Случай аморального прокреациониста
Случай аморального прокреациониста
Он же [Розанов], севши на низкую табуретку пред Гиппиус [которую называл просто «Зиночкой»], тихо выбрызгивал вместе с летевшей слюною короткие тряские фразочки, быстро выскакивающие изо рта у него с беспорядочной, высюсюкивающей припрыжкою <…> разговор ни с того ни с сего, перескакивающий чрез предметы <…>; было густейшее физиологическое варение предметов мыслительности В. В. <…> [Х]ватаясь дрожащими пальцами рук, очень нервных за <…> лилейные ручки З. Н.; руки — дергались, а коленки — приплясывали; карие глазки, хитрейше поплясывающие под новыми очковыми глянцами <…> казались слепыми кусочками, плотяными и карими. <…> [Я] подумал, что если бы существовали естественные отправления подобные отправлениям, «просфирни», то Розанов был бы просфирником какого?то огромного храма; да, он где- то пек (в святом месте), а может быть, производил беззастенчиво физиологические отправления своей беззастенчивой мысли <…> «Тут — плоть» <…> не «плоть» только — «пло» <…> [М]не казалось, что Розанов не высказывает свои мысли, а кипятится, побрызгивает физиологическими отправлениями процесса мыслительности; побрызгает — и ослабнет: до — следующего отправления; оттого?то так действуют отправления эти: мысль Розанова; все свершают абстрактные ходы, а он — лишь побрызгивает отправлениями[1].
Этот стилизованный портрет Василия Васильевича Розанова написан Андреем Белым спустя много лет после встречи с писателем в петербургской квартире Зинаиды Гиппиус во время Революции 1905 г. Как и словесные портреты Соловьева и Гиппиус, приводившиеся в предыдущих главах, данное описание исполнено гротеска, если не злобы. Тем не менее в нем поразительно точно уловлен характерный телесный и пищевой аспект дискурса Розанова. Почерпнув лексику из арсенала кулинарии, Белый представляет порождение речи у Розанова как неконтролируемую, отталкивающую и неоконченную, что передается усечением слова «плоть», физиологическую деятельность. Поразительнее всего картина — изображение мыслительных и нарративных стратегий Розанова ритмичными приливами и выплесками телесных отправлений (образ заимствован у Николая Бердяева, назвавшего в 1914 г. сочинения Розанова «биологическими отправлениями его организма»)[2].
Василий Розанов
Розанов риторически разрабатывает такие функции организма, как совокупление, грудное вскармливание, пищеварение, кровотечение и испражнение, и внедряет их в акт письма. Для описания своей риторики сам он также прибегает к смеси кулинарных и сексуальных образов, заявляя, что его сочинения «замешены не на воде и даже не на крови человеческой, а на семени человеческом».[3] Семя, слюна, кровь и экскременты — основные плотские источники его дискурсивной энергии, которые Белый назвал «физиологическим варением предметов мыслительности В. В.». Обращение к телесным отправлениям при изложении взглядов на религию и другие важные вопросы того времени стало частью противоречивой репутации Розанова.
Розановскую манеру речи и письма сравнивают с шепотом. Отдельные записи, из которых состоят его книги, напоминают нарочито фрагментарную речь, нашептываемую в ухо собеседнику. Умозрительно его отрефлектированный фирменный стиль тайных нашептываний — включая такое физиологическое излишество, как слюна, — воспринимается как нечто, стирающее границы между телом и языком. Интимные вербальные жесты Розанова служат своего рода мостом между языком и чувственным миром, создавая иллюзию непосредственного обращения к чувственному опыту. Хотя риторические стратегии Розанова неповторимо индивидуальны, в них отразилось декадентское желание нарушить жесткую границу между языком и телом; стремление эпохи проникнуть в полости тела частного человека и вернуть литературу к феноменальному, «плотскому» опыту, из которого, как полагал Розанов, и выделилось письмо. Замешенное на изливающем жидкости, испражняющемся теле, оно пытается сделать слово плотью, обращаясь к сексуальному телу, тактильному и повседневному.
Сочинения Розанова, отражая противоречивые взгляды его поколения на эрос, совмещают два противоположных дискурса о сексе. Первый — прокреативный, на который опирается его любовь к целому. Второй — основанный на фетишизации излишеств: излияние телесных жидкостей (слюны, семени, крови и их суррогата — чернил) порождает фрагменты и фетиши. Таким образом, хранитель очага детородия эпохи поклонялся и фетишам — религиозным, сексуальным и литературным. Розанов создал особый жанр, вмещающий оба направления: ностальгию по целому и фрагментирующий фетишизм, который, как он утверждал, был характерен даже для Евангелия[4]. Жанр он назвал «опавшими листьями» — этот образ дал заглавие
Обложка «Опавших листьев» Василия Розанова
одному из самых известных его сочинений. Оно состоит из разрозненных, разнородных фрагментов, иногда напоминающих дневниковые записи, собранных в некоторое подобие целого; подзаголовок вполне метафоричен: «Опавшие листья: Короб первый» и «Короб второй». Восстанавливается ли в «коробе» целое — вопрос, но, безусловно, новый нарративный жанр ставил под вопрос отношения части и целого[5]. Особенно поразителен в этом смысле наукообразный предметный указатель к «Опавшим листьям», составленный самим писателем, в котором его излюбленные фетиши — части тела — становятся самостоятельными единицами; «груди женские», «живот беременный», «ложесна разверстые», «органы половые» и «уд — уды (половые)»[6].
Навязчивое увлечение Розанова отношениями части и целого в некоторых случаях напоминает одержимость ими в произведениях Толстого. И поскольку таким образом круг замыкается и в последней главе мы вновь возвращаемся к первой (посвященной Толстому), вот один из вопросов, которыми мы в ней задаемся: добился ли Розанов больших успехов, чем Толстой, в восстановлении телесного целого из фетишизированной части? Лучше ли ему удалось разрешить проблему взаимоотношений
Василий Розанов. «Опавшие листья». Страница индекса
своих современников с телом любви? Как мы знаем, Толстой пришел к тому, что отверг его, а современники Розанова лишили его плоти. Розанов, напротив, открыто демонстрировал коитус во всех подробностях, а также излияния жидкости из организма, связанные не только с половым актом. Розанов столь радикален, риторически обнажая интимные части тела, что уподобляется эксгибиционисту, демонстрирующему фаллос в публичных местах. Будучи, несмотря на настойчивую апелляцию к интимности, публичным фетишистом, Розанов выставляет часть напоказ, а не прячет ее под плотной тканью реалистического текста, как Толстой, или под темным мистическим дискурсом, как Соловьев и его последователи. У современников писателя данный риторический жест вызывал сомнения, не порнография ли перед ними.
Фетишизм (который, согласно Фуко, «подчинен игре целого и части») является, как я показала, одним из основных тропов декадентского дискурса. Осознавая собственные намерения, Розанов часто использует слово «фетиш» и называет себя «фетишистом мелочей», под которыми он, очевидно, понимает свои излюбленные физические мелочи повседневной жизни. «“Мелочи” суть мои ’’боги”», — пишет он в «Опавших листьях» (Опавшие листья: Короб второй. С. 453). Выступают ли они в качестве риторических фетишистских завес для зияющих фаллических пустот, столь ужасавших его современников, я сказать не могу. В конце концов, психоанализ не входит в мои задачи. Я также не делаю выводов о реконститутивной функции женских и мужских гениталий, выделяющих жидкости, крови и негигиенических отходов в поэтике Розанова: смогут ли эти сочащиеся части восстановить единство расчлененного тела современности? Каковы бы ни были наши выводы о восстанавливающей силе части в сочинениях Розанова (по мнению Шкловского, предвосхитивших эстетику авангарда), его фетишистское мироощущение является воплощением фрагментированной эстетики модернизма[7]. При риторическом подходе Розанова предметы распадаются на части, но не в том парадоксальном смысле, как его понимали декаденты — утописты. Так, Соловьев заявлял, что обостренное эротическое влечение должно сосуществовать с практикой воздержания. Розанов откликнулся на этот основной парадокс декадентского утопизма тем, что прославлял деторождение, в то же время сохраняя фетишистское мироощущение.
Ни один другой русский писатель не воплотил столь буквально тот оксюморонный дискурс этого времени, который Толстой, будучи представителем другого поколения, отвергал. И ни один другой писатель эпохи символизма не имел столь сложных и напряженных отношений со сферой эротики и теорией вырождения. Философские и сексуальные воззрения Розанова вступали в противоречие со взглядами позднего Толстого, Соловьева, Гиппиус и Блока — основных героев «Эротической утопии». Прежде всего, как я показала в предыдущей главе, он упорно отстаивал ценности брака, детородного секса и патриархальной семьи — в противоположность одновременно страху и экзальтации своих современников перед концом природы и истории. В этом отношении его воззрения напоминают прежний подход Толстого, символом которого стала пеленка с желтым пятном, венчающая художественное здание «Войны и мира»[8].В каком?то смысле именно усвоение Розановым как метонимической пеленки Толстого, так и толстовской фрагментирующей фетишистской силы метонимии и синекдохи помещают Розанова в центр модернистского проекта, исследуемого в данной книге.
Из моего представления Розанова в предыдущей главе складывается портрет человека с последовательной интеллектуальной позицией, корни которой — в исключительной приверженности браку и деторождению. В центре внимания настоящей главы — его интеллектуальный релятивизм и непоследовательность. Основным предметом исследования являются книги писателя, в которых проявилась его одержимость сексом, вырождением, кровью и «расой» (нацией): «Люди лунного света: Метафизика христианства» (1911/1913) и «Обонятельное и осязательное отношение евреев к крови» (1914). Первая — исследование гомосексуальности, которое Розанов поместил в контекст христианской демонизации секса и теории вырождения. Вторая — антисемитская диатриба, которая противоречит его юдофилии и отражает расистский взгляд на вырождение. Я рассматриваю эти книги как образцы идеологических и эстетических колебаний Розанова (чтобы не сказать — скользкости), они обнажают фантазии и предрассудки, которые скрываются за страхом дурной наследственности и беспокойством о здоровье нации.