Критика культа, но не режима…
Осуждение преступлений Сталина (тональность которого не была неизменной; в начале 1957 г. Хрущев даже произнес слова: «Нашего Сталина мы никому не отдадим») балансировалось полным отказом от анализа политического режима и идеологии сталинизма. Более того, малейшая попытка поднять вопрос о социальных истоках этого явления сурово преследовалась. Отчасти это можно было объяснить нежеланием Н.С. Хрущева, А.И. Микояна и их коллег признать собственную вину как соучастников организации репрессий, отчасти – опасением перед неконтролируемыми массовыми эксцессами. Но сверх того сказалось неумение к такому анализу подойти. В наборе политических стереотипов просто не было подходящих средств для этого.
Малоудачный эвфемизм «культ личности», избранный в качестве ключевого слова для характеристики политического режима и идеологической системы сталинизма, надолго вошел в политический лексикон. Он позволял свести проблему к преклонению перед личностью «вождя» и к злоупотреблениям с его стороны. На следующем витке развития это помогло обесценить и такую критику, сохраняя внешнюю лояльность решениям ХХ и XXII съездов.
В результате даже механизм беззаконных репрессий не был разоблачен до конца, реабилитация жертв произвола осталась неполной. Писатель К. Икрамов вспоминал впоследствии, как он получил документ о посмертной реабилитации отца[443] вместе с указанием никому об этом не рассказывать. Между тем для оздоровления общественной атмосферы и преодоления небезобидных мифов нам очень нужен был в то время свой вариант Нюрнбергского процесса – не столько, чтобы покарать стареющих палачей и организаторов террора (некоторые из них были осуждены на закрытых процессах), сколько для того, чтобы создать основу для духовного прозрения, морального очищения. Мы до сих пор не знаем не только масштабов террора, но и масштабов реабилитации конца 50-х гг.
Люди, проводившие преобразования, боялись преобразований и их последствий, боялись того, что только и могло дать гарантию их необратимости, – активизации и демократизации общества. Отсюда их непреодолимое убеждение, что вся правда – лишь для допущенных к ней согласно «табели о рангах», что информация должна распределяться по уровням чиновной иерархии, что огромные ее пласты должны быть надежно укрыты от большинства сограждан, которые могут ее «неверно понять». С трудом признав, что на Западе и в Японии разворачивается научно-техническая революция, они не смогли уяснить, какую роль играет в ней информационный компонент. Информация оставалась таким же «дефицитом», как продукты питания повышенного качества и импортный ширпотреб, доставляемые в закрытые распределители. Это имело двоякие последствия. Мучительно трудно шел процесс возрождения гражданского правосознания и общественного мнения, без чего серьезная демократизация немыслима, а информационный вакуум заполняли слухи и мифы. Но и сами «верхи», безуспешно боровшиеся с «приписками», лишали себя возможности реально оценить нарастание кризисных явлений и во многом должны были полагаться на агентурные, то есть заведомо искаженные, данные, парадную информацию с мест, подогнанную статистику.