«Книга раздумий»: история и семантика[*]

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Книга раздумий»: история и семантика[*]

Сборник «Книга раздумий», о котором у нас пойдет речь, появился в 1899 году и ныне редко вспоминается что читателями, что исследователями. Между тем, как нам представляется, история сборника и его внутреннее строение являются чрезвычайно существенными для истории всего русского символизма.

Прежде всего бросается в глаза, что книга вышла в свет буквально накануне нового века, в ноябре 1899 года. Этим месяцем (без дальнейших хронологических уточнений) помечена запись Брюсова в дневнике:

Вышла, наконец, и «Книга Раздумий», которую ждали долго и томительно. Вышла, но что дальше, — не знаю. Отвез ее Бахману, слушал его русские стихи о Ашинове:

Как при нем для разных миссий

Состоял отец Паисий…[327]

Еще совсем незадолго до выхода книги Брюсов даже предположил, что она появится и вовсе в канун нового века. Он писал своему приятелю В. К. Станюковичу: «В близком будущем никаких изданий я не затеваю. Выйдет, может быть, к Рождеству, „Книга раздумий“, где я, Бальмонт и Ореус.»[328] Однако довольно отчетливо прописанная современниками история сборника показывает, что совпадение появления книги с самым концом века произошло в достаточной степени случайно. Еще в январе 1899 года, во время пребывания Бальмонта в Москве, Брюсов записывал (также не означая точных дат):

«Бальмонт задумал издать книгу стихов Ореуса, моих и других. Сначала было много участников, но Гиппиус и Сологуб потом отказались, их, видимо, покоробило соседство со мной и с Ореусом. Теперь участников четыре — Бальмонт, Ореус, Дурнов и я.

Не знаю, выйдет ли этот сборник. Вспоминаю анекдот о Малларме.

На картинной выставке встретил его некий издатель журнала, был поражен его суждениями и просил писать у него художественные обозрения. Но когда Малларме прислал такое обозрение, издатель возвратил рукопись с негодующим письмом, говоря, что не знает, чем заслужил, чтобы над ним смеялись. Так же и со мной. Стихов моих просил (и очень просил) Облеухов, но, получив, не напечатал. Потом просил Бунин для „Южного Обозрения“ и, видимо, тоже не напечатал. Напечатает ли теперь Бальмонт?»

Есть и более точно датированное свидетельство. 6 января (стало быть, сборник был задуман еще в 1898 году) Брюсову писал Иван Коневской: «…поэму „Дебри“ найдете в сборнике, который будет выпущен в конце этого месяца Бальмонтом и в который включены будут избранные стихотворения его, Ваши, Ф. К. Сологуба и мои»[329]. Но ни в январе, ни весной сборник не появился. Мало того, он все еще утрясался: приехав в середине марта в Петербург, Брюсов читал там свое новое стихотворение «Демоны пыли» и по просьбе К. К. Случевского отдал его в «Пушкинский сборник»[330]. Однако в конце марта Случевский прислал отказ, за чем последовала полемика… «Демоны пыли» в итоге были включены в «Книгу раздумий». Только 26 августа Брюсов сообщил Коневскому: «Что до Книги раздумий, по словам Бальмонта, она почти окончена. Появится на днях»[331], но уже 5 сентября он же писал А. А. Курсинскому: «О нашем сборнике я ничего не знаю»[332].

Кажется, причины задержки коренились прежде всего в неаккуратности Бальмонта. С этим был связан и не слишком приятный инцидент. Интенсивно работавший над своей книгой «Мечты и Думы» Коневской 23 июля написал Брюсову, что закончил работу над сборником и готовился его печатать, в связи с чем в ответ получил такие слова: «Мне кажется дурным, что Вы нарушили наш сборник; но я утешен тем, что будет возможность иметь сборник всех Ваших стихов»[333]. «Наш сборник» здесь — конечно, «Книга раздумий». На это Коневской не преминул ответить, явно бросая камешки в огород Бальмонта: «Очень жаль, что Вы поняли мое заявление об издании сборника своей лирики как отказ от участия в „Книге раздумий“. Напротив — еще с месяц перед этим я написал К. Д. Б<альмонту> запрос о том, не составит ли для него неудобства почти одновременное появление этих двух изданий; в случае, если, в самом деле, такого рода невыгода ему представится, я, писал я тогда же, охотно согласен выпустить свой сборник через какой ему будет угоден срок. Ответа до этих пор получено не было. Но и без того можно рассчитывать, что появиться в печати моему <и>зданию будет возможность не ранее месяцев двух <ил>и более; оно только через несколько дней будет пред<ста>влено в цензуру»[334]. Цензурное разрешение книги Коневского датировано 14 августа — оставалось всего две недели до процитированного письма Брюсова о появлении «Книги раздумий» «на днях». Похоже, что задержка с выходом «Книги раздумий», а соответственно и собственного сборника, Коневского очень волновала. Волнения были тем более обоснованны, что Бальмонт осенью находился в Москве и за печатанием сам следить не мог. 22 сентября Коневской запрашивал Брюсова: «…мне явилась возможность сегодня передать в окончательном виде весь сборник в типографию, и через три недели мне обещано окончание печатания. Быть может, Вы по этому случаю узнаете у Бальмонта о судьбе Книги раздумий»[335]. Как кажется, с этим эпизодом можно связать дневниковую запись Брюсова о Коневском, сделанную накануне: «Спорили с ним много о Бальмонте, которого он отрицает».

В ответ на это письмо Брюсов написал 30 октября: «Милый Ореус! есть к Вам просьба, впрочем — вероятно, и для Вас желательная. К. Д. Бальмонт просит Вас зайти в типографию Балашева, Фонтанка 95, и спросить там решительно и с негодованием (сообщив, что Вы Ив. Коневской и что Вы исполняете просьбу Бальмонта): готова ли Книга раздумий. Если да, то пусть они тотчас доставят Бальмонту <…> данные (т. е. счет) о цене печатания книги <…> Желает еще Бальмонт, чтобы вместе с „данными“ доставили ему на первое время 20–30 экземпляров Книги раздумий, для раздачи нам и близким: это непременно. <…> надо как-нибудь покончить с этой пресловутой Книгой раздумий»[336]. Но еще и через месяц книга готова не была. 23 октября Брюсов пишет Курсинскому, словно подводя итог деятельности издателя: «Надеюсь скоро прислать Тебе книжку, которую издает Бальмонт. Но не убежден, ибо его имя — лицемерие»[337]. В конце концов обе книги появились практически одновременно. Если присоединить к ним «Одинокий труд» А. Березина — Ланга — Миропольского, вышедший в конце октября[338], то можно сказать, что последние месяцы конца века для московских символистов и примкнувшего к ним Коневского удались.

Впрочем, критика так не считала. «Одинокий труд» и сборник Коневского вызвали минимум печатных откликов[339]. На этом фоне «Книга раздумий» выгодно выделяется: судя по «Библиографии Валерия Брюсова» (основанной на записях самого Брюсова, внимательно следившего за прессой), на нее появилось 7 рецензий. Впрочем, трудно не согласиться с Брюсовым, который замечал по поводу разных отзывов: «Пошлая брань»: «По цитатам ясно, что самой книги не читали, а знают лишь рецензию Нов<ого> Вр<емени>»[340]. Однако смысл рецензий был неодинаков. Так, А. В. Амфитеатров, укрывшийся за своим обычным псевдонимом Old Gentlemen, констатировал предельную близость творческих устремлений авторов книги: «Все четверо поэтов раздумывают так похоже друг на друга, что весьма трудно различать, где кончает раздумывать г. Бальмонт и начинает Валерий Брюсов, где свершился мысленный путь г. М. Дурнова и началась поэтическая тропа г. Ив. Коневского»[341]. Конечно, эти утверждения были связаны прежде всего с общим убеждением Амфитеатрова в том, что все напечатанное в сборнике — не более как жалкая бессмыслица, читателю и критику совершенно все равно, кто именно был автором тех или иных стихотворений, но все же сам подход именно таков. А вот гораздо более отчетливо понимавший природу символизма Владимир Гиппиус писал прямо о противоположном: «Какое направление соединило четырех авторов, и отсюда — в чем значение такой брошюрки? — остается неясным»[342]. И, как нам представляется, он был неправ. «Книга раздумий» вольно или невольно стала одним из манифестов нового этапа в развитии русского символизма, и не только того извода, который представляли его авторы, а общей тенденции.

Переходя к анализу книги, отметим прежде всего, что стихи М. Дурнова явно выпадают из ее контекста. Все-таки он не был сколько-нибудь профессиональным поэтом и участием в сборнике был обязан, судя по всему, дружескими отношениями с Бальмонтом, да и с Брюсовым. Пожалуй, прав был Гиппиус, говоря: «…г. Дурнов… вовсе не имеет литературной способности…»[343] Да и объем напечатанного им слишком мал — всего 5 стихотворений, — чтобы делать какие-либо выводы. Стоит, пожалуй, отметить лишь посвящение первого из стихотворений Бальмонту.

Именно оно позволяет говорить о том, что в сборнике создается вполне определенная сеть посвящений, связывающих воедино циклы трех первых участников: Бальмонт посвящает стихи Брюсову, Дурнов и Брюсов — Бальмонту. При этом посвящения Брюсова и Дурнова стоят над первыми их стихотворениями, включенными в книгу, посвящение Бальмонта — над первым стихотворением из второго раздела — «Символика настроений» и тем самым особо отмечены в общей структуре книги.

Дополнительной скрепой между текстами является и то, что как обращенное к Брюсову бальмонтовское «Прорезав тучу, темную, как дым…», так и обращенное к Бальмонту брюсовское «Я не боюсь ни Ночи, ни Зимы…» написаны в одной и той же строфической форме — рондо. Вообще твердые строфические формы имеют не последнее значение для всей книги. Это относится не только к рондо, но и к сонетам, которые есть и у Бальмонта, и у Брюсова, и у Коневского, причем у двух первых это знаменитые «Скорпион», «К портрету Лейбница» и «Ассаргадон», а у Коневского — сразу цикл из пяти сонетов. Кроме того, у Брюсова есть терцины (об этой форме он писал в позднейших «Опытах…»: «Их преимущество в связности строф распорядком рифм»[344]).

Возвращаясь к семантике посвящений, отметим, что выпадающий на первый взгляд из ряда И. Коневской на деле прибег к традиционному уже для символистских книг приему, сделав посвящения максимально загадочными. Вряд ли кто из читателей мог догадаться, кто такие Florestano Callio, Александр Б., даже Ф. А. Лютер или П. П. Конради. В этом смысле дедикации Коневского параллельны тому, что было с наибольшей последовательностью опробовано в «Natura naturans. Natura naturata» Александра Добролюбова. А для тех избранных читателей, которые знали, кто такой Владимир В. Гиппиус (о котором Коневской писал Брюсову: «К великому прискорбию всех участников в сборнике, Вл. В. Гиппиус отказывается от участия»[345]), связь с традицией А. Добролюбова становилась еще более очевидной.

Однако эти формальные особенности построения сборника лишь подчеркивали основное его устремление, закрепленное самим заглавием. Оно было своего рода концентрированным вариантом названия альманаха, вышедшего тремя годами ранее и названного: «Философские течения русской поэзии»[346]. Только в сборнике П. П. Перцова речь шла о творчестве Пушкина, Баратынского, Тютчева и т. д., последним в хронологическом ряду был обозначен А. А. Голенищев-Кутузов; в «Книге раздумий» были представлены философские течения исключительно современной и остро современной поэзии.

Совершенно очевидно и не требует доказательств это утверждение применительно к Коневскому, которого именно как поэта-мыслителя и ценили прежде всего те современники, которые его ценили. С предельной откровенностью эта направленность нашла отражение в стихотворении «Море житейское», которое в «Книге раздумий» имело два эпиграфа (в «Мечтах и думах» отсутствующие): «Kant: Kritik der reinen Vernunft»[347]; «И гад морских подводный ход. Пушкин».

Среди представленных в «Книге раздумий» 18 стихотворений Брюсова есть и открытая ориентация на философию (сонет «Лейбниц»), и стихотворение с эпиграфом из Пифагора, которое впоследствии получит название «Числа», завершающееся четверостишием:

Вам поклоняюсь, вас желаю, числа!

Свободные, бесплотные, как тени,

Вы радугой связующей повисли

К раздумиям с вершины вдохновенья!

«Раздумия» последней строки, безусловно, связаны с общим названием книги, где стихотворение было напечатано.

Еще одно стихотворение, безусловно относящееся к философским, — знаменитое:

Есть для избранных годы молчания.

           Они придут.

Мы осудим былые желания[348]

           О, строгий суд!

И так далее, и так далее. И «Духи земли» (еще не получившие этого названия), и «Демоны пыли», и многое другое, безусловно, должно быть отнесено к философской лирике.

И Бальмонт, наиболее «стихийный» изо всех представленных в книге поэтов, недаром назвал первый раздел своей подборки «Лирика мыслей». Туда вошли стихи, спорящие с философскими стихами Случевского[349], перелагающие «Упанишады» и «Зенд-Авесту», связанные с древнеиндийской философией («Майя» и др.).

Таким образом, «Книга раздумий» зафиксировала существеннейший момент в существовании русского символизма: завершение первого этапа его развития, этапа, если можно так выразиться, экспансионистского, о котором точно писал Вяч. Иванов: «Пафос первого момента составляло внезапно раскрывшееся художнику познание, что не тесен, плосок и скуден, не вымерен и не исчислен мир, что много в нем, о чем вчерашним мудрецам и не снилось, что есть ходы и прорывы в его тайну из лабиринта души человеческой, только бы <…> научился человек дерзать и „быть как солнце“…»[350]

В эпоху «Книги раздумий» Брюсов пишет Бальмонту (письмо сохранилось в черновике): «Я писал и думал о поэзии много. <…> Читаешь длинные книги о Аррагонцах или о Возрождении, люди, короли, герои, войска, много людей — проходят, умирают — и ничто они. Готов верить этому кругу идей, почти что станов<ишься> марксистом и смеешься в лицо, кто говорит о вечности. Потом приходит упрямый старичок Кант, и [буддийствующий старик Шопенгауэр,] и еще более великие, Ваши индусы, мой Лейбниц, и им веришь, и, конечно, веришь! <…> И мысль запутывается в переходах, и ясно знает, что есть две, три истины, много истин. Тогда проклинаешь. И еще после раскрываешь книгу стихов. А! что есть в складе мерной речи, почему стихи или проза Эдгара По в Вашем переводе, или Ницше — может делать все ясным, и возможным, и прозрачным. И опять мне все доступно, все пространство бытия»[351].

Такое представление о единстве поэзии и философии, о том, что поэзия делает все «ясным, и возможным, и прозрачным», определялось для Брюсова еще и интересом к поэзии начала XIX века.

В конце 1898 года он печатает в «Русском архиве» статью о Тютчеве, которую особо отмечает в дневнике, подводя итоги года; в 1899 году появляются вполне академические статьи о Баратынском и Пушкине, а с самого начала 1900 года печатаются одна за другой статьи как о тех же излюбленных поэтах, так и о многих других. В предисловии к «Одинокому труду» Ланг настаивает на том, чтобы все те же Пушкин, Тютчев, Баратынский стали достоянием современной поэзии наряду с Брюсовым, Мережковским и Гиппиус. О Баратынском пишет студенческое сочинение Коневской, он же представляет как философского поэта Кольцова. Но, может быть, еще показательнее, что в стихах «Книги раздумий» находим прямые отсылки к текстам предшественников из начала XIX века. Так, «Еще надеяться — безумие…» — явный парафраз тютчевского «Silentium!».

Еще надеяться — безумие,

Смирись, покорствуй и пойми;

Часами долгого раздумия

Запечатлей союз с людьми.

Прозрев в их душах благодатное,

Прокляв бессилие минут:

Теперь уныло непонятное

Они, счастливые, поймут.

Так. Зная свет обетования,

Звездой мерцающей в ночи,

Под злобный шум негодования

Смирись, покорствуй и молчи.

Уже упоминавшееся «Есть для избранных годы молчания…», как кажется, апеллирует не к постепенно становящемуся банальным словоупотреблению символизма, а к пушкинскому: «Нас мало, избранных, счастливцев праздных, / Пренебрегающих презренной пользой, / Единого прекрасного жрецов…» (ср. у Брюсова: «…томленье о благе единственном»).

Как еще один возможный источник понятия «раздумья» упомянем появление в жизни Брюсова и Бальмонта А. Р. Минцловой. Брюсов знакомится с нею летом 1899 года, но уже тогда она отнесена им к кругу «бальмонтовских знакомых» (дневниковая запись, обобщенно датированная: «Июнь»). Совершенно не исключено, что проявление интереса к индийской и иранской мифологии в стихах Бальмонта этого времени связано именно с влиянием Минцловой, весьма в них сведущей. Впрочем, это нуждается в дальнейших штудиях.

В заключение скажем несколько слов о том, почему «Книга раздумий» в сознании не только современников, но и последующих читателей не стала символическим обозначением нового этапа в развитии «нового искусства». Думается, это оказалось теснейшим образом связано с тем представлением о собственном пути, которое авторы сборника хотели создать у воспринимающих. И прежде всего это, конечно, относится к Бальмонту и Брюсову. Дурнов, насколько мы знаем, никогда более не выступал на литературном поприще. Трагическая гибель Коневского привела к долгому его забвению или почти забвению, явной маргинальности. Бальмонт и Брюсов же в дальнейшем своем развитии разошлись.

Стихи из «Книги раздумий» (кроме двух, в книги не входивших) Бальмонт сделал составной частью «Горящих зданий», вышедших в 1900 году, как бы растворив их в общем настроении, символически обозначенном заглавием: «Я хочу горящих зданий, / Я хочу кричащих бурь!». В прозаическом предисловии к изданию этой книги 1904 года он писал: «Я откидываюсь от разума к страсти, я опрокидываюсь от страстей в разум. Маятник влево, маятник вправо. <…> Но философия мгновенья не есть философия земного маятника. <…> Я отдаюсь мировому, и Мир входит в меня»[352] — и так далее. Его «раздумья» теперь предстают лишь составной частью единого «мирового», а не чем-то изолированным, и никакого «нового этапа» не получается. Недаром в первую очередь на примере творчества Бальмонта строит Вяч. Иванов характеристику первой стадии русского символизма.

Брюсов же берет из «Книги раздумий» в выходящую в том же 1900 году книгу «Tertia Vigilia» лишь около половины стихотворений, довольно надолго оставляя прочие вне своих сборников, и только задним числом возвращает их в контекст своего пути — но уже не в новую, отредактированную композицию «Tertia Vigilia», а в «Me eum esse», тем самым прочерчивая иную траекторию своего пути. Вместо резкого поворота создается впечатление постепенного, подспудного становления, которого Брюсов и добился.