отъявленные грешники редко забывали о своих религиозных обязанностях. Дофин и его любовница, актриса Ла Резэн, во время Великого поста питались поджаренным хлебом и салатом, поскольку, как объяснял его высочество, «мы желаем грешить одним способом, но не двумя». Мадам де Мон-теспан регулярно постилась из тех же соображений. Когда распутный коннетабль де Монморанси настаивал на том, чтобы перед смертью его облекли в рясу капуцина, один из его ближайших друзей заметил: «Что за прекрасная идея, клянусь честью,— ведь без хорошей маскировки вам ни за что не пролезть в Царствие Небесное!»
«Чувствами,— писала мадемуазель де Скюдери в романе Клелия,— нужно управлять»; однако большинством ее героев движет слепая страсть. «Любовь, чтобы покорить нас,—говорит Артабан,— не привыкла спрашивать ни согласия воли, ни совета рассудка», а Танжерис признается: «Я делаю лишь то, чего желает страсть, овладевшая мною. Ей я предоставил править моим разумом и душой».
Ярость в любви нашла свое отражение в последних пьесах Корнеля и в произведениях предшественников Расина: Кино, Тома Корнеля и Бойе. В пьесе Кино Амальфреда приказывает убить «неблагодарного», чтобы тот не имел возможности жениться на ее сопернице; взбешенная ревностью навлекает смерть на своего мужа Арсиноя — героиня Бойе; Гесиона у Тома Корнеля так же поступает с Синорикс; мстит за себя Оронте Лаодицея.
С поэтической силой показать опасные, самоубийственные последствия подобных страстей суждено было гению Расина. Действующие лица его пьес — это переодетые в костюмы греческих, римских и персидских принцев и принцесс мужчины и женщины семнадцатого столетия; они одной крови с теми, кто убивал, отравлял, советовался с ворожеями и посещал «черные» мессы. Расин был знаком с Ла Вуазен, и ему были слишком хорошо известны темные глубины человеческого сердца. Никто до Расина не изображал еще садистские инстинкты, физическую жестокость и психологические расправы с таким вдохновением: Пирр и Гермиона, Нерон и Юния, Аталия, Роксана, которая похожа на маркизу де Бренвильер, знаменитую отравительницу, Федра... Неумолимый рок преследует их всех. «Вы любите... судьбу не победить». «Мы бежим к алтарю и, вопреки нашей воле, присягаем бессмертной любви»; впервые мы слышим устрашающий язык эротической одержимости («Венера полностью овладела своей добычей!») и видим муки озлобленной ревности-страсти, облеченные в самую великолепную поэзию, которая когда-либо рождалась на французской земле.
Однако в предисловии к Федре Расин выступает как моралист: «На мысль о грехе здесь взирают с таким же ужасом, как на сам грех. Слабости любви принимаются за реальные слабости. Страсти предстают взорам зрителей только для того, чтобы показать все разрушения, вызываемые ими, а порок описан красочно, дабы зритель мог познать его уродство и почувствовать к нему ненависть. Строго говоря, каждый, кто трудится для блага публики, должен ставить перед собой такую цель».
После такого заключения Расин уже никогда более не возвращался к театру. Две его последние пьесы, написанные для учениц Сен-Сира по заказу мадам де Ментенон, были полны новой, религиозной страсти. «Месье Расин,— замечала мадам де Се-винье,— теперь любит Господа так же, как прежде — своих любовниц» .
С другой стороны, слишком уж утонченный и довольно пессимистичный взгляд на любовь в семнадцатом веке разделяли два друга: герцог де Ларошфуко{135} и мадам де Лафайет, которая, оставив мужа заниматься поместьем, открыла салон в Париже.
Герцог, которому не везло в личной жизни, будучи завсегдатаем салона мадам де Сабле, где постоянной темой дискуссий была любовь, написал книгу язвительных максим, в которой любовь описана как страсть обладания и самое эгоистичное чувство. Его подруга, мадам де Лафайет, дама средних лет, еще в свои девятнадцать писала поэту Менажу: «Любовь — это состояние столь неудобное, что мне доставляет удовольствие заявлять: я и мои друзья свободны от этих уз». Но она была далеко не так пресыщена, как ее друг, и считала, что герцог заходит чересчур далеко (об этом говорят пометки, сделанные ею на полях копии Максим Ларошфуко). К несчастью, эти двое слишком поздно встретились, чтобы она могла заставить герцога изменить его мрачное представление о любви. Полагают, однако, что они вместе работали над романом мадам де Лафайет Принцесса Клевская.
Это небольшое произведение — всего в одном томе (редкий случай для того времени) — появилось в 1678 году, а спустя год было опубликовано в Англии под названием Принцесса Клевская, самый прославленный роман, написанный по-французски величайшими умами Франции. Переведен на английский знатной особой по просьбе нескольких друзей.
Несмотря на скучные исторические отступления, Принцесса — удивительный роман: суровое, скрупулезное изучение страсти, ревности и стоицизма, почти лишенное описаний внешней обстановки, сжатое, как классическая драма. Фабула довольно проста. События разворачиваются при дворе Валуа только потому, что было модно выбирать в качестве времени действия романов любую эпоху, кроме той, в которой жили авторы. За целомудренной принцессой Клевской, выданной замуж за человека, которого она уважает, но не любит, ухаживает блестящий красавец герцог де Немур. Ответное чувство рождается в душе принцессы против ее воли. На протяжении всего романа влюбленные не обмениваются даже поцелуями — внутренняя драма героев предстает столь живо, что в описании внешних ее проявлений нет нужды. Принцесса с ее высокоразвитым чувством долга по отношению к мужу — личность для той эпохи уникальная. Ее потребность в правде и искренности столь велика, что она рассказывает супругу о своих чувствах к герцогу; это шокировало читателей, не веривших, что такая женщина может существовать. Но исповедь принцессы не спасает положения. Муж, снедаемый ревностью, подсылает к жене шпионов (которые превратно истолковывают действия и герцога, и принцессы) и в конце концов умирает, уничтоженный страстью. Теперь принцесса свободна, но вместо того чтобы выйти замуж за герцога, она становится монахиней. Почему? Потому, говорит принцесса де Немуру, что она не верит в возможность продолжения любви. Любовь длится, пока не удовлетворено физическое влечение, а мысль о том, чтобы оказаться брошенной, для нее невыносима. Высокомерная, аристократическая позиция героини напоминает взгляды Корнеля, тогда как обжигающее душу описание ревности ближе к Расину. Кстати, оба драматурга были лично знакомы с мадам де Лафайет.
На страницах Mercure Galant был проведен опрос — первый за всю историю французского общества и литературы. Читателям предлагалось ответить на волновавший многих вопрос: «Права ли была принцесса Клевская, поведав мужу о своем чувстве к герцогу де Немуру?» Отклики посыпались со всех концов Франции и даже из Венеции. «Женщине,— писал дворянин из Лиона,— никогда не следует рисковать, беспокоя своего мужа, который живет в постоянном страхе перед пылом любовника». Читатель, подписавшийся «Пастух Стедрок», говорил, что он в своем сельском царстве в жизни о подобных признаниях не слыхивал и полагал, что «ни одна из наших пастушек не захотела бы уподобиться принцессе — у них намного больше esprit[162]». Сьер де Мервиль из Дьеппа придерживался мнения, что «для мужа, чем знать, что жена добродетельно ненавидит его, уж лучше не знать, что она обзавелась любовником». Шесть молодых дам из Бове подписались под отвергавшим идею «признания» письмом, а дискуссия по этому поводу, развернувшаяся между невестой и женихом, едва не привела к разрыву помолвки!
Большинство произведений любовной литературы того времени — особенно романы — были оторваны от реальной жизни. Серьезные дамы вроде мадам де Ментенон полагали верхом неблагоразумия давать их в руки юным девушкам, чьи иллюзии должны были вскоре разлететься в пух и прах от столкновения с брачными реалиями, а мадам Дасье и вовсе придерживалась мнения, что эти книги оказали на нравы разлагающее действие. Мадам Дасье! Какая это была удивительная женщина! Настоящая femme savante[163] — эллинистка, познакомившая соотечественников с творениями Гомера,— одна из тех, кто был гордостью grand siecle. За ней даже ухаживали посредством литературы. Девичье ее имя было Анна Лефевр, родилась она в Сомюре в 1654 году. Образование получила стараниями своего отца-эрудита, у которого Анна училась греческому вместе с юным месье Дасье. Юноша был слишком беден, чтобы признаться ей в любви, и сделал это только спустя одиннадцать лет после смерти своего учителя. Когда мадемуазель Лефевр лишилась отца, ей было восемнадцать лет. По совету друзей она уехала из Сомюра в столицу, где занялась переводами греческих классиков на французский язык. Месье Дасье продолжал ухаживать за бывшей соученицей, и молодые люди дружески цитировали друг друга в своих работах в течение многих лет; Сент-Бёв{136} замечал: «Подобно тому, как другие влюбленные подают своим избранникам знаки из окна, мадемуазель Лефевр и месье Дасье улыбались друг другу цитатами». В конце концов они поженились, и их брак, по-видимому, был счастливым. Вероятно, это была первая супружеская пара, где мужа и жену объединяла литературная профессия. Даже после замужества мадам Дасье работала столь упорно, что говорили, будто она не чаще шести раз в году выходит из своей комнаты. Более того, она была нежной матерью. Ее предисловие к переводу Илиады — в котором она упоминает о недавней смерти любимой дочери — редкое для семнадцатого столетия классическое выражение материнских чувств. Она говорит о дочери как о «верной подруге и компаньонке, которая делила со мной все события моей жизни... какие мы устраивали чтения... какие вели беседы... и как смеялись! Трагическое обстоятельство не позволяет мне продолжать работу над переводом Одиссеи так быстро, как я рассчитывала»,— извиняется перед читателями потерявшая ребенка мать.
Женщины, которым посчастливилось получить хорошее образование благодаря их собственным усилиям, такие как Мадлен де Скюдери, мадам де Сабле и мадам де Лафайет, или под просвещенным руководством своих отцов — Жильберта Паскаль, Анна Лефевр и Нинон де Ланкло, стали цельными и интересными личностями, способными оказывать влияние на идеи и стиль своей эпохи, но они составляли весьма незначительное меньшинство. Большинство мужчин не хотели, чтобы женщины учились чему-либо еще, кроме чтения, письма и счета. Фенелон{137} и сеньор де Гренайль составляли исключение, особенно последний, желавший, чтобы девочек обучали политике и астрономии, «чтобы отвлечь их мысли от мушек и высоких каблуков».
Новая картезианская философия, тем не менее, поощряла феминизм. Пулен де ла Баррэ в 1673 году написал Трактат о равенстве полов, а Сент-Габриэль рисовал идиллическую картину счастья, которое воцарится в мире, если им станут управлять женщины, настаивая на том, что только ревность побудила мужчин держать женщин в невежестве.