3. От кризиса “городского” к “обычному” городу
Как на этот беспрецедентный процесс урбанизации реагирует социология города? Прежде всего следует сказать, что с точки зрения ее развития как научной дисциплины, она сама является порождением “города”. В социологии науки возникновение новой научной дисциплины объясняется реагированием на новые общественные проблемы, для которых требуется решение и которые невозможно решить с помощью имеющихся традиционных форм знания (ср. Nassehi 2008: 18). Американские и европейские города, стремительно разраставшиеся в эпоху индустриальной революции, были главным символом новых социальных условий, которые самому обществу, в котором они царили, казались чужими: это был мир, настолько “сбившийся с колеи” в связи с распадом и развалом всей сословной системы, что Великая Французская революция казалась по сравнению с этим детской игрой (Marx 1971: 343).
Поэтому едва ли приходится удивляться, что многие темы и вопросы, которыми занимались классики социологии, возникли в городском контексте и, таким образом, “город” представлял собой точку опоры для целого ряда теоретических подходов. При этом разные варианты теоретического осмысления городской проблематики с самого начала отражали то напряженное отношение, которое существовало между проявлениями тревоги и замешательства, вызванными промышленной революцией и связанными с ней фундаментальными трансформациями общества, с одной стороны, и беспрецедентными возможностями создания новых жизненных форм, с другой. У всех вариантов рефлексии по поводу города – у Маркса, писавшего о свободном в двояком смысле рабочем (Капитал, т. 1), у Зиммеля, полагавшего в 1903 г., что ему удалось вывести три главных критерия большого города (разделение труда, денежная экономика и размер – ср. Simmel 1995 [рус. изд. Зиммель 2002 – прим. пер.]), у Чикагской школы с ее социально-экологическим анализом городских пространств (ср. Park/Burgess/McKenzie 1925) – была общая черта: они исходили из того, что города во многих отношениях выступают своего рода линзами, фокусирующими социальные преобразования, но вместе с тем для адекватного понимания этих изменений пока не хватает самостоятельной теории города.
Колебание между тревогой и новыми возможностями оставило заметные следы и в определениях сути города (см. обзорную работу Schroer 2005). В наши дни еще бывает так, что понятие “городского” наполняют позитивными качествами, в силу чего оно “с самого начала [заключает в себе] эмансипационную составляющую” (Siebel 2000: 264). При этом город представляется как сосуд, содержащий некий особый образ жизни, который однозначно отличает “горожанина” от “сельского жителя”: “Городским (urban) мы называем утонченное, интеллектуализированное и дистанцированное поведение, разделение публичной и приватной жизни, работы и досуга” (Siebel 2004: 25). В качестве мерила используются при этом не столько вопросы качественного своеобразия городской застройки и пространства, сколько социокультурные критерии: по ним “городское” интерпретируется как высшее и наиболее совершенное воплощение культурного, цивилизованного образа жизни современного человека; в памяти вызываются картины красивой, хорошей жизни в городе (ср. R?tzer 1995: 114; Wefing 1998: 86). Особенно во влиятельной теории Салина, считавшего, что корни городской культуры следует искать в античности, эта культура отождествляется с открытостью миру, активной политической позицией и либеральным мышлением, ориентированным на свободу (ср. Salin 1960). Из-за своих позитивных коннотаций слово “городской” часто выступало в проектах градостроительного развития в качестве “волшебного слова”, конкретное содержание которого, как правило, не требовалось раскрывать (ср. W?st 2004: 44). Такая интерпретация в конечном итоге служит и системой отсчета, в которой происходящие сегодня изменения толкуются – в сравнении с гипотетически удачными формами городской культуры прошлого – как “распад «городского»” (Keim 1997) и “конец цивилизованного города” (Eisner 1997).
Наряду с этим в принципе позитивным понятием городского исконно существует и другая его интерпретация – с позиций критики цивилизации. Со времени урбанизационной революции в Европе начала XIX в., если не раньше, социальная критика в адрес больших городов приняла весьма ожесточенный характер. Ее ключевыми словами стали “бескрайнее разрастание”, “чрезмерная плотность заселения”, “опасность эпидемий”, “хаос на дорогах”, “моральное разложение и пороки”, “голод и нищета”, “политически опасные низшие классы”, “мятежная чернь” и многое другое (ср. Held 2005: 232f.). За этим с самого начала стояли идеологически нагруженные дискурсы, вращавшиеся вокруг социальных нестроений, потому что “скопление людей […] всегда можно интерпретировать и как сборище, а инфекцию – как заражение чуждым духом, как насаждение взглядов, позиций и практик, противных данному обществу” (Ibid.). Далее, стоит обратить внимание на то, как диковинным образом смешивались друг с другом мифологизация дальних стран в популярной в XIX в. колониальной литературе о путешествиях, дискурс об индустриальном городе и “анималистичекая” риторика. Например, описания чикагских или лондонских кварталов бедноты в то время полны метонимий и метафор, рассказывающих о чужом, находящемся рядом с читателем, и о связанных с этим ужасах: жилища бедняков сравнивались с “пещерами”, “гнездами”, “рассадниками” и “крольчатниками”, в которых происходило не поддающееся контролю и беспорядочное размножение, а обследование бедных районов описывалось наподобие экспедиции по черному континенту в сердце тьмы; роль “дикарей цивилизации” при этом играли неимущие жители городов (Lindner 2004: 32). Этот критический дискурс на темы города и городской жизни прослеживается и в отстраненных наблюдениях Зиммеля (Simmel 1995 [рус. изд. Зиммель 2002]), и в размышлениях Тённиса о соотношении общности и общества (T?nnies 1991 [рус. изд. Тённис 2002 – прим. пер.]), и в трудах Майка Дэвиса (Davis 1994; 1999) и в новейших публикациях, посвященных разобщенности и маргинальности городского населения (Keller 1998; H?u?ermann/Kronauer/Siebel 2004). Во многих нюансах подобный дискурс сохранился до сегодняшнего дня, когда кризис города интерпретируется как его нарастающая неспособность функционировать в качестве “инклюзионной машины” (Nassehi 2002).
Какое отношение всё это имеет к африканским городам и их теоретическим описаниям? Самое прямое, потому что вплоть до недавнего времени этот возникший в особых, специфически европейских (или западных) условиях процесс урбанизации и относящиеся к нему теории города служили основой для интерпретаций и анализа африканских урбанизационных процессов. Прямым следствием такого подхода стало то, “что понимание «городского» (city-ness) в Африке стало базироваться на опыте (обычно не эксплицированном) сравнительно небольшой группы городов (преимущественно западных), и города незападные стали оцениваться на основе этого предзаданного (мирового) стандарта «городского»” (Robinson 2002: 531f.). Особенно в дискурсе развития долгое время имплицитно сохранялась в качестве доминирующего представления о “форме, функции и распределении городов” (Myers 1994: 196) евроцентристская модель развития и социальной трансформации. В силу такого взгляда африканские города нередко объявлялись “ненастоящими городами”, а теоретические подходы местных исследователей отметались как “ненаучные” (ср. Sanders 1992; Myers 1994). Таким образом, преобладает однозначно негативная оценка урбанизационных процессов в Африке. Роберт Каплан в своей статье, привлекшей много внимания и много критики, нарисовал резко отрицательную картину будущего африканских городов. Говоря о “разлагающих общественных эффектах жизни в городах”, он объявил прежде всего Западную Африку “символом того глобального демографического, социального и экологического бремени, из которого возникает криминальная анархия – подлинная «стратегическая» опасность” (Kaplan 1996: 54). Указывая на болезни, принимающие эпидемические масштабы, и на “перенаселение”, он называл Мальтуса[123] “пророком западноафриканского будущего” (ibid.: 53), которое, с его точки зрения, “явно близится к взрыву” (ibid.: 52). Такой пугающий сценарий, по мнению Каплана, должен был стать следствием заколдованного круга из перенаселения, хищнической эксплуатации природных ресурсов, маргинальной позиции (или отсутствия какой-либо значительной роли) Африки в мировой экономике, болезней (таких как ВИЧ/СПИД) и обусловленной бедностью преступности. Никакого объяснения этого заколдованного круга в статье не приводилось.
Столь же безнадежную картину нарисовал почти десять лет спустя Майк Дэвис в своей книге “Планета трущоб” (Davis 2007). Анализируя эволюцию городских ландшафтов в южных регионах, Дэвис сосредоточил внимание преимущественно на мегаполисах и на происходящем в них необычайно быстром разрастании трущоб[124]. Несмотря на то, что этой динамике, как кажется, предшествовали аналогичные процессы в Европе и Северной Америке XIX–XX вв., превращение горожан в жителей трущоб приобрело сегодня совершенно иные масштабы: вышедшее в 2003 г. исследование ООН “Проблема трущоб”, на которое Дэвис часто ссылается, показывает, что процент трущобного населения необычайно высок именно в африканских городах. Вот лишь три примера: в Эфиопии, Танзании и Чаде, согласно выводам этого исследования, доля городского населения, проживающего в трущобах, достигает почти невероятной цифры – более 90 %. По всему миру численность трущобных жителей оценивается в 900 миллионов человек – это более трети всех горожан (UNESCO 2006: 91). Сообщения такого рода поражают воображение не в последнюю очередь именно за счет того же, к чему апеллировала критика больших городов в Европе XIX–XX вв.: царящие сегодня в этих трущобах условия дают, как кажется, достаточно реальные наглядные свидетельства истинности подобных апокалиптических видений. Жилищные условия там во всех отношениях нездоровые, доступа к медицинской помощи нет, бедность крайняя, уровень преступности высокий, и т. д. Поэтому в отчете о “городском вызове XXI века” констатируется, что “городские ареалы в развивающихся странах – ключевой участок борьбы за достижение более высокого уровня жизни” (Population Information Program 2002: 1).
Если же мы обратимся к международным исследованиям по урбанизации, то они зачастую сосредоточивают свое внимание лишь на одном из наиболее зрелищных проявлений социально-географической трансформации – на мегаполисах. По классификации ООН от 1994 г., мегаполисы – это города, в которых проживают более 10 миллионов человек (ср. UN 1994). На фоне вышеописанных темпов урбанизации в южных регионах неудивительно, что, если не говорить о Токио, Нью-Йорке и Париже, такие города (из которых самые крупные – Лагос, Дакка, Макао, Гуанчжоу и др.) встречаются большей частью в развивающихся странах. Однако в русле теоретической традиции “новой городской социологии” (“New Urban Sociology”), объяснявшей процессы развития городов прежде всего капиталистической формой товарного производства, исследовательский интерес урбанистов сузился до изучения феномена “глобальных городов” (cp. Sassen 1991; 1996; Castells 1996 [рус. изд.: Кастельс 2000 – прим. пер.]). Согласно определению, “глобальные города” – это города, в которых расположены командные и контрольные органы компаний, ведущих бизнес в мировом масштабе. Самые современные отрасли сферы обслуживания – страхование, финансы, дизайн, юридические услуги, управление информационными системами и т. д. – составляют ядро всех городских экономических процессов. Эта концентрация хозяйственной деятельности в нескольких узловых пунктах привела к тому, что выстроилась иерархия городов относительно тех или иных видов услуг. Например, Саския Сассен в своем ставшем уже классикой исследовании показала, что в международной финансовой системе ведущее положение занимают Нью-Йорк, Токио и Лондон (ср. Sassen 1996). Таким образом, лейтмотивом международного изучения “глобальных городов” является вопрос о том, как изменяется роль экономически влиятельных городов в процессе реструктуризации хозяйственных отношений под воздействием глобализирующихся денежных и информационных потоков.
Непосредственным практическим результатом этой тенденции в научной теории явилось составление разнообразных карт, описывающих те или иные аспекты западных мегаполисов с числом жителей более 10 миллионов (ср. Knox/Taylor 1995; Sassen 1996; Noller 1999; Smith 2001). В то же время, на том месте в исследовательском ландшафте, где должно быть обстоятельное социологическое изучение мегаполисов Африки, пока наблюдается белое пятно (ср. Gugler 1996a; 1996b; Robinson 2005; Myers 2005). Таким образом, возникает впечатление, что из-за сосредоточения внимания на “глобальных городах” в теоретическом дискурсе о процессах урбанизации воспроизводится та же ситуация, что и в мировой экономике: города вроде Лагоса, Найроби или Киншасы и тут, и там оказываются в маргинальном положении. С точки зрения исследователей “глобальных городов”, они “экономически иррелевантны” (Knox 1995: 41), а значит за ними можно не признавать и структурной важности для урбанизационной теории. Это удивительно, поскольку реальные процессы развития городских регионов в странах Юга порождают такие социальные и экологические проблемы, в сравнении с которыми все обсуждаемые ныне феномены неравенства в социально-пространственных структурах городов Севера выглядят не столь уж значительными (ср. H?u?ermann/Kronauer/Siebel 2004). Кроме всего прочего, это означает, что большинство городского населения планеты просто не попадает в поле зрения исследователей (ср. van Naerssen 2001: 35). Более того: лишь незначительная часть горожан – всего 4,3 % (Schulz/Swiaczny 2003: 40) – живет в этих многомиллионных мегаполисах, а гораздо более динамичные и, соответственно, для многих регионов гораздо более проблематичные процессы ожидаются в мегаполисах будущего. Поэтому Майерс в своем обзоре новейших исследований пришел к выводу, что “уникальная история урбанизации в […] Африке последних пятидесяти лет до сих не удостоилась внимания ученых, хотя бы приближающегося к такому, какого она заслуживает” (Myers 2005: 14).
А как могло бы выглядеть адекватное теоретическое осмысление африканских городов и связанных с ними процессов? Один из возможных вариантов мы находим в работах Дженнифер Робинсон (ср. Robinson 2002; 2005; 2008). В своих размышлениях она отталкивалась от одного меткого наблюдения относительно описанной выше ситуации в науке: тот факт, что во многих урбанизационных теориях не представлены южные города, проистекает, по мнению исследовательницы, из характерного для мировой урбанистики дуализма “теория vs. развитие”, который препятствует адекватному теоретическому описанию значительной части урбанизационных процессов Юга в силу того, что они рассматриваются западными исследователями преимущественно под углом зрения теории развития, тогда как западные города и протекающие в них процессы становятся привилегированной основой для “теории города”, которая признана универсальной, не зависящей от региона (ср. Robinson 2002: 532). Из-за этого города “третьего мира” всегда выглядят “иными”; их альтернативные пути урбанизации и прочие неудобные для анализа особенности не вписываются в расхожие теоретические конструкции, а потому объявляются структурно иррелевантными для всоехватной теории города и сбрасываются со счетов. Робинсон признаёт, что после того, как два десятилетия подряд в науке обсуждались прежде всего “глобальные города” Севера, на южные города больше внимания стали обращать в критической урбанистике – но и там они в конечном счете рассматриваются почти исключительно с позиций теории развития, свидетельством чему служат многочисленные работы на такие темы, как “участие жителей в управлении городом, жилье, землевладение и землепользование, предоставление услуг, административные потенциалы, инфраструктура, неформальный сектор и т. п.” (ibid.: 540). Всё это, несомненно, темы важные, значимые для выживания городов, но всё же “такое восприятие города – лишь с точки зрения развития – не помогает расширить определение «городского» (city-ness): подобная перспектива, скорее, служит основанием для того, чтобы обозначить, чем города не являются” (ibid.). Таким образом, развитие южных городов – это то, что мировой урбанистике не удается адекватно интегрировать в свои теоретические построения, чтобы они креативно стимулировали такую рефлексию по поводу сложности и разнообразия городских пространств, которая была бы свободна и от устаревших категорий, и от иерархизаций. Благодаря этому подобные теоретические конструкции могли бы фиксировать и описывать города, “глобальные города” и “большие города третьего мира” как нечто не столько “отличающееся”, сколько “обычное”. Концепция Робинсон, которую она разрабатывает на основе работы Амина и Грэма (Amin/Graham 1997), гласит, что города Юга – это города обычные, а стало быть и развитие их не следует считать скандальным отклонением от нормы. На взгляд Дженнифер Робинсон, эта концепция позволила бы синергетически соединять теоретические подходы урбанистов с эмпирически насыщенными исследованиями в области развития городов: “Обычные города (а это значит – все города) рассматриваются как многообразные, креативные, современные и самобытные, способные (в рамках серьезных ограничений, накладываемых конкуренцией и неравным распределением власти) представлять себе как собственное будущее, так и самобытные формы «городского» (city-ness)” (ibid. 546).