Розанов — «порнограф»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Розанов — «порнограф»

В приложении ко второму изданию «Людей лунного света» (1913) Розанов предлагает собственные истории болезни русских пациентов, в том числе якобы отредактированный дневник послушника — гомосексуалиста («Воспоминания одного послушника N — ского монастыря»), с которым был знаком о. Павел Флоренский, друг Розанова. В отличие от истории хирурга, в рассказе послушника Розанов не находит никаких искупляю- щих обстоятельств и представляет его как шокирующе наглядный пример сексуального вырождения. (Напомним читателю, что книга имеет подзаголовок «Метафизика христианства».) Испробовав секс с женщинами и монашескую жизнь как способы борьбы со своим извращенным желанием, послушник пытается избавиться от него при помощи исповедального дневника. Обсуждая этот случай, Розанов саркастически упоминает два излюбленных «лечения» Крафт — Эбинга от таких отклонений: подмену гомосексуального совокупления гетеросексуальным и гидротерапию, которую он называет «душевными ваннами» (Люди. С. 222). Его презрение к реакции современной психиатрии на девиантную сексуальность, как помнит читатель, разделял и Соловьев, заявлявший в «Смысле любви», что психиатры отправляют мужчин — фетишистов и содомитов в бордели и показывают им порнографические картинки с изображением обнаженных женщин[36].

Предлагая анализ этого случая дегенерации, Розанов играет с собственной репутацией порнографа[37]. Тема однополового влечения, особенно связанного с педофилией, считалась непристойной; более того, литература по анатомии и сексуальным отклонениям для многих читателей рубежа веков была заменою порнографии[38]. Именно научные и квазимедицинские претензии «Людей лунного света», а также использование латыни для описания наиболее откровенных сексуальных подробностей не только сделали книгу образцом scientia sexualis, но и дали ей возможность пройти цензуру. Крафт — Эбинг тоже прибегал к этому приему. Вот извлечение из розановского описания с целым букетом тем, связанных с дегенерацией, и «порнографическими» деталями на латыни:

Находились <…> такие люди, которые брали meum phallum in orem, и я этого не устрашился [в примечаниях Розанов отмечает, что несколько примеров орального секса есть у Крафт- Эбинга]. Ужасно. <…> Я сознавал, что мне грозит казнь Содома. Но так страсти мои поднялись, что я не мог держаться. И чуть сам себя не лишил жизни. И эта страсть так развилась, что на женщин не восставала страсть, а на virum, и в каком же виде: проще сказать in phallum, или при воспоминании о нем. Я задался целью во что бы то ни стало, но освободиться от этого, и подумал, ради страха, в монастырь уйти. Нет, еще ожидает гибель! Приехал домой, о Господи, пощади, совершаю coit. cum animali в полном виде. <…> Этого мало: пытаюсь совершить, — хотя слава Богу не пришлось, а старания мои были, — ас. sodomie, над кем? — племянником, да и крестник он мне, которому было пять лет. Кто же я есть и что же мне делать? Это происходило за несколько недель, за 3 или за 4, до отъезда в монастырь в 1906 г. (Люди. С. 212–213).

Сколь бы шокирующей ни была откровенность исповеди послушника, это не самое интересное описание сексуальных подробностей у Розанова. Гораздо более впечатляюще и искусно выстроены его фетишистские виньетки, в которых он изображает женские и мужские интимные органы как бы отдельно от всего тела. В связи с этим возникает вопрос, используются ли в этих изображениях гениталий нарративные стратегии порнографии. Конечно, Розанов регулярно обнажает те части тела, которые обычно скрыты, особенно в приличном обществе, но занимается ли он перед этим их сокрытием, как делает порнограф? Розанов приписывает это действие похотливому обществу, сексуальную брезгливость которого он деконструирует. В связи с его репутацией порнографа возникает и другой вопрос: действительно ли обнажение им интимных органов сексуально возбуждающе? Сегодня мы бы ответили категорическим «нет», поскольку его дискурс имеет специфически символический характер. Розанов не изображает отношения между интимными органами и их обладателями, а рисует увеличенные картины половых органов, напоминающие примитивные фетиши плодородия — физиологические, но не порнографические.

Однако фетишистская программа Розанова не только была религиозной, но и провокативной, как в полемическом, так и в сексуальном смысле. Он связывает свой фетишизм с иудаизмом, с тем, что он считает еврейским фетишем крови, особенно в обрезании, и с другими фаллическими религиями, провозглашая их источниками своего религиозного тотемизма. Он обнажает гениталии, женские груди и беременные животы как объекты религиозного поклонения, которым он, как правило, приписывает дополнительный сексуальный смысл. Поразительным примером похотливого религиозного фетишизма Розанова может послужить следующий пассаж из «Опавших листьев»:

Растяжимая материя объемлет нерастяжимый предмет, как бы он [нерастяжимый предмет!] ни казался огромнее. Она — всегда «больше»… Удав толщиною в руку, ну самое большое в ногу у колена, поглощает козленка. На этом основаны многие странные явления. И аппетит у удавов и козы. — Да, немного больно, тесно, но — обошлось… Невероятно надеть на руку лайковую перчатку, как она лежит такая узенькая и «невинная» в коробке магазина. А одевается и образует крепкий обхват. Есть метафизическое тяготение мира к «крепкому обхвату». В «крепком обхвате» держит Бог мир… (Опавшие листья. 2:563–564).

В начале абзаца изображается растяжение вагины, эрекция пениса (хотя он и называется «нерастяжимым предметом») и совокупление, но без анатомической конкретики. Затем следует метафорическое изображение страха кастрации. Эти афористические образы Розанов обрамляет мимолетной отсылкой к ощущениям женщины от пенетрации («немного больно»), как бы присоединяясь к ним. Затем резкая перемена места — и мы в лавке модистки, читатель вовлекается в вуайеристское занятие — подглядывание за тем, как неизвестная женщина надевает традиционный объект фетишизма (декадент — читатель Крафт — Эбинга связывал это занятие со страхом кастрации). Из- за вуайеристского занавеса в магазине нас столь же неожиданно поднимают на метафизический уровень — на встречу с Богом, которого Розанов шокирующим образом наделяет расширяющейся вагиной, которая держит мир в «крепком обхвате». Это, конечно, ловкий прием, в котором Розанов соединяет секс, религию, повседневность и психологию вырождения в типично декадентскую смесь[39].

В контексте истории венгерского хирурга, ощущавшего у себя женские половые органы, феминизацию Бога в этом пассаже можно считать симптоматичной для того явления, которое я назвала «завистью к вагине»: не только у женщин, но и у Бога она есть. Тем не менее Розанов похож и на перчаточного фетишиста, одержимого, как и хирург Крафт — Эбинга, страхом кастрации. Как бы мы ни интерпретировали взаимосвязь полового акта, баснословной vagina dentata, метафоры перчатки и Бога (в форме женских гениталий), в этом пассаже видна сосредоточенность Розанова на отношениях части и целого: виньетка иллюстрирует темы кастрации и фетишизма, а также соединения мужских и женских половых органов, которое восстанавливает целое при посредничестве Бога.

Что делает Розанова одним из центральных персонажей модернистского дискурса — это одновременное задействование и кажущаяся совместимость множества риторических приемов, в которых он был столь искусен. Что же касается более специфического вопроса эротического возбуждения, то пассаж, столь примечательный во многих других отношениях, неэротичен, поскольку слишком быстро переходит от одного виртуозного сексуального образа к другому, чтобы вызывать сексуальное возбуждение.

Фетишистское желание стоит и за словами Розанова о других признаках женской плодовитости: «Волновали и притягивали, скорее же очаровывали — груди и беременный живот. Я постоянно хотел видеть весь мир беременным», — пишет Розанов в другом месте «Опавших листьев» (2: 258)[40]. Вслед за этой фантазией он описывает разговор с сорокапятилетней женщиной, сидевшей рядом с ним в театре. В отличие от изображения Бога божественной вагиной или женской фантазии венгерского хирурга, разговор, происходящий на нашумевшей постановке Николаем Евреиновым скандальной пьесы Ф. Сологуба «Ночные пляски» (1911), имеет эротический заряд[41]. (Наиболее скандальным моментом пьесы критики сочли демонстрацию обнаженного женского тела, точнее, того, что в то время считалось таковым.) Во время антракта Розанов рассказал соседке, что его привлекают женские животы и груди, добавив, что «от “живота” не меньше идет идей, чем от головы». Словно чревовещатель, он наделяет живот беременной огромной творческой энергией и, таким образом, приписывает ему статус тотемного фетиша. Если рассмотреть этот фетиш с точки зрения психоанализа, а не его детородной природы, мы можем приписать ему функцию нетипичной фетишистской завесы того же рода, что и перчатка в предыдущем примере. Однако еще больше в этом пассаже поражает нагруженный непристойными коннотациями материнский эротизм, изобретательно преподнесенный как чревовещание. Очарованный «вечно бабьим» — если воспользоваться эпитетом Бердяева, — Розанов сделал беременность и материнство сексуальными, продвинувшись в этом восхищении областью материнства заметно дальше Толстого. Повернув наш интерпретаторский калейдоскоп еще раз, чтобы вписать Розанова в анналы психопатологии, мы можем сказать, что он страдал дегенеративным расстройством — желанием стать женщиной.

Картинная фигура Розанова, признающегося в своих интимных сексуальных фантазиях случайной женщине в театре, сдвигает традиционные рубежи, возможно, даже в большей степени, чем обнажение тела на сцене в «Ночных плясках» или даже в постановках уайльдовской «Саломеи» (если вспомнить femme fatale Блока). Рассказанная Розановым история нарушает границы сферы интимного — а он любил переступать эту демаркационную линию! Характерно розановским шепотом на всеобщее обозрение выставляется разговор, который обычно относится к сфере частной жизни. Мы оказываемся в «густейшем физиологическом варении» Розанова, как его называет Андрей Белый, и у читателя может появиться иллюзия, что он прикасается, пусть только на бумаге, к самому интимному, беременному женскому телу. Поделившись этой беседой с читателем, автор переходит — между незнакомыми людьми — в сферу публичного, которая исключает демонстрацию столь личных моментов.

Как и следовало ожидать, в частных письмах Розанов нарушает допустимые границы интимности. Например, в одном из компрометирующих посланий к Людмиле Вилькиной (жене Николая Минского) от 28 декабря 1906 г., которые он изо всех сил пытался получить обратно, он пишет: «Да сохранится свежей и милой твоя пизда, которую я столько мысленно ласкал (по крайней мере, не давай ее ласкать другому). А что, хочешь, ровно в 12 ч. ночи на Нов<ый> год я вспомню ее, черненчкую, влажную и душистую». Поражает в этом пассаже, что он не вспоминает интимные отношения между ними, а описывает свои умозрительные сексуальные фантазии о ней, как будто их отношения исключительно дискурсивны. В одном из предыдущих писем (15 мая 1902 г.) он подчеркивает столь же типично умозрительный невроз, ассоциируемый на рубеже веков с сексуальным желанием, и пишет, что хочет поговорить с ней о своем влечении к ней для того лишь, чтобы «пошевелить нервы, на те 2–3—5—8 дней». Еще более гипотетически его фантазии о форме и текстуре гениталий Татьяны и Натальи Гиппиус. Он пишет об этом в письме Гиппиус, в котором заявляет, что его не привлекает ни одна из ее сестер. В одном из предыдущих писем к ней он в подробностях описывает женские органы и различия между поцелуями в половые губы и губы на лице, вкрапляя соответствующие пассажи между своими соображениями о сочинениях Мережковского и его мыслях о Распятии[42].

Хотя эти примеры шокирующего сексуального дискурса Розанова различны, они объединены общим фетишистским мироощущением, которое различными способами сочетается с метафизическим видением и/или прокреативной, проприрод- ной идеологией. Фетишизм и слияние секса и религии — характерные признаки декадентства, как и умозрительная сексуальность, однако приписываемое ей Розановым «пятно материнства» — исключительно собственное изобретение писателя. Но в конечном итоге Розанов использует «порнографический элемент» в своих сочинениях как авторефлективный троп, вытесняющий как материнское, так и отцовское тело.