8. Кастрационная интертекстуальность

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

8. Кастрационная интертекстуальность

8.1. Предпримем теперь дальнейшие выводы из сказанного об aemulatio у Пушкина.

Как показывают разборы, Пушкин противопоставлял себя не какому-то одному из современников, но многим из них, в тенденции — любому поэту своего поколения. Пушкинское творчество представляет собой альтернативу всем тем альтернативам, которые существовали в поэзии русского романтизма 1820–30-х гг. в виде ее индивидуальных вариантов, идиосистем. Конфронтируя с этими вариантами в их многообразии, Пушкин обретал возможность описывать мир под самыми разными углами зрения, в том числе и взаимоисключающими.

Литературоведение обычно концептуализует пушкинскую литературную позицию как примиряющую те или иные эстетические противоположения. Ю. Н. Тынянов находил в поэзии Пушкина («своеобразно эклектичной») нейтрализацию контраста между «архаистами» и «новаторами»[72]. Г. А. Гуковский считал пушкинское творчество «органическим синтезом» (вбирающим в себя романтически-субъективное и реалистически-объективное)[73]. Л. Я. Гинзбург усматривала в стихотворной речи Пушкина размывание границ между поэзией и прозой[74]. Какой бы конкретный смысл ни вкладывался исследователями в пушкинскую поэзию, primus inter pares оставался — формально — мифологическим медиатором, как того описал К. Леви-Стросс. Литературоведение мифологизируется особенно сильно тогда, когда оно имеет предметом первого среди равных, подобного мифологическому герою — первому во времени среди равных в ритуальном подражании прародителю. Пушкин, однако, стал первым поэтом поколения вовсе не потому, что занимался простым обобщением каких-либо полярностей. Пушкинское творчество — итог гораздо более сложного генеративного процесса. Если оно и синтетично, то одновременно оно альтернативно синтезируемому — тем чужим поэтическим голосам, которые совмещаются в нем.

В интертекстуальной игре Пушкин исполнял роль подстерегателя, охотника, выслеживающего появление чужого текста. Пушкин был не столько провозвестником нового, небывалого, сколько писал вдогонку за уже написанным (разумеется, вдогонку не только за русским, но и за инонациональным романтизмом). У Пушкина словно бы не имелось своего собственного места в романтизме. Ему как бы не оставалось ничего иного, кроме либо подражания, либо улучшения того, что уже было создано другими. Эта безместность творческого индивида, составляющая одно из возможных следствий кастрационного комплекса, была преодолима лишь за счет сверхкомпенсации. Субъективно ощущая себя неспособным к зачинательности, Пушкин восполнял недостачу, воспроизводя зарождавшееся в литературе на более высоком, чем исходный, уровне.

Aemulatio встречается, конечно же, не только в кастрационной культуре. Однако романтизм — единственная, по всей видимости, система, где aemulatio может быть чем-то большим, нежели результатом конкуренции одной индивидуальности с другой, где старание превзойти наличную литературу приобретает всеобъемлющий размах и ведет художника к конструированию метасистемы, надстраивающейся над, в принципе, всеми частными проявлениями романтического творчества. Кастрационный психотип находится и не находится в пределах своего пола, и потому, достигая максимума, как это наблюдается у Пушкина, он соперничает не с отдельной иной художественной индивидуальностью — он оказывается внутри и вне надындивидуальной эстетической системы, к которой принадлежит. Именно кастрационная интертекстуальность, доведенная до логического завершения, перешагнувшая тот порог, за которым начинается метаромантизм, создавшая неповторимую в дальнейших психодиахронических обстоятельствах поэтическую подсистему, эквивалентную развертывавшейся в данный момент системе лирики в целом, обеспечила Пушкину у последующих поколений русских писателей и читателей репутацию недосягаемого образца.

8.2. Усовершенствуя источники, Пушкин регулярно расширяет объем той действительности, которую моделировали его предшественники, и обычно (но не всегда) усложняет также интенсиональное содержание чужих текстов (констатированные в них связи между изображаемыми предметами). Нас будут интересовать экстенсиональные преобразования.

Адресуясь к А. П. Керн, Пушкин присовокупляет к ситуации из дельвиговского стихотворения «появление женщины как жизнь» еще одну — «исчезновение женщины как (почти) смерть». В «Бесах» негативно-конечный мир Вяземского сменяется образом негативно-бесконечной вселенной. Сходным способом Пушкин растягивает смысловые объемы, с которыми имели дело источники, и в других, проанализированных выше, стихотворениях. Хотя и в пушкинском, и в веневитиновском «Поэтах» действительность одинаково состоит из двух областей — сакральной и мирской, так что о разности в охвате мира применительно к этим текстам как будто не приходится говорить, тем не менее творческая личность у Пушкина, будучи сопричастной как священному, так и профанному, обладает большим объемом значения, нежели герой Веневитинова, принадлежащий только к первой из этих сфер. Стихотворение «Брожу ли я вдоль улиц шумных…», констатируя конечность индивидуального бытия, противопоставляет ему материализованную вечность (природу, род), т. е. признает возможность полного преодоления смерти индивида; между тем в послании Кюхельбекера «К Пушкину», где у персональной жизни нет альтернативы, победа над смертью выступает в качестве временной. Наконец, в пушкинской «Элегии» субъект и его объекты сосуществуют, пусть и ненадолго, тогда как в элегиях Баратынского субъект лишен связи с объектами.

Aemulatio в лирике Пушкина имеет инвариантное (экстенсиональное) содержание: Пушкин всегда дополняет какой-либо смысловой объем, явленный в источнике, до универсального в данном случае объема (появление женщины = жизнь ? появление женщины = жизнь, исчезновение женщины = смерть; конечное пространство ? бесконечное; сакральное или мирское ? сакральное и мирское; индивидуальное бытие во времени ? индивидуальное и надындивидуальное бытие; субъект ? субъект и объект).

Будучи альтернативой альтернативам, пушкинская поэзия нацелена на то, чтобы обнять всё сущее.