Глава 2. Эстетика любви
Глава 2. Эстетика любви
Семнадцатое столетие заковало в защитную броню суровой напыщенности и женщин, и мужчин. Они жили в неудобных домах, носили негнущуюся одежду, а художники, писавшие портреты, придавали лицам дам слишком уж торжественное выражение. Они вряд ли когда-либо рисовали фигуры своих моделей и никогда не решались запечатлеть на холсте ножку женщины. Юбки в любом случае были слишком длинны. Восемнадцатое столетие справилось с этим затруднением, изобретя качели, на которых ветерок взметал кверху дамские юбки, к удовольствию стоявшего внизу любовника, поскольку восемнадцатый век был бессовестно радостной и раскрепощенной эпохой.
Поскольку все понятнее становилась роль женщин и волокитства и, с другой стороны, центром социальной жизни после кончины Людовика XIV стал уже не двор, а парижский свет, стиль жизни полностью изменился.
Главными покровителями искусств теперь были не дворяне, а биржевики, откупщики, преуспевающие финансисты, bourgeois parvenus[178], устраивавшие грандиозные приемы, по случаю которых изготовлялась великолепная посуда из серебра и золота и множество новоизобретенных столовых приборов (ложки для льда, охотничьи наборы, вилки для устриц и т. п.). Комнаты стали меньше, и мебель приспособилась к их более интимным размерам. Кровати под пологами уступили место альковам{159}, будуары обтягивались розовым шелком, а диваны — голубым. Начиная с эпохи Людовика XV гостей не принимали в спальнях; дамы позволяли своим beaux[179] сидеть возле их туалетных столиков, и кавалеры стали мастерами по части шнуровки корсетов своих belles. (Герцогиня Мазарини из-за своей полноты отказывалась от этого обычая. «Подождите! Подождите, пока мы приведем в порядок les chairs[180]»f— восклицала одна из ее горничных, преграждая гостю путь в спальню госпожи. Chairs, однако, были высоко оценены тогдашним турецким послом, считавшим герцогиню красивейшей женщиной Парижа.)
Частные дома, знаменитые petites maisons[181], были роскошно украшены и удобно оборудованы для удовольствия как мужчин, так и женщин, которые имели смелость требовать для своих свиданий личное гнездышко.
Появились изысканной работы игорные столы, туалетные столики, элегантные, в дамском стиле, мобильные предметы мебели рококо, и надо всем красноречиво царила софа. Софа даже дала свое имя игривой комедии Кребильона-сына{160}. Софы были всех мыслимых форм и размеров, рассчитанные на разнообразные позы: в форме гондолы, корзины, крылатые, «для беседы», «наперсники» и уютные «тет-а-тет».
Кресла, отличавшиеся прихотливо изогнутыми линиями, приглашали гостей утонуть в их роскошных глубинах. Мадам Виктория, одна из дочерей Людовика XV, заявляла, что единственная вещь, удержавшая ее от ухода в монастырь,— это ее bergere[182].
Люди стали более требовательными к своему личному туалету. Они мылись чаще и с тонкостями, которых не знало предыдущее столетие. Светские дамы принимали в ванных гостей обоего пола, но этот обычай был не так бесстыден, как кажется, так как вода в ванных комнатах предусмотрительно забеливалась миндальным молоком, успешно скрывавшим тела. Мадам дю Шатле была одной из немногих дам, у которых хватало бесстыдства не пользоваться этой своеобразной вуалью. Некоторые дамы, когда им докладывали о приходе гостей, накрывали ванны выдвижными деревянными крышками.
По берегам Сены были построены бани, и распутники производили множество скандалов, купаясь нагишом и путешествуя на лодке от одного моста до другого мимо заведений, предназначенных только для дам. Несколько бань в центре Парижа настолько вошли в моду, что дамы абонировали в них комнаты на год, как ложи в оперном театре. Бани Тиволи, специализацией которых были омовения перед свадьбами, до конца века процветали на улице Сен-Лазар. Предсвадебная баня, за которой следовал предсвадебный ужин в Тиволи, была чудесным праздником сладострастия. В воду добавлялись «заморские ароматные вина» и пряности, после бани жениху делали массаж со шпанскими мушками и возжигающими желание маслами, а завершалось все это возбуждающим легким ужином из трюфелей в шампанском. В течение одного столетия Тиволи снискал дурную репутацию.
Спальни начали оснащать гигиенической принадлежностью, позаимствовать которую англосаксам вечно мешали их неотесанность и ханжеское лицемерие,— биде. (Артура Янга чрезвычайно поразил этот предмет, который он желал бы видеть внедренным в Англии, как он писал в своих Путешествиях.) Первые биде были произведениями искусства, заключенными в кожаные и инкрустированные ящики. У мадам де Помпадур биде было с крышкой из розового дерева и золоченой подставкой. Краснодеревщик Кошуа предусматривал место для скромного биде в своих ящиках для рукоделия и письменных столах. Дюлэн делал походные биде с отвинчивающейся подставкой (для использования в армии). Мария-Антуанетта взяла свое биде с собой в тюрьму. Замечательное серебряное биде с надписью «Пустите ко мне детей» несколько лет назад появилось на аукционе. Однако до девятнадцатого века биде не получили широкого распространения.{161} В опубликованном в 1790 году Almanack des honnetes femmes[183] высказывалась мысль о том, что неплохо было бы учредить Fete du Bidet[184]у дабы поощрить использование этого предмета гигиены в провинции. Не далее как в 1855 году можно было услышать историю о хозяйке-провинциалке, которая, готовясь встретить гостей и проверяя, все ли на обеденном столе в порядке, пришла в ужас, обнаружив, что ее новое, заказанное в Париже биде красуется вместо декоративной вазы посреди стола. Когда же она спросила у дворецкого, что это значит, тот с невинным видом ответил: «Но, мадам, ведь это же новая супница, которую вам доставили сегодня утром!»
К счастью для тогдашних красавиц, живописцы питали к ним огромнейший интерес. И какие живописцы! Как живо они воспроизводили веселую языческую чувственность своего времени. Их полотна обессмертили восемнадцатый век.
Женщин изображали сияющими, розовыми и пухленькими. В их глазах появились отсутствовавшие в предыдущем столетии ум, ехидство и чувство превосходства. Взгляните на La Chemise Enlevee[185] Фрагонара или бесстыдную Jeune Femme[186] Франсуа Буше, столь характерные для того времени, напрочь забывшего о застенчивости... Буше, подобно многим предшественникам, как только мог использовал мифологию, чтобы представить своих очаровательных маленьких натурщиц нагими. Никто лучше него не умел раздеть женщину или поместить ее в более пикантную обстановку: «Единственное наше занятие,— кажется, говорят они,— доставлять вам удовольствие. Мы созданы для того, чтобы позировать, восседая верхом на облаке (чтобы вы могли полюбоваться нашими очаровательными ножками), или бросаться в объятия сатиров (чтобы показать во всей красе наши заостренные груди), но мы — всего-навсего маленькие парижанки, к которым месье Буше питает такую страсть. Он нам часто это доказывает в перерывах между сеансами...»{162} Однако, состарившись, художник отказался от натурщиц и заполнил свою мастерскую красивыми морскими раковинами и драгоценными камнями. (Только пуританин вроде Дидро способен был упрекнуть Буше в том, что он писал «мушки, помпоны и румяна — распутных сатиров и маленьких незаконнорожденных отпрысков Силена и Бахуса».)
Целомудренный и неземной Ватто, вдохновленный масками итальянской комедии, писал «галантные празднества», похожие на мечты (Кейлюс, хорошо знавший художника, говорил о нем: «немного пасторальный и нежный»). Верне наслаждался, населяя свои пейзажи влюбленными и купальщиками, Моро и де Труа изображали вихрь светской жизни: Retour du Bal, Sortie de Opera, Le Souper Fin, La Toilette de Matin[187] и так далее, Э. Жора занимали реалистические аспекты парижской жизни (Transport des Filles de Joie a L’Hopital[188]), Сент-Обен интересовался уличными сценами, а безмятежный Шарден писал простые интерьеры в домах зажиточных bourgeois, населенных добродетельного вида женами и па-иньками-детьми. На полотнах Греза оживали притворные ingenues[189], подобные его взбалмошной супруге, которая за ширмой принимала любовников и едва не расшибла мужу голову ночным горшком.
В том, что касалось чистого сладострастия, с Фрагонаром никто не мог соперничать. Что за любовь к жизни, что за кипучее веселье! Взгляните на La Culbute, LEscarpolette, LInstant Desire, L Armoire[190] и вариации на тему поцелуя: Le Baiser а la Derobee, Le Premier Baiser, Le Baiser sur le Cou, Le Baiser sur la Bouche[191]... поцелуи юные, пламенные, жгучие... и как мастерски взбиты простыни и смяты сорочки! Неудивительно, что художника приглашали расписывать альковы во многих petites maisons.
Театр оказывал на моду огромное воздействие. Хотя у рыцарского романа Амадис читателей больше не находилось, рукава «амадис» появились вскоре после постановки одноименной оперы Люлли. А шляпки «жатва» были обязаны своим появлением опере Фавара Les Moissonneurs[192]. Мода откликалась и на последние известия. В 1783 —1784 годах внезапно возникла мода на причудливое разноцветное одеяние под названием «гарпия». Ее появление было обязано рассказу об открытии в Чили двурогого монстра с человеческим лицом и крыльями летучей мыши, который, как говорили, каждый день съедал вола и четырех свиней.
Панье во времена Регентства скрывали множество беременностей и должным образом осуждались духовенством. Названия цветов были даже более экстравагантными, чем в двадцатом столетии: «парижская грязь» — «какашка дофина» — «брюшко блохи» — «волосы королевы». (Желая поощрить шелковых фабрикантов Лиона, Мария-Антуанетта любезно послала им локон своих волос, чтобы они могли точно воспроизвести их оттенок.)
Непосредственно перед Революцией панье сменились небольшими валиками, которые подкладывали под платье: два, называвшиеся coudes[193],— по бокам, чтобы подчеркнуть линию бедер, а третий, недвусмысленно именовавшийся cul> то есть «зад»,— сзади, чтобы сделать ягодицы более округлыми. Графиня де Жанлис{163} в своих Мемуарах описывает случай с мадам де Матиньон, которая, возвращаясь ко двору из Неаполя, только на одну ночь проездом остановилась в Париже (она виделась только с серьезными людьми и поэтому не имела ни малейшего представления о новой моде). В Марли ей отвели спальню, отделенную тонкой перегородкой от апартаментов мадемуазель де Рюйи (будущей герцогини д’Омон). Проснувшись на следующее утро, мадам окаменела, услышав, как принцесса д’Энен вошла в комнату к мадемуазель де Рюйи, восклицая: «Воп jour, топ соеиг[194], ну-ка пока-жите-ка мне ваш зад!» Сев на постели, мадам де Матиньон внимательно выслушала следующий диалог, вогнавший ее в краску: «Но, mon соеur, ведь это же просто ужас —этот ваш зад,— такой низкий, тонкий, плоский. Говорю вам, ужас! Хотите увидеть зад получше? Тогда взгляните на мой».— «Вы совершенно правы,— отвечала мадемуазель де Рюйи с восхищением.— Смотрите, мадемуазель Обер (ее горничная), в самом деле, не очаровательный ли зад у мадам д’Энен? Такой полный, круглый — у меня и вправду чересчур плоский. О, прелестный, прелестный зад!» — «Да, дорогая, это такой зад, который надлежит иметь, если хочешь произвести фурор в обществе. К счастью, мне поручено о вас заботиться, и я скоро найду возможность, чтобы вы обзавелись задом получше».
Революция 1789 года привела к появлению шляп a la Bastille[195]. Это были замысловатые изделия, представлявшие собой обнесенные двойной зубчатой стеной башни из черного кружева. Однако излюбленным головным убором была шляпа, украшенная вышитыми зеленым шелком лопатой, шпагой и крестом в обрамлении оливковых ветвей — символ трех сословий. Осколки от камней Бастилии вставлялись в дешевые украшения, а триколор — белый, синий и красный цвета — был отличительной чертой всех аксессуаров, от подвязок до перчаток.
На короткое время после Революции платья стали проще, а пудра и румяна вышли из моды. (До этого, начиная примерно с 1780 года, уже была мода на простоту, обязанная своим возникновением Жан-Жаку Руссо, когда верхом элегантности для богатых дам считалось носить шали пастушек и шляпки молочниц.)
Вообще же торговля румянами шла чрезвычайно бойко. Их накладывали толстым слоем, до самых глаз, и даже покойников, перед тем как предать земле, румянили. Каждый год приблизительно два миллиона коробочек с румянами оседали на загроможденных туалетных столиках. Одно время у правительства была мысль ввести налог с продажи румян в пользу офицерских вдов. Мушками по-прежнему восторгались (они, кроме того, позволяли замаскировать метины от оспы, уродовавшие лица дам), и женщины, желавшие похвастаться своим богатством, окружали мушки бриллиантами, которые приклеивали к коже особой пастой.
К концу века, однако, иметь румяные щеки считалось вульгарным. Благодаря популярным романам и полотнам Жерара — особенно его впервые выставленной на Салоне 1798 года картине «Амур и Психея» — в моде были бледность и чувствительность; многие молодые женщины простужались насмерть, одеваясь в газовые, греческого покроя костюмы a la David[196]. Здоровые женщины, вроде мадам д’Эспарбе, пускали себе кровь, чтобы, сообразно с модой, выглядеть томными и бледными.
Начиная с этого столетия Париж занял в мире моды ведущее место, и за неимением модных журналов повсюду в Европе стали появляться просочившиеся в чемоданы не устоявших перед соблазном дипломатов куклы, одетые в модели платьев от лучших портных с улицы Сент-Оноре. Войны не были им помехой; куклы ввозились и вывозились беспрепятственно, благодаря особым разрешениям.
Француженки забивали себе головы самыми заумными предметами; математика, астрономия, анатомия (одна дама всегда путешествовала с трупом в багаже) — ничто не пугало их; но, как правило, женщин больше интересовало то, как они выглядят, и в качестве украшений они использовали самые курьезные вещи. В качестве примера достаточно описать одну из причесок под названием le pouf аи sentiment[197] — ее носила герцогиня Шартрская. Вот как выглядело это чудовищное творение парикмахерского искусства: сзади, как намек на недавнее рождение дофина,— кукла, изображавшая сидящую в кресле женщину с ребенком, справа — клюющий вишенку игрушечный попугай, слева — куколка-негритенок (что напоминало двух любимцев герцогини — тропическую птицу и негра-слугу); весь этот пейзаж обрамляли локоны, срезанные со всех родственников ее светлости — отца, свекра, мужа...
Парикмахеры сделались такими же высокомерными и напыщенными, как и их клиентки. Их претензии на звание артистов задели цирюльников, что вызвало нашумевший судебный процесс. Парикмахеры заявляли: «Мы обслуживаем только дам. В чем состоят обязанности цирюльников? Брить головы и покупать срезанные волосы; завивать уже неживые локоны при помощи раскаленных щипцов; сбивать их в косы молотком; прилаживать волосы савояра[198] к голове маркиза; острой бритвой удалять у мужчин с подбородков атрибуты их пола. (Женихи, по крайней мере принадлежавшие к высшему обществу, перед свадьбой сбривали волосы со всего тела; эта процедура производилась за день до венчания в присутствии приглашенных на свадьбу гостей.) К искусству все эти механические операции не имеют никакого отношения».
Далее этот лирический парикмахерский манифест гласил, что те, кто обладает даром причесывать женщин,— гениальные люди и что если парикмахер хочет создать превосходную прическу, он должен быть одновременно поэтом, художником и скульптором. «Необходимо разбираться в оттенках цветов, чувствовать игру светотени и уметь правильно распределить тени, чтобы сообщить живость лицу. Причесать недотрогу так, чтобы обозначились ее тайные желания, но чтобы при этом она не выглядела потаскушкой; привлечь внимание к кокетке и заставить мать казаться старшей сестрой своего ребенка, причесать каждую клиентку в соответствии со складом ее характера — для этого потребны прирожденный такт и далеко не заурядный ум».
Один писатель, озабоченный социальными проблемами, высчитал, что из той муки, которая каждый год употреблялась на производство пудры для париков, можно было бы испечь хлеб для десяти тысяч неимущих. Туалетные комнаты тогда действительно оправдывали свое название, и нежданных гостей, явившихся, когда хозяйка причесывалась, могли осыпать пудрой с макушки до пят{164}, поскольку пудра наносилась на волосы с некоторого расстояния, с помощью шприца{165}. Все новомодные вещи — эти имевшие колоссальное значение шляпы и локоны, парики и панье — выставлялись напоказ и кружились в вихре светской жизни, которая никогда еще не была так весела. Люди сходили с ума по танцам. Этим славились салоны, такие как у мадам де Мазэн. Появилось множество новых салонных танцев: «Забава в Клиши», «Прелестные мальчики», «Греческие услады», «Отзвуки Пасси» — вот названия лишь немногих из них,— и популярная «Аллеманда», в которой партнеры прижимались друг к другу настолько тесно, что этот танец назвали одной из величайших опасностей, угрожавших в те дни женской добродетели. По замечанию Жантиль-Бернара, балы были «храмами любви». Иные салоны славились своими играми, жмурками и шарадами. Но «сливки общества» собирались в других, оставшихся от прошлого столетия блестящих салонах, где велись разговоры и где мужчины искали встреч с женщинами, доставлявшими им наслаждение своей изысканностью, воображением, легким, естественным течением слов и мыслей и присущей их полу утонченностью помыслов и чувств. «Вы,— замечал Мармонтель{166},— можете общаться только с мужчинами, если хотите писать сильно и точно, но тому, кто желает, кроме этого, придать своему стилю очарование, гибкость, упругость, я бы советовал усердно посещать дамское общество».