2. Автор Эдип

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

2. Автор Эдип

2.1.1. Всякий субъект, для себя единичный, противоречит себе как носителю сознания. Чтобы снять это напряжение, субъект вынужден уравнять частное и всеобщее. Для сознания в целом частными являются фазы его становления. Психогенез сознания делается поэтому эквивалентным одному из своих этапов (и только одному!). Иначе говоря, некая логическая операция, господствовавшая на каком-то интервале нашего психического созревания (пусть ею будет эдипальная транзитивность), оказывается сопоставимой со всеми прочими логическими возможностями, которые находятся в распоряжении сознания, и получает тем самым привилегированное положение среди них. Личность манифестирует себя лишь в рамках психотипа, характера — садистского, эдипального, кастрационного и т. д., потому что ее фиксированность на том или ином моменте общего всем нам психогенеза не может быть только ее достоянием[106].

То, на каком именно эволюционном этапе своего детства зафиксируется индивид, зависит от жизненных обстоятельств семейного или внесемейного порядка. Они травматичны для индивида не по причине их обязательной катастрофичности (хотя очень часто и бывают таковыми), но уже в силу того, что они непременно внешни относительно имманентного нам продвижения от природного к культурному, не собственны нам. Наш характер всегда выбирается не нами, и это есть травма. Она необходима и случайна в одно и то же время. В своей конкретности она формирует сугубо личное начало внутри психотипичного, она — principium individuationis. В своей всеобщности, транстипичности травма — нехватка свободы волеизъявления, компенсируемая через производимый психотипами захват власти над культурой. То, что у культуры есть история, — результат испытываемого всеми нами страдания. Все формы социального порабощения вырастают из того, что личность не может освободиться от самой себя. Опытом несвободы от окружения обладает каждый ребенок. Чем сильнее таковая на отдельном этапе взросления, тем вероятнее, что этот этап будет определять впоследствии психотип индивида. Разумеется, стадиальную фиксацию могут вызывать также травматические (подавляющие свободу воли) события, которые происходят с индивидом до или после его вступления в фазу, становящуюся для его характера судьбоносной (ретроспективные и проспективные травмы). Например, подросток, переживающий насильственную смерть отца, вернется в эпоху инфантильной эдипальности; отсутствие молока у роженицы предрасположит ребенка к фиксации на садистских фантазиях и действиях, которые обретут для него значимость несколько позднее, в конце симбиоза.

2.1.2. Из только что приведенных соображений явствует, что, хотя культура и запрещает повторение психогенеза, оно отчасти совершается любой личностью, выступает как психическая универсалия. Запрет никогда не соблюдается строго всеми.

Существуют два вида нарушений табу: дегенеративный и генеративный. Выбор личностью первого или второго пути, ведущего ее к устранению запрета, следует из того, как она аргументирует утверждаемую ею эквивалентность между частным и общим.

С одной стороны, аргументом этой равнозначности может служить индивидное, частное. Некая стадия психогенеза будет абсолютизирована тогда в качестве целого. Скажем, эдипальный подход к миру станет в данном случае единственной возможностью вырождающегося таким образом сознания. Транзитивность заместит собой прочие умственные процедуры. Совершить инцест или отцеубийство будет означать для личности, вступившей на этот путь, что она нашла автоидентичность.

С другой стороны, роль аргумента в процессе конституирования личности может играть и общее, т. е. самое сознание. Не эдипальность (садистичность, кастрированность и т. д.) есть всё, но всё есть эдипальность (садистичность, кастрированность). Аргументирование подобного плана требует от личности, чтобы она породила новую культуру, соответствующую ее психотипу, подыскала общекультурные субституты для психических проблем, с которыми имеет дело. Идущий от общего к частному Эдип постарается легитимировать свою склонность к отцеубийству тем, что будет рассматривать себя как участника всегдашней в социальной жизни революционной борьбы.

Удвоение психогенеза, ломающее запреты, дает в результате и патологию и историю. Патологичность и историческая созидательность — две стороны каждого отдельного психотипа. Патология — изнанка истории. История стадиальна: она выдает за общепсихическое то один, то другой этап в эволюции детского психизма. История — новаторское отступление сознания в прошлое. Она представляет собой победу психотипа над психотипичностью. Господство некоего характера над прочими, фундирующее психодиахронические системы, подавляет генеративные способности тех, кто также стремится занять командные позиции в культуре. Творческий потенциал подчиненных психотипов разряжается в сновидениях, фантазиях, ошибках, эротических инсценировках, симптоматическом (автореферентном) поведении. Материалом, который по преимуществу исследовал Фрейд как пользующий врач, было инофициальное личное творчество.

В своей истории культура заново переживает свою (инфантильную) предысторию. Историзируясь, сознание преодолевает себя так же, как природа преодолевала себя, осознаваясь. История культуры — постепенная актуализация всех культурогенных характеров, освобождение каждого психотипа от сомнительной связи с его патологическим двойником, рекреация сознания, пересознание.

2.1.3. Эдипальной европейская культура сделалась в 1840–80-х гг., в эпоху так называемого реализма[107].

Здесь мы затрагиваем психодиахроническую проблему, с которой будем сталкиваться на протяжении всей этой книги. В онтогенезе эдипальность предшествует кастрационной стадии. В филогенезе, в синтагматике культуры, их соотношение обращено: эдипальная культура (реализма) сменяет собой кастрационную (романтическую)[108]. Ребенок переходит от идеи транзитивности к идее иррефлексивности. Культура совершает прямо противоположное логико-смысловое движение. Обычно филогенез рассматривается в научной литературе как отображение онтогенеза. Наш материал свидетельствует о том, что филогенез представляет собой своего рода палиндром онтогенеза. Будущее индивида оказывается прошлым культуру] Смысл этой обращенности индивидуального в общекультурном нам предстоит выяснить в конце книги. Читатель должен приготовиться к тому, что он будет получать от нас две, зеркально сопряженные, информации: одну — об онтогенезе и другую — о филогенезе.

Эдипальная природа творчества Достоевского (его биография послужила нам примером ретроспективной эдипальной травмы[109]) уже была отмечена Фрейдом применительно к «Братьям Карамазовым» («Dostojewski und die Vatert?tung» (1927–28))[110]. Вне психоаналитической постановки проблемы мы подробно писали о том, что реализм исходил из принципа аналогии, прочерчивавшейся им между действительностью и текстом, от которого ожидалось непременное «правдоподобие», между литературным и научным дискурсами (ср. хотя бы художественную социологию «Записок из Мертвого дома» Достоевского, романов Мельникова-Печерского или чеховского «Острова Сахалина»), между отдельными жанрами художественной речи («Стихотворения в прозе» Тургенева, нарративизированные драматические трилогии Сухово-Кобылина и А. К. Толстого), между индивидуальным и общественным (откуда учение о человеческих типах и определяющей личность среде), между противоположностями во времени (становящимися звеньями эволюции) и т. п.[111]. Реалистический роман нередко включал в себя второй роман, составлявший негативную по содержанию, но позитивную в композиционном плане аналогию к первому (таковы истории Раскольникова и Свидригайлова или Анны Карениной и Левина).

Здесь мы приведем несколько примеров, не столько доказывающих наш тезис об эдипальности реалистической культуры, сколько позволяющих думать о нем как о доказываемом.

2.2.1.1. «Эдипализованному» мировоззрению 1840–80-x гг. было свойственно усматривать в осмысляемых предметах прежде всего общечеловеческое содержание.

Так, русская культурология второй половины XIX в. старалась стереть различие между национальным и мировым. К. Леонтьев писал о «всемирном духе» России[112]. Региональная культура имеет для К. Леонтьева право на существование, если она обладает антропологическим значением:

…Под словом культура я понимаю вовсе не какую попало цивилизацию, грамотность, индустриальную зрелость и т. п., а лишь цивилизацию свою по источнику <ср. эдипальное самопорождение. — И.С.>, мировую по преемственности и влиянию[113] <подчеркнуто автором. — И.С.>.

Н. Я. Данилевский надеялся на то, что славянство устранит в обозримом будущем однобокость и неполноту прочих великих европейских цивилизаций, выражавших себя лишь в каком-то одном из «разрядов» культуросозидания, в лучшем случае — в двух из них (к этим разрядам он относил политическую, экономическую, религиозную и научно-эстетическую формы человеческой активности):

…Славянский культурно-исторический тип в первый раз представит синтезис всех сторон культурной деятельности.[114]

Достоевский придал отождествлению национального с антропологическим религиозный смысл в проповедовавшейся им идее русского «народа-богоносца» и отыскал конкретное доказательство русской «всемирной отзывчивости» в Пушкине:

Стать настоящим русским, стать вполне русским, может быть, и значит только <…> стать братом всех людей, всечеловеком, если хотите[115] <подчеркнуто автором. — И.С.>.

2.2.1.2. В сущности, Достоевский был первым, кто психоанализировал (в самом тесном значении этого слова) личность реалистической эпохи как эдипальную. Достоевский вывел характер Некрасова в статьях, посвященных его памяти, из его особой привязанности к матери:

Это <…> было раненное в самом начале жизни сердце <ср. понятие травмы. — И.С.>, и эта-то никогда не заживавшая рана его и была началом и источником всей страстной, страдальческой поэзии его на всю потом жизнь <…> То, как говорил он о своей матери, та сила умиления, с которою он вспоминал о ней, рождали уже и тогда <в начале писательской карьеры Некрасова и Достоевского. — И.С.> предчувствие, что если будет что-нибудь святое в его жизни <…>, то <…> лишь одно это первоначальное детское впечатление детских слез, детских рыданий вместе, обнявшись, где-нибудь украдкой, чтоб не видали <…> с мученицей-матерью, с существом, столь любившим его <…> Ни одна потом привязанность в жизни его не могла бы так же, как эта, повлиять и властительно подействовать на его волю и на иные темные неудержимые влечения его духа <ср. «бессознательное» у Фрейда. — И.С.>, преследовавшие его всю жизнь[116] <подчеркнуто автором. — И.С.>.

Конфликт с отцом повлек за собой у Некрасова, в интерпретации Достоевского, демоническую страсть к самоутверждению и самосозиданию:

Миллион — вот демон Некрасова! <…> Это был демон гордости, жажды самообеспечения <…> Этот демон присосался к сердцу ребенка, очутившегося на петербургской мостовой, почти бежавшего от отца <…> Это была жажда мрачного, угрюмого, отъединенного самообеспечения, чтобы уже не зависеть ни от кого.[117]

2.2.1.3. В анархистской философии, окончательно оформившейся как раз во времена реализма, антропологической константой оказывается способность человека к бунту против любого авторитета, начиная с власти природы над нами (так — у Бакунина в трактате «Бог и государство»[118] (1871)). Эдипальное восстание ребенка против родителей преобразуется анархизмом в отрицание социальной и транссоциальной власти — государства, религии и пр. Собственность — всегда чужое достояние с точки зрения того, для кого человек не имеет иной власти, кроме как над самим собой. Бакунин вполне разделял сенсационную в свои дни мысль Прудона о том, что собственность есть кража[119]. Эдипальная антигосударственность Кропоткина основывалась — иначе, чем у Бакунина, — на уверенности в том, что антропологическим императивом является «взаимопомощь» — противоположность взаимоподавления[120]. Особенно невыносимой для революционеров реалистической эпохи была власть семьи над обществом. П. Г. Заичневский заявил в прокламации «Молодая Россия»:

Как очистительная жертва сложит головы весь дом Романовых[121].

Семья — прообраз власти; она должна прекратить существование («Крейцерова соната» Толстого). Революционеру-«всечеловеку» власть ведома лишь как переходная ступень к безвластию (Марксова «диктатура пролетариата»). Камнем преткновения в споре анархистов и марксистов, похоронившем Интернационал, было толкование детской атаки на позиции родителей. В чем она результируется? В том, что дети становятся аналогичными взрослым в праве на власть (марксизм)? Или в том, что старшие делаются похожими на безвластных младших (анархизм)?

2.2.1.4. Эдипов комплекс, как мы писали, наводит ребенка — по достижении всей своей полноты — на предположение, что место любого человека открыто, дабы быть занятым другими людьми. Философски генерализованная, эта мысль обернулась в позднереалистических умственных построениях Вл. Соловьева верой в то, что человечеству предстоит переродиться, «создать вселенский духовный организм» («Общий смысл искусства»). Истинная позиция человека как такового иная, чем та, что ему дана:

…идеальное бытие требует <…> чтобы все частные элементы находили себя друг в друге и в целом, каждое полагало себя в другом и другое в себе <…> Бог — всё во всех.[122]

Разница между соловьевской философией и сравнимым с ней антропологическим эволюционизмом Ницше близка в своем основании к той, которая была констатирована в приложении к марксизму и анархизму. Человечество пытается, по Вл. Соловьеву, сравняться с тем, что имеет власть над ним, — с идеальным, высшим и т. п. «Сверхчеловек» Ницше обесправливает высшие ценности, провозглашает смерть Бога[123]. Мыслители-реалисты готовы были даже признать ничтожность их труда в надежде, что когда-нибудь объявится синтетический человек, который сплавит воедино все их частные наблюдения и выводы; Н. К. Михайловский пророчествовал в статье «Вперемежку (фантазия, действительность, воспоминания, предсказания)»:

Придут другие маленькие люди и расскажут так же откровенно и также без претензий, как я, всё, что они пережили и видели. А потом придет большой человек <…> подберет все наши мелочи, сгруппирует их, осветит и такую поразительную красоту вам предъявит, что вы ахнете.[124]

Эдипов комплекс проявлялся в философии второй половины XIX в. и в «позитивной», и в «негативной» версиях. Последняя определила собой утопию Н. Ф. Федорова. В непосредственно данном мире Н. Ф. Федоров видит царство «позитивной» эдипальности: сыновья здесь «вытесняют» отцов, губят их своим рождением. Культура обязана посвятить себя «воскрешению отцов». Федоровская «Философия общего дела» с ее отцелюбием вменяет сыновьям материнскую функцию: именно они, а не мать должны зачинать жизнь. Поглощенные исключительно решением (ре)генеративной задачи, сыновья становятся volens-nolens соперниками матерей.

2.2.2.1. Распознавание эдипальной сущности реализма на материале его литературного творчества — сравнительно легкий труд для исследователей. Реалистический нарратив знакомит читателей с самыми разными формами поведения, сохраняющего в себе след инфантильной эдипальности.

Здесь следует в первую очередь отметить расплодившиеся во второй половине XIX в. истории о молодых людях, Вмешивающихся третьими в семейные отношения. Таков, например, Бельтов в герценовском романе «Кто виноват?», разрушающий брак Круциферских. Действиям Бельтова предшествует намерение Глафиры Львовны Негровой соблазнить юного доктора Круциферского, который ухаживает за ее воспитанницей и своей будущей женйй Любонькой. Дилемма Круциферского состоит, следовательно, в том, быть ли ему агенсом эдипальности (соперником мужа в отношении к Негровой) или жертвой эдипальных притязаний Бельтова. Другого выбора у человека в эдипальном мире герценовского романа нет.

Толстой, хотя и обиняком, но со всей недвусмысленностью возвел в «Анне Карениной» стремление молодого персонажа связать себя с замужней женщиной к детскому инцестуозному желанию. Анна для Вронского — заместительница его матери. Он знакомится с первой, поджидая на вокзале вторую. Анна, со своей стороны, метафоризирует у Толстого материнскую инцестуозность, покидая ради Вронского и мужа, и сына, т. е. уравнивая любовника с мужем-сыном.

К концу реалистического периода история молодого разрушителя семьи преподносится в литературных текстах как прошлое, не допускающее воссоздания. Герой апухтинского «Дневника Павлика Дольского» вспоминает, Старея, о своем юношеском увлечении Еленой Павловной, которое стоило жизни ее мужу. Продолжение ветреного поведения в зрелом возрасте ввергает Павлика Дольского в тяжелую болезнь.

Реалистическая эдипальная фантазия выражала себя также в текстах о мужчинах, вступающих в брак, чтобы освободить женщин от семейного гнета (Лопухов и Вера Павловна в романе Чернышевского «Что делать?»[125]); о посредниках в матримониальных делах, влюбляющихся в героинь, которых они сватают другим (Штольц у Гончарова знакомит Обломова с Ольгой Сергеевной, дабы вывести приятеля из духовной спячки, но затем сам женится на ней); о супружеских связях неравных по возрасту партнеров (Николай Петрович и Фенечка в «Отцах и детях» Тургенева; знаменательно, что в «Скучной истории» Чехова, подведшего черту под литературой второй половины XIX в., тайная близость старого профессора и его воспитанницы платонична и завершается разлукой). Особый случай распространенного в реалистическом повествовании интереса к половой связи между старшими и младшими — мотив изнасилования малолетних у Достоевского[126]: архипреступления в эдипальной перспективе (ср. сказанное выше о педерастии Лаия).

За пределами сексуальной тематики Эдипов комплекс авторов-реалистов отображался, в частности, в идеализации бездеятельного квазиотца (Кутузов в «Войне и мире»), в мотивах: самовоспитания (Рахметов у Чернышевского); культурогенности, проступающей в, казалось бы, отприродных существах (очерки и рассказы вроде «Певцов» Тургенева; ср. еще животный эпос реалистической эпохи); приближения смерти, открывающей индивиду глаза на его неотличимость от прочих людей (толстовская «Смерть Ивана Ильича»[127]); непрофессионального творчества, подобного непризнаваемой (взрослыми) детской эдипальной креативности (таков, скажем, сочинитель «поэмы» о «Великом инквизиторе» в «Братьях Карамазовых» или развлекающийся живописью герой гончаровского «Обрыва»), и т. д.

Какие-либо эдипальные сюжеты образуют в литературе реализма непрерывное семантическое поле, в котором один сюжет отделен от иного, типологически родственного ему, минимумом признаков. Некоторые сюжеты внутри этого континуума более или менее непосредственно выводимы из детской эдипальности. Так, повествование о борьбе отца и сына за любовницу (вспомним хотя бы «Братьев Карамазовых») находится в самом тесном соответствии с «семейной драмой» эдипального ребенка[128]. Сексуальное соперничество разновозрастных членов семьи может изображаться реализмом и помимо их прямого конфликта: в толстовских «Двух гусарах» Турбин-младший терпит поражение, когда пытается повторить донжуанские похождения отца, увиваясь за дочерью той женщины, что когда-то была возлюбленной Турбина-старшего. Сюжет разбираемого здесь типа будет еще сильнее, чем в «Двух гусарах», удален от своей инфантильной жизненной протоформы, если он подвергнется дефамилиаризации, переводу в социальный план: в драме Писемского «Горькая судьбина» любовное соревнование развертывается между квазиотцом и квазисыном — помещиком и его крепостным. Наконец, реализм рисует эдипальную, по генезису, конкуренцию не только как внесемейную, но и как асексуальную, например, в виде состязания не на жизнь, а на смерть между владельцем недвижимой собственности и тем, кто на нее притязает (Сафроныч и Пекторалис в «Железной воле» Лескова). На этом уровне абстрагирования от детской эдипальности литература второй половины XIX в. смыкается с реалистической эволюционистской философией, делавшей внутривидовую борьбу за выживание движущей силой прогресса (дарвинизм).

«Негативная» эдипальность отпечаталась в реалистической литературе в не меньшей степени, чем «позитивная» (о которой свидетельствовал обсуждавшийся выше художественный материал). Яркий пример «негативного» Эдипова поведения — Раскольников в «Преступлении и наказании», убивающий старуху-процентщицу, чтобы подтвердить свое право распоряжаться судьбами мира[129]. В «Господах Головлевых» «негативный» Эдипов комплекс локализован в семье: Иудушка Головлев не успокаивается до тех пор, пока не отнимает у матери, владевшей четырьмя тысячами душ, всю ее собственность, что интерпретируется Салтыковым-Щедриным как переход в такую реальность, где порождение более невозможно (достигнув поставленной цели, Иудушка обрекает на физическую или социальную смерть своих сыновей). И Достоевский, и Салтыков-Щедрин осуждают «негативный» Эдипов комплекс. Другие писатели-реалисты, наоборот, сетовали на нехватку «негативной» эдипальности в описываемой ими жизни (к примеру, Островский в «Грозе» рисует жалким сына, не восставшего против материнской тирании). Психически единородная, эдипальная культура аксиологически дифференцирована (предположительно в силу того, что Эдипов комплекс был по-разному индивидуализован у ее создателей).

2.2.2.2. Эдипальная сюжетика имеет неодинаковые формы в противостоящих друг другу литературных жанрах. Рассмотрим в заключение этого раздела, как протекает ее спецификация в драме.

Всякий драматический текст показывает одних и тех же главных персонажей находящимися в какой-то момент действия в двух разнящихся между собой позициях. Игра — то, что изображается в пьесе, театральность является здесь как бы жизненным фактом, актерство (перемещение из роли в роль) — предметом актерского исполнения[130]. Следуя этому жанровому правилу, реалистическая драма вводит героя сразу в две эдипальные конфигурации так, что его место в одной из них не совпадает с его местом в другой.

Ракитин из тургеневской пьесы «Месяц в деревне» влюблен в Наталью Петровну, жену своего друга Ислаева (то, что эта фамилия содержит в своем звуковом составе имя отца Эдипа (можно читать: «из Лаев»), скорее всего, не случайно, т. к. в тексте упоминается «Антигона» Софокла). Наталья Петровна в свою очередь инцестоидно увлекается юным воспитателем ее сына, Беляевым, ведущим себя в инфантильной манере. Ракитин, таким образом, и агенс, и пациенс эдипальной реальности. Отметим жанровое расхождение между драматической коллизией в «Месяце в деревне» и сопоставимым с ней положением героев в романе «Кто виноват?». Круциферский не стал агенсом эдипальности, выбрав себе судьбу пациенса. Ракитин у Тургенева и тот и другой вместе. (Мы не касаемся остальных удвоенных эдипальных ситуаций «Месяца в деревне».)

Если Ракитин вынужден присовокупить к активному эдипальному поведению страдательное, то крестьянин Ананий в уже упоминавшейся драме Писемского «Горькая судьбина», наоборот, защищается от эдипальных действий своего помещика, отнимающего у него жену, превращаясь в то же самое время в наступательную фигуру. Ананий признает сына, которого его жена прижила от барина, своим и затем убивает ребенка. Столкновение квазиотца и квазисына происходит у Писемского дважды: оно разыгрывается вначале между помещиком и его крепостным, а позднее — между главой крестьянской семьи и его приемным ребенком.

Центральный персонаж комедии Островского «На всякого мудреца довольно простоты», Глумов, — двойной эдипальный агенс, который притворяется, что обожает свою стареющую замужнюю родственницу, Мамаеву, а с другой стороны, хочет отбить богатую невесту, Машеньку, у гусара Курчаева.

Годунов в завершающей драматическую трилогию А. К. Толстого трагедии «Царь Борис» сочетает в себе эдипальную власть (обрывая царствовавшую династию, замещая ее новой; ср. позднереалистическую антропологию Фрэзера, выдвинувшего в своих исследованиях первобытного общества на передний план ритуал смены царя рабом) и безвластие (заглавный герой пьесы не может контролировать эдипальные отношения в собственной семье: его жена вопреки его воле велит отравить жениха их дочери, датского принца Христиана)[131].

В чеховской «Чайке» выведены сразу два эдипальных объекта: мать героя и любовница любовника матери — предмет обожания Треплева. Эдипальный конкурент Треплева, Тригорин, превосходит молодого человека, соперничающего с ним не только как любовник, но и как писатель.

Лев Толстой в «Живом трупе» знакомит нас с героем, который добровольно уступает жену другому, но вынужден свидетельствовать о ее двоебрачии на суде, т. е. соучаствовать в обращении эдипальной субституции.

Протасов в «Живом трупе» инсценирует свою смерть, так же как и жуликоватый чиновник в «Смерти Тарелкина» Сухова-Кобылина. Если Протасов, которого опознают, действительно погибает впоследствии, то Тарелкин, поменявшийся местами с умершим Копыловым, чтобы избавиться от кредиторов, разоблачается начальником по службе и затем отпускается на волю под чужим именем. Как бы ни завершалась эта сюжетная схема, она возвращает в обеих реалистических пьесах на одном из шагов изображаемого в них действия мнимому мертвецу его подлинную идентичность. Герои «Живого трупа» и «Смерти Тарелкина» — мертвые живые и второй раз рождающиеся: они подобны эдипальным детям, присваивающим себе образ старших (обреченных на умирание), с тем чтобы во второй раз произвести себя на свет[132].

Трагедия об Эдипе отличается от драматики, созданной эдипальным характером, тем, что в первом случае мы имеем дело с неосведомленным героем, с бессознанием, возникающим из нехватки знания, тогда как во втором — перед нами эдипальное поведение человека, отдающего себе отчет в своих действиях, ведающего, на что он идет. Автор Эдип желает видеть в эдипальности не просто роковой случай, но личностную целеустановку.