4. Поражение садиста
4. Поражение садиста
4.1.1. В художественных текстах, создаваемых каким-либо психотипом, фигура противника сосредоточивает в себе черты, антитетичные тем, которыми владеет данный психотип. Это понятно само собой. Между тем некий характер оппозитивен сразу нескольким исключающим его характерам. Мазохист противостоит религиозному страстотерпцу, как мы его дефинировали, по тому признаку, что отрицает не иное (мирское) в себе, но себя самого. С другой стороны, антиподом мазохиста выступает и садист. Оба негативны. Однако садист направляет деструктивность вовне, не вовнутрь, деструктивно центробежен, не центростремителен.
Обратимся к материалу. В завязке романа «Как закалялась сталь» противник героя — учитель по Закону Божию. Корчагину хорошо известны религиозные тексты:
Все тропари, Новый и Ветхий завет знал он назубок; твердо знал, в какой день что произошло с богом.[523]
На одном из уроков по Закону Божьему Корчагин задает вопрос о расхождении религиозных и геологических воззрений относительно возраста Земли. Учитель в ответ избивает ученика, который в дальнейшем мстит обидчику. Если прибегнуть к терминологии, которую ввел в научный оборот А. Ж. Греймас[524], то можно сказать, что противник Корчагина — религиозная личность по роли и садист в качестве актанта (по роду действия).
Противник мазохиста на глубинном (простейшем) уровне повествования — всегда садист, поскольку общность этих типов минимальна (= негативизм). На поверхностном нарративном уровне садистский характер нередко совмещается в СР с прочими характерами, также контрастирующими с мазохистским, однако имеющими с последним более, чем один общий показатель. Так, религиозный максималист и мазохист совпадают и по той причине, что оба — отрицатели, и по той, что оба интроецируют отрицание (хотя и по-разному). Религиозность in extremis менее удалена от мазохизма, нежели садизм; не случайно поэтому Корчагин разбирается в Писаний. (Точно также не случайно и то обстоятельство, что Сталин колебался в отношении к церкви, которую он истреблял в начале своего правления и терпел к концу жизни, пусть и в огосударствленной форме.)
4.1.2. Если противник-садист наносит ущерб не непосредственно главному герою мазохистского текста (как в приведенном примере), тогда — всему тому, что обладает производительной, порождающей функцией.
С особой настойчивостью СР включает в круг действий противника-садиста акты вредительства, выводящие из строя машины и инструменты (Толя Кузьмин в «Дне втором» ломает рычаг на стройке; Кондрин из романа «Далеко от Москвы» загоняет пробки в только что проложенный трубопровод[525] и т. д.).
Кроме искусственных, противник-садист готов уничтожить также естественные порождающие устройства: вандал Грацианский бросается с палкой на родник — святыню Вихрова; Борис Протасов в «Большой дороге», будущий пособник нацистского шпиона, убивает медведицу, которую другие охотники пощадили, увидев рядом с ней медвежат.
В то же время в схватку с природой вовлечены и многий положительные персонажи сталинистских текстов. Главный герой романа «Далеко от Москвы», Ковшов, заявляет:
Сколько диких чащоб, куда люди еще не проникали! Это действительно враждебная нам сила, и я рад, что на мою долю выпала активная борьба с ней <…> Я категорически против первобытной глухомани и ее тысячеверстных пространств.[526]
Ковшов имеет в виду не всякую природу, но лишь ту, которая полностью независима от человека. Мазохист жаждет изменить девственную природу: носитель несобственного признака, он требует, чтобы окружающее было подобно ему. Т. Д. Лысенко перенес на природу, лишая ее оригинальности, человеческое свойство (в растительно-животном царстве наследуются изменения, наступившие под влиянием внешней среды, что на самом деле возможно только в результате обучения у предшествующего поколения). К. Кларк видит в борьбе с природой неизменную центральную топику сталинистского искусства (100 ff)[527]. Это наблюдение далеко не всегда выдерживает проверку материалом. Недевственная, особенно истребляемая, природа, которая аналогична страдающему мазохисту, оценивается в СР как нуждающаяся в спасении. Когда за точку отсчета берется это представление, положительный персонаж (как Вихров в «Русском лесе») становится защитником природного объекта от посягательств садиста.
Противник-садист, далее, причиняет вред женщинам. Сталинистская литература изобилует эпизодами изнасилования и покушения на изнасилование (их особенно много в «Как закалялась сталь»; ср. также «Хлеб», «Оптимистическую трагедию», «Тихий Дон»), Мазохизм дискредитирует садистскую личность тем, что сводит ее социальное поведение к отклоняющемуся от нормы сексуальному. Но садист в СР унижает женщину не только телесно — он не считается и с ее социальной идентичностью: в кинофильме Пырьева «Партийный билет» (1936) сын кулака Куганов похищает у своей жены партийное удостоверение с тем, чтобы враг, воспользовавшись документом, мог пробраться в здание, где заседают высшие партийные органы[528].
Идеологически садист квалифицируется в СР в первую очередь как автономист — как сторонник той или иной доктрины самодостаточного, ничему не подчиненного бытия. Корчагина избивают на партийном собрании оппозиционеры, стремящиеся образовать внутри партии самостоятельную фракцию. В «Оптимистической трагедии» насилие над женщиной собираются учинить анархисты, не признающие над собой централизованной власти (тот же мотив — в «Хлебе»; сочувствие анархизму приписывается и предателю Мечику в «Разгроме» (1925–26) Фадеева).
Когда садиста не карают другие, он убивает себя сам (Грацианский, составивший трактат о самоубийстве, топится в речной проруби; мучивший жену врач Родионов из романа «Далеко от Москвы» погибает отравившись). В комических жанрах СР смерть противника по его собственному выбору замещается ослабленным вариантом этого мотива: садист добровольно уступает мазохисту предмет владения. В «Рассказе о студенте и водолазе», вошедшем в зощенковскую «Голубую книгу» (1935), гигант-водолаз периодически избивает хилого студента, но пораженный волей соперника, игнорирующего физические страдания, отказывается от дальнейшей борьбы за женщину, в которую оба влюблены.
Герой мазохистского типа никогда не поднимает руки на себя (Корчагин вынашивает план самоубийства, но решает продолжить жизнь вопреки постигшему его несчастью). Для мазохиста самоотрицание есть форма существования. Разрушая себя, индивид живет. Как проницательно сказал В. Беньямин:
der destruktive Charakter lebt nicht aus dem Gef?hl, da? das Leben lebenswert sei, sondern da? der Selbstmord die M?he nicht lohnt.[529]
Своей прямой противоположностью мазохист считает самоубийцу — того, кто, отрицая себя, погибает.
4.2.1. Т. Райк и Ж. Делез выдвинули две конкурирующие между собой гипотезы о травме, творящей мазохиста.
По идее Т. Райка, мазохистский характер формируется при таких обстоятельствах, когда ребенок ожидает наказания, которое, однако, не наступает. Страх наказания якобы превращается в удовлетворение страхом. Чтобы попасть в эти условия, ребенок должен вообразить себе направленную против него агрессивность. Антиципируя наказание, мазохизм вырастает из садистской фантазии[530]. Иначе говоря, мазохистское «я» складывается в силу того, что не застает там, где ожидает, превалирующего Другого, т. е. ?ber-Ich.
Согласно модели, которую разработал Ж. Делез, мазохизм и садизм — две целостные, в себе завершенные, генетически равноправные системы. Ни одна из них не предшествует другой. Обеим предшествует момент идентификации субъекта с отцом. Мазохист отождествляет себя с отцом, чтобы наказать отца в своем лице. Садист усваивает себе отцовскую роль, чтобы сделать жертвой мать[531]. Мазохистское «я» возникает не из отсутствия ?ber-Ich во вне субъекта лежащей реальности, но из того, — что субъект старается рассчитаться с ?ber-Ich как со своим внутренним миром.
Этим теориям, несмотря на их различие, присущ один и тот же недостаток — внутренняя противоречивость. И Т. Райк, и Ж. Делез принимают, что мазохизм являет собой автонегацию личности. Но затем мазохизм определяется еще раз вразрез с этим фундаментальным определением. Т. Райк утверждает, по сути дела, что мазохист — тот, кто обнаружил, что его не отрицает Другой. Необходимость самоотрицания логически не вытекает отсюда. Неслучившееся наказание должно было бы наводить ребенка на мысль, что его ближайшая среда не столь садистична, не столь агрессивна, как он поначалу предполагал. (Авто)деструктивности здесь неоткуда взяться. Ж. Делез ведет речь о том, что мазохист отвергает в себе Другого. Чтобы покарать в себе отца, нужно, строго говоря, иметь образ Другого и, значит, также свой собственный[532]. Но как раз своим содержанием мазохист и не располагает. Он отрицает не авторитет (=отца) в себе, но себя ради авторитета. Он отцелюбив (ср. именование Сталина «отцом и учителем»[533]).
Точно так же внутренне непоследовательны и прочие спекуляции о происхождении садистского характера. Когда Б. Берлинер пишет о том, что
Masochism is a defensive reaction, motivated by libidinal needs, to the sadism of another person[534] <подчеркнуто автором. — И.C.>, —
он стирает грань между мазохизмом и садизмом. Ведь любить садиста означает: любить садизм, партиципировать наказывающего, а не наслаждаться наказанием. Испытывать влечение к разрушителю и быть автодеструктивным — две разные вещи.
Если бы мазохист боялся «всемогущей матери», как это кажется У. Прокоп и А. Лоренцеру[535], то он не боялся бы себя. Между тем именно страх быть самим собой и делает мазохиста мазохистом.
4.2.2. Как изображает сам мазохизм свой генезис?
В «Как закалялась сталь» рассказывается о детстве героя. Его отец пьет горькую и бросает семью. Деньги на пропитание семьи приходится добывать старшему брату, Артему. Перед нами семейная ситуация, в которой вакантная позиция отца занята старшим братом. Вообще говоря, в этих условиях ребенок не может идентифицировать себя относительно мужчины, возглавляющего семью, ни как сын (потому что этот мужчина не отец), ни как младший брат (потому что старший брат утрачивает самотождественность, заступая место отца). Другой, в сравнении с которым ребенок опознает себя, наличествует. Субъект располагает возможностью конституировать «я»-образ. Но она реализуема только в той мере, в какой «я» есть «не-я» (не сын, не брат).
Наряду с только что проанализированной, существуют и многие иные семейные ситуации, обусловливающие становление мазохистского характера, — та, допустим, с которой нас знакомит роман «Спутники». Мать Лены Огородниковой — женщина легкого поведения. Отец Лены был бы готов признать факт своего отцовства, но не уверен в этом факте. У дочери имеется отец, по отношению к которому она не в состоянии идентифицировать себя как дочь.
Упомянем еще чрезвычайно обширную в 1920–40-х гг, социальную группу, которая, если принять изложенное, должна была множить контингент мазохистов, а именно: сирот, воспитываемых в приютах (в колониях для беспризорных и в детских домах — ср. материал, легший в основу «Педагогической поэмы» Макаренко[536]). Приют не дает ребенку ни семейной идентичности (будучи социальным институтом на месте семьи), ни социальной (будучи квазисемьей). Общество, где сиротство играет столь решающую роль, творит себе искусственного отца, Сталина, по отношению к которому сиротами становятся даже те, у кого есть родители, но кто, признавая отцовство вождя, должен отречься от своих примарных семейных связей ради того, чтобы быть как бы усыновленным или удочеренным главой государства[537]. Сталин, стоявший с девочкой Мамлакат на трибуне мавзолея, символизировал собой всеобщее сиротство. Но здесь есть и еще одна коннотация, которая возникает из квазигомосексуального перевертывания идеи непорочного зачатия (= Сталин как отец, рождающий без матери[538]; ср. имя Сталина, «Иосиф», патронимически сопряженное с именем земного партнера девы Марии, — на это обстоятельство наше внимание обратила И. Р. Деринг-Смирнова).
В мазохиста развивается ребенок, вынужденный устанавливать свой статус в контакте с человеком, который обладает взаимоисключающими ипостасями, будь то брат как отец, отец как не отец, чужой (воспитатель в приюте) как свой (глава семьи) и т. п. Какими бы индивидуальными психическими чертами ни отличался этот человек, он является для мазохистской личности прежде всего тем, кто лишил ее права на позитивное самоопределение, кто зачеркнул ее потенциальное позитивное содержание. Травма, заставляющая субъекта зафиксироваться на свойственном всем нам при эволюции садистского детства смешении оральности и анальности, заключена в том, что личность не может распознать ее input, ее происхождение. Мазохист — это black box без входа. И следовательно: без выхода, который мог бы иметь смысл, если бы таковой имелся на входе.
Мазохист вырастает не в садистской семье (Б. Берлинер и др.), но там, где отношение ребенка к семье едва ли поддается однозначному пониманию.
4.2.3. С точки зрения мазохиста, существующего, несмотря на то, что его генезис ему не ясен, несмотря на дефект на входе его бытия, садист, его прямая противоположность, есть такая личность, которая существует за счет порчи разного рода порождающих устройств — механических и органических. Вот почему борьба с садизмом в СР имеет целью уберечь от разрушения эти устройства. Если противник-садист, стремится привнести дефект в генезис, то мазохист создает такой мир, который функционирует вопреки его дефектности, — ср. затапливаемый трубопровод в романе «Далеко от Москвы», сделанный из бревен подъемный кран в «Дне втором», покоящийся на неустойчивых деревянных опорах мост в «Хлебе» — «первое советское чудо»[539], по словам А. Н. Толстого. Мазохист полноценно неполноценен[540].
Амбивалентность, наличие двух взаимоисключающих ипостасей — это для мазохиста свойство Другого, врага, садиста. Победа над противником-садистом регулярно связывается в СР с устранением амбивалентности. Враг «двулик», он притворяется своим (как бывший агент охранного отделения Грацианский, ставший ортодоксальным марксистом, или Яков Островнов в «Поднятой целине» — заведующий колхозным хозяйством, который тайно сотрудничает с недобитыми белогвардейцами). Чтобы осилить врага, его нужно разоблачить, сорвать с него маску. В практике сталинского государства эта идея выразилась в постоянно возобновляющихся (конституирующих социальную жизнь) поисках внутренних врагов, в «чистках» общества.
В том случае, если противник-садист разоблачает себя по собственной инициативе (т. е. сам ликвидирует амбивалентность), он перестает быть врагом. Тимофей Дегтярев из романа «Большая дорога» во время коллективизации стреляет по наущению лавочника в секретаря райкома Шугаева и ранит его. Незадолго до начала войны Тимофей признается Шугаеву в преступлении и позднее героически взрывает артиллерийский склад немцев.
Садистской амбивалентности мазохист противопоставляет свою собственную однозначность. Развитие героя-мазохиста ведет его к освобождению от признаков прочих психотипов. Так, Павка Корчагин, интересовавшийся религией, совершает после конфликта с учителем кощунственный поступок — подсыпает махорку в пасхальное тесто. Соответственно: мазохист не имеет права хранить тайну Другого, интериоризовать чужое личностное содержание. Донос — долг мазохиста. В романе Малышкина «Люди из захолустья» (1938) с доноса на партийного журналиста Калабуха (враг анален: «кала бух»), сомневающегося в коллективизации, начинается моральное совершенствование главного героя, Николая Соустина, которому Калабух неосторожно доверил свой скепсис.
4.3.1. Творимая мазохистом культура налагает запрет на психическую сложность, на скоординированную работу разных психических механизмов. В рамках этой культуры мазохистский психотип выступает в роли не просто доминирующего, но полностью исключающего какие бы то ни было культурно релевантные проявления любых не мазохистских психотипов. В тоталитарной культуре сталинского образца отсутствуют более или менее самостоятельные подсистемы, продуцируемые в иных условиях личностями, которые кооперируют в себе господствующий психотип с одним из подчиненных ему. Мазохист — человек без бессознательного, без хотя бы и подавленного, но все же прорывающегося наружу в остальных характерах Другого.
Один из пионеров психоаналитического подхода к тоталитаризму, Э. Фромм, считал, что персонологическую сущность тоталитарных режимов составляет «authoritarian character», в равной мере садистский и мазохистский:
…the sado-masochistic person <…> admires authority and tends to submit to it, but at the same time he wants to be an authority himself and have others submit to him.[541]
Садизм, как мы уже сказали, может перерастать в квазимазохизм, но он перестает быть в этом случае садизмом. Следует разграничить мазохистский тоталитаризм сталинской культуры и подготовившую его постреволюционную культурную стадию, чье психическое содержание было по преимуществу садистским. Садист нуждается в Другом, чтобы безостановочно возобновлять конституирующее его самого отрицание Другого. В противовес мазохизму, исключающему всё не мазохистское, садизм готов включить в создаваемую им социальность неприемлемые для него элементы, будь то ограниченное частное предпринимательство, как это имело место в период нэпа, или художественная деятельность «попутчиков», официально санкционированная специальным партийным постановлением в 1925 г. вопреки желанию «напостовцев» быть монопольными представителями советской литературы.
Многие романы начала и середины 1920-х гг., причисляемые обычно к СР, в действительности ощутимо контрастируют с корпусом текстов, сложившимся в годы сталинизма. Назовем в этой связи «Цемент» (1924) Гладкова. Несмотря на многочисленные переделки, предпринятые автором (последняя — в 1944 г.), это произведение, хотя и было стилистически и отчасти мотивно приспособлено к нормам сталинистского дискурса[542], осталось чуждым им в тематическом аспекте.
В СР противник должен исчезнуть после разоблачения; «Цемент», напротив, повествует о том, как Глеб Чумалов, некогда выданный белогвардейцам инженером Клейстом, подчиняет себе, вместо того чтобы наказать, своего врага и использует его на работах по восстановлению завода. В СР неданное есть данность (как мы писали в § 2.2.1. этой главы); противоположно этому, Гладков изображает данность как неданное: пришедший с фронта домой Чумалов и его жена Даша живут под одной крышей, однако Даша, «чужая и неприступная»[543], не допускает мужа до физической близости. Если Чумалов садистски разрушает социальную идентичность Клейста — отнимает у него право главенствовать, не избавляясь от него вовсе, то Даша — столь же садистски — опустошает семейную идентичность мужа, продолжая быть вместе с ним. Герои «Цемента» образуют такую констелляцию, в которой каждый оказывается садистом относительно того, кто с ним сопряжен. Если в творчестве де Сада, возникшем в ту пору, когда у садизма не было доминантности в культуре, имеется различие между тем, кто наслаждается чужим страданием, и его жертвой, то в мире, где у садиста нет конкурента, все одинаково и мучители и мученики.
4.3.2. Презумпция всякого научного акта заключена в стремлении познающего, пусть лишь операционально (не более того), самоустраниться в качестве определенного психотипа, чтобы установить не зависящие от субъекта свойства изучаемого объекта. Эта интенция дает особые результаты, когда исследователь имеет дело с мазохистской культурой, в основе которой также лежит самоустранение личности, пусть онтологическое, в отличие от инструментального самоустранения субъекта в случае научного познания.
Исследователи мазохистского дискурса resp. мазохистской социальности попадают в эпистемологический капкан, в такие обстоятельства, в которых от них ускользает своеобразие изучаемого объекта, возможное лишь там, где объект не сходен с субъектом. Дифференциация познающего и познаваемого затруднена. Познаваемое, не специфичное относительно познающего, с неизбежностью моделируется как вообще не специфичное. Отсюда тоталитарная культура конца 1920–50-х гг. понимается либо как выполняющая чужую миссию (в модели Б. Е. Гройса «Gesamtkunstwerk Stalin» СР решает задачу, поставленную, но не разрешенную до конца историческим авангардом), либо в виде феномена, контаминирующего в себе различные сущности, несводимого только к одному специфицирующему началу (это и мазохизм, и садизм, как думал Э. Фромм; это и история, и ритуал, как утверждает К. Кларк). Наука операционально тоталитарна — она хочет познать все, потому что у нее как бы нет конкретного (специфического) субъекта.
Упуская из виду специфику познаваемого, толкователи мазохизма видят социокультурную релевантность этого психотипа там, где ее нет, приписывают признаки одной культуры другой (ср. мнение Т. Райка о религии) либо не замечают мазохистской подоплеки там, где она есть, — в тоталитарных обществах, возникших после конца авангарда. Фашистские массы, пишут Ж. Делез и Ф. Гаттари, — это
…les masses ne subissent pas passivement le pouvoir; elle ne «veulent» pas non plus ?tre r?prim?es dans une sorte d’hyst?rie masochiste.[544]
Уже при первой попытке подойти к СР культурологически советская литература 1930–50-х гг. была оценена как диахронически неоригинальная — как возвращение к XVIII в.: «Мы пришли к классицизму»[545], — уверял А. Д. Синявский в статье, положившей начало теоретическому моделированию сталинистского искусства.
Выход из указанного затруднения открывается тогда, когда психологическое рассмотрение тоталитарной культуры сочетается с анализом надстраивающегося над ней метадискурса, т. е. когда исследователь занимает метаметапозицию. Специфика тоталитарного творчества делается доступной для наблюдений после того, как мы задаемся вопросом о том, почему это творчество с такой регулярностью теряет свою специфику в описывающих его метатекстах.