Язык и гендер: существует ли «женский язык»?

Представители феминистской лингвистики поставили вопрос, аналогичный вопросу Симоны де Бовуар «А есть ли женщины?», а именно: «Существует ли женский язык?». Термины, в которых сформулирован вопрос, изменились за последние двадцать лет, но остался существенный интерес к вопросу о том, что (если это вообще есть) характеризует использование языка женщинами и каким образом определенные особенности «женского языка» могут быть связаны с гендерными отношениями в том или ином обществе.

В буквальном смысле термин «женский язык» явно сомнителен. Как отмечает Сэлли МакКоннелл-Джине [Sally McConnell-Ginet 1998], на вопрос «На каком языке вы говорите?» никто не ответил бы «на женском языке» или «на женском английском». Даже менее радикальный термин «гендерлект», созданный по аналогии с «диалектом», «социолектом» и «идиолектом», является сомнительным, так как женщины и мужчины не образуют в большинстве случаев отдельные речевые сообщества. Некоторая степень сегрегации и изоляции на основе гендера обнаруживается во многих или большинстве обществ, но везде мужчины и женщины все-таки вовлечены в деятельность хотя бы некоторых основных общественных институтов (таких как семья или домашнее хозяйство, трудовой коллектив, сельская община), занимая разное положение внутри этих институтов. Как заметила социолингвист Пенелопа Эккерт, гендер действует иначе, чем раса, этническая принадлежность или класс:

Гендер и гендерные роли нормативно взаимны, и хотя принято думать, что мужчины и женщины отличаются…предполагается, что это отличие является источником притяжения. Поскольку властные отношения между мужчинами и женщинами подобны отношениям между господствующими и подчиняющимися классами, а также между этническими группами, повседневный контекст, в котором эти властные отношения разворачиваются, весьма разнообразен. Не существует культурной нормы, требующей, чтобы каждый представитель рабочего класса сочетался браком с представителем среднего класса или чернокожий человек сочетался браком с белым человеком. Однако наша традиционная гендерная идеология навязывает именно этот тип отношений между мужчинами и женщинами [Eckert 1989, 253–254].

Таким образом, вопрос, что такое «женский язык», становится вопросом о том, как функционирует норма гендерной «взаимности», чтобы посредством языка дифференцировать «женщин» и «мужчин» в одном речевом сообществе.

Для ответа на этот вопрос вновь необходимо обратиться к идее Мэтью о трех парадигмах. Ранние дофеминистские дискуссии (например, [Jespersen 1922]) колеблются между мнением, что «гендеризованный» язык «транслирует» врожденные биологические склонности, и точкой зрения, что он «символизирует» гендерные роли, которые по существу социальны. Представители феминистской лингвистики, как и большинство представителей общественных наук, предпочли теорию «социальных ролей». В этом случае социальная роль включает и тот факт, что индивид говорит (т. е. имеет определенный коммуникативный стиль) как женщина или как мужчина, хотя женщины чаще были в центре внимания гендерных исследований.

Это положение привело таких «пионеров» феминистской лингвистики как Робин Лакофф [Lakoff 1975] к предположению, что «женский язык» является результатом социализации раннего детства. Родители и другие авторитетные лица стимулируют маленьких девочек усваивать гендерно специфичную манеру говорения, которая демонстрирует их женственность посредством языка точно так же, как ношение платья с оборками, игра в куклы, «бросание мяча по-девчачьи» и отказ от «грубых» игр демонстрируют женственность (как культурную норму) физически. И эта женственность – не просто условная совокупность особенностей, функция которой – подчеркнуть несходство девочек и мальчиков. Это символическое разыгрывание слабости: например, готовность занимать меньше места, предъявлять меньше требований, казаться слабее и менее агрессивными, чем мальчики. «Женский язык» в понимании Лакофф характеризуется, в частности, употреблением уменьшительных средств, снижающих силу высказывания, и стремлением не использовать грубый или агрессивный язык.

По поводу идей Лакофф часто задают вопрос, насколько ее выводы о «женском языке» (ЖЯ) подтверждаются эмпирически. Данные Лакофф эпизодичны, и автора часто критикуют за то, что она безоговорочно приняла некоторых женщин – белых, англоговорящих жительниц пригородов США с относительно высоким уровнем жизни – за норму. Даже внутри одного и того же общества, Соединенных Штатов Америки, многие женщины – из рабочего класса или не англо-американского происхождения – не смогли отождествить себя с описанием ЖЯ Лакофф. В дальнейшем был проведен целый ряд исследований, но подтвердить точность описания не удалось.

Хотя рамки статьи не позволяют дать обзор всех эмпирических данных и контраргументов, следует отметить: оценивая доводы Лакофф теоретически, нет нужды останавливаться на конкретных вопросах содержания (какие черты могут или не могут быть присущи ЖЯ); важно сформулировать общее положение. Оно, я полагаю, заключается в следующем: женская манера говорения в любом сообществе или, точнее, способы говорения, которые в наивно-лингвистическом представлении ассоциируются с женщинами (независимо от того, верно это или нет), создают символическую картину представлений этого сообщества о нормах женственности. Действительная сущность последней может значительно варьировать: этнографическая литература показывает, например, что в то время как одни сообщества (сообщество, описанное у Лакофф, например) считают уклончивость типично женской речевой особенностью, другие (как малагасийцы, описанные Оке [Ochs 1974] связывают женщин с прямыми стилями (direct styles), а мужчин с уклончивостью (indirectness). Но универсально, по-видимому, то, что, если сообщество рассматривает определенный речевой стиль или жанр как типичный для женщин, оно также склонно считать этот стиль показателем того, «какие женщины (по природе)». Доказательство этого более общего утверждения кажется мне значительно более важным, чем доказательство отдельных гипотез Лакофф о ЖЯ (обзор, описывающий эту точку зрения см. [Sherzer 1987]). Само же утверждение может интерпретироваться в соответствии с более радикальной концепцией взаимоотношений пол – гендер, что будет обсуждаться ниже.

В качестве главной альтернативы точке зрения Лакофф и ее последователей на женский язык как символическую слабость стараниями главным образом англоговорящих ученых появилась новая модель – так называемая модель «различия», или «субкультурная» модель, самым известным сторонником которой является Дебора Таннен [Tannen 1990; 1993; 1994]. В этой модели гендерные различия рассматриваются по аналогии с культурными различиями, которые осложняют и могут нарушить межкультурную или межэтническую коммуникацию (ср. [Gumperz 1982]). Считается, что они возникают, прежде всего, из-за распространенной сегрегации, или разделения мальчиков и девочек на группы в детстве и юношестве. Так как эти группы по-разному организованы, участвуют в разных видах деятельности и ориентируются на разные ценности, погружение в них приводит к различающимся репертуарам коммуникативных практик – или, возможно, точнее, предпочтительных коммуникативных практик (см. работу Гудвин [Goodwin 1992], которая демонстрирует, что девочки способны перенять «маскулинную» практику, когда это необходимо для противостояния мальчикам в споре). Сьюзан Тал [Gal 1991] высказалась относительно явной несимметричности сдвига: когда сталкиваются гендерные нормы, оказывается, что маскулинные нормы обычно побеждают.

Модель «различия», подобно модели Лакофф, рассматривает гендерно специфичную речь как часть более широкой гендерной роли и выводит ее генезис из социализации раннего детства; но она отличается взглядом на социализацию, которой придается особое значение (Лакофф фокусируется на семье, Таннен – на группах), а также тем, каким образом осмысляется сама роль. Для Лакофф, как отмечалось выше, в ЖЯ проявляется женственность как вид стилизованной слабости. Для Таннен – в речи и женщин и мужчин проявляется ориентация на определенный набор ценностей: для мужчин центральным является статус, для женщин это взаимосвязь (connection) или сопричастность. Эти различающиеся ценности являются результатом коллективного социального опыта жизни в определенной группе, которая в значительной степени обособлена и отличается от других: таким образом, в терминах Мэтью, этот подход иллюстрирует модель «гендер как аналогия».

В более новых трудах точки зрения Лакофф и Таннен на взаимоотношения языка, гендера и власти – одним словом, подходы «доминирования» и «различия» – представляются как диаметрально противоположные. Хотя эти подходы во многом не совпадают, с позиции, принятой нами в этой работе, они все же имеют больше сходств, нежели различий. Оба подхода иллюстрируют парадигму «аналогии» Мэтью; оба признают, что «женский язык» в сущности – это язык, характерный для женщин. Исходное положение здесь, что «женщины» существуют до «языка». «Женский язык» – это язык субъектов, которые уже бесспорно являются женщинами. И это возвращает нас к вопросу Симоны де Бовуар…

Но чем же еще – спросим мы – может быть «женский язык»? Ответ предлагает лингвист-антрополог Сьюзан Гал [Gal 1991; 1995]. При обсуждении вариационистского социолингвистического подхода, нацеленного на установление корреляции между лингвистическими и демографическими переменными, Гал отмечает:

В такой работе упускают из вида, что категории женская речь, мужская речь и авторитетная или влиятельная речь не просто показатель, производный от идентичности говорящих. Иногда высказывания говорящего создают ее или его идентичность. Эти категории, наряду с более широкими категориями фемининности и маскулинности, конструируются культурой внутри социальных групп. Они меняются в истории и системно взаимосвязаны с другими областями культурного дискурса, такими как сущность личности, власти и желаемого нравственного порядка [1995, 171].

С этой точки зрения, действительно есть нечто отделяющее «женский язык» от простой суммы языковых фактов, частота употребления которых отличает женщин (субъектов уже сформированных) от мужчин (субъектов уже сформированных). Это дискурсивный конструкт, организация, иерархия значений, которые служат источником непрерывного конструирования гендерной идентичности членами определенной культуры. Гал настаивает, чтобы лингвисты более внимательно относились к «идеологически-символическим аспектам речи – культурным конструктам языка, гендера и власти, которые формируют у женщин и мужчин образцы и представления об их собственных речевых практиках» [1995, 173].

Это утверждение знаменует теоретический сдвиг. Хотя Гал ссылается на то, «что упускается» в традиционной социолингвистике, в действительности это «упускаемое» понимание нельзя просто добавить в традиционную модель, так как предлагаемое им взаимоотношение языка и гендера (или любой другой социальной категории) более или менее противоположно тому, которое допускают традиционные лингвисты. «Женский язык» как категория больше не считается показателем, производным от социальной идентичности тех, кто его использует («женщин»), а стал «идеологически-символическим» конструктом, который является потенциально созидающим эту идентичность. «Быть женщиной» (или мужчиной) – это, кроме всего прочего, говорить как женщина (мужчина). Люди порождают свое собственное речевое поведение и судят о поведении других в свете гендеризованных значений, приписываемых культурой определенным способам речевого поведения.

Как я упоминала ранее, можно реинтерпретировать мнение Лакофф о ЖЯ в соответствии с изложенным выше (этот вопрос излагается более подробно [Bucholtz and Hall 1995]). Феномен, который Лакофф «описывает» в работе «Язык и место женщины» («Language and Woman’s Place»), возможно, является не столько эмпирической реальностью, сколько символическим идеалом, который, по Сьюзан Гал, помогает привести в систему идеи о том, как должны говорить женщины и мужчины и, следовательно, до некоторой степени (реальность будет более вариативна), как они действительно говорят в определенных случаях. Если принять это новое толкование, оно, возможно, заставит замолчать критиков недостаточной эмпирической подтвержденности обобщений Лакофф. В то же время оно, по-видимому, предполагает, что связь между символическим пониманием и репрезентацией гендера и созданием гендерной идентичности в повседневном социальном поведении является важной областью для дальнейшего исследования.

Вывод из высказываний Гал о планировании и проведении эмпирической работы заключается в том, что лингвистическое поведение не может являться единственным объектом внимания исследователя: его необходимо соотносить с несколько более широким этнографическим (и часто также учитывающим исторические факты) описанием частных контекстов и идеологических систем, в которых происходит использование языка. В настоящее время, по-видимому, существует движение в этом направлении среди исследователей феминистской науки, иллюстрируемое, например, многими работами в сборнике, в который включена статья Гал [Hall and Bucholtz 1995]. Другим выводом из призыва Гал акцентировать «культурное конструирование языка, гендера и власти» является то, что две области исследования, которые часто считались отдельными, – исследование «обычного», или «естественного» гендерного речевого поведения и исследование гендерных идеологий, их (вос)произведения в СМИ, – следовало бы теснее взаимосвязывать.