Версия Александра
Версия Александра
События того времени известны в основном в версии Александра Ивановича: сохранился дневник Герцена за 1842–1845 годы, главы четвертой части «Былого и дум», статьи 1840-х годов, многочисленные письма к друзьям.
Все эти источники свидетельствуют о том, что в эту пору в мировоззрении Герцена происходит поворот. «Пройдя через диалектическую „алгебру“ Гегеля и научившись ценить силу логической системы, <он> вообще отходит от нравственно-религиозных концепций, называя их „идеализмом“, „романтизмом“, „несовершеннолетием мысли“»[498]. Герцен приходит к реалистическому взгляду на мир, включающему в себя прежде всего атеизм и отказ от идеи бессмертия души. В публицистических работах и беллетристике этого времени он обсуждает всевозможные стороны эмансипации личности[499].
Среди множества неоднозначных причин, вызвавших мировоззренческий переворот, важное место занимают и семейные сложности; с другой стороны, перемены в воззрениях Герцена не могли не изменить и его отношений с женой, строившихся по модели религиозно-мистического родства душ.
Реакцию Натальи Александровны на все это Герцен называет немецким словом Grubelei (раздумье, размышление), или, как переводит Александр Иванович, «самобуравящая тоска»[500]. Ее причиной он считал болезнь Саши, смерть новорожденного сына Вани и собственную неудовлетворенность их одинокой и замкнутой жизнью в Новгороде, которую Наталья Александровна воспринимала как конец их любви и гармонического союза, что и высказала мужу в ужасе и слезах. Герцен вспоминает об этом периоде в «Былом и думах»:
Я был похож на человека, которого вдруг разбудили середь ночи и сообщили ему что-то страшное: он уже испуган; дрожит, но еще не понимает, в чем дело. Я был так вполне покоен, так уверен в нашей полной, глубокой любви, что и не говорил об этом, это было великое подразумеваемое всей жизни нашей; покойное сознание, беспредельная уверенность, исключающая сомнение <…>. Покой, отдохновение, художественная сторона жизни — все это было <… > в ней, в ней, в ней![501].
(Подчеркнутые мною слова показывают, что понимание роли супруги в собственной жизни у Герцена принципиально не изменилось.)
Но Наталья Александровна тем не менее страдает и плачет, о чем Герцен неоднократно пишет в дневнике за 1843 год:
…я не находил сил вынести этот вид, я от него уходил с какой-то тяжестью в груди, в голове; за что это благородное, высокое создание страдает, уничтожает себя, имея всю возможность счастья, возмущенного только воспоминанием трех гробиков, воспоминанием ужасным, но которое одно не могло привести к таким последствиям? Я просил объяснить, и снова явились ни на чем не основанные Gr?belei «Я тебе не нужна, напротив, всегда больная, страждущая, я тебе порчу жизнь, лучше было бы избавить от себя, — ты меня любишь, я знаю, удар тебе был бы болен, но потом было бы спокойнее» и пр., и пр. Я просил, умолял, требовал, наконец, разумом разобрать всю нашу жизнь, чтоб убедиться, что это тени, призраки. Она плакала ужасно и признавалась, что с самого первого дня нашей жизни вместе эти мысли ее не покидают, <…> что она поняла, что моя натура должна была бы иметь иную натуру в соответственность, более энергическую <…>. Что за причина заставляет мучаться ее? Чрезвычайная нежность, чрезвычайная сюссептибельность, чрезвычайная любовь. Но зачем такое болезненное выражение такого препростого начала? Привычка сосредоточиваться, обвиваться около мыслей скорбных. Если я в этом отношении могу себя винить, так это в рассеяньи, в возможности предаваться занятиям и поглощаться ими. Это понято ею как нельзя лучше, и мысли никогда не приходило ей в этом видеть дурное, но она много остается одна. Беспечность, врожденная мне, кажется подчас невниманием. И я не умею поправить себя, потому что я живу чрезвычайно просто, поступаю совершенно натурально. Но самое ужасное, самое оскорбительное для меня — это невысказываемое, но понятное обвинение в недостатке любви, — оно оскорбительно по своей ложности. В то время как душа моя склоняется, huldigt с умилением ее прекрасной, высокой душе, в то время как ее личность обнимает мою с каким-то благоуханием любви, в то время, как я только в нее и верю, — недоверие![502]
Для Герцена, как видим, глубокий кризис, который переживает жена, представляется немотивированным: только (!) смерть троих детей, только сомнения в том, что она может продолжать играть в его жизни ту роль, которая ей отведена. Он склонен объяснять все происходящее болезненной чувствительностью Натальи Александровны.
Между тем произошло событие, которое еще более усложнило и привело к кризису их семейную жизнь. Я имею в виду случившееся после возвращения в Москву «маленькое увлечение» Герцена красивой горничной. В дневнике он довольно откровенно пишет об этом и обвиняя себя, и оправдывая в духе новых идей об эгоизме и «своеволии», на которое имеет право свободная человеческая личность. В этом поступке, по его оценке, не было «проституции, расчета и покупки любви», а было искреннее увлечение, полное «упоения, безумного bien?tre» (26). Кроме того, Герцен продолжает четко разделять сферы духовного и телесного, для него крепостная любовница существует в совершенно другом измерении, чем «высокая, святая» Наталья Александровна.
Однако когда он рассказывает об этом своем падении жене, разражается настоящая катастрофа, потому что она не принимает объяснений и не удовлетворяется его рассуждениями о земном и небесном.
В дневниковых записях Герцен и сердится на непонимание, и оправдывает себя, но чаше всего ужасается и искренне раскаивается, видя, как, уступив чувственной страсти, он буквально разрушил жизнь жены:
В какую пропасть стащил я ее, которая не могла представить себе возможность такого падения <…>. Я пал, je suis fl?tri (запятнан) в ее глазах, это мучит ее, она сама унижена в моем унижении, полное доверие потрясено! (79).
Высокая, святая женщина! Я не встречал человека, в котором благороднее, чище, глубже был бы взгляд. Но она беспрерывно себя разлагает, поддерживает себя беспрерывно в восторженном состоянии, ей нравится эта полнота жизни, но тело ее, болезненное и слабое, не может вынести яркого огня, которым пылает ум и сердце <…>. Она никогда не поймет, никогда не сообразит, что может быть чисто физическое влечение, минута буйного кипения крови, минута воображения, разожженного образами нечистыми, словом, страсть, которая вовсе не переводима на язык любви и не понятная для нее, страсть животная (81).
Сколько переменилось в эти четыре года, сколько испытаний! Главное цело, все цело: и дружба, и любовь, и преданность общим интересам, но освещение не то, алый свет юности заменился северным, ясным, но холодным солнцем реального понимания. Чище, совершеннее понимание, но нет нимба, окружавшего все для нас. Период романтизма исчез, тяжелые удары и годы убили его (82).
Герцен подробно анализирует сложившуюся ситуацию, собственные мысли, чувства и позицию жены. Надо отметить, что Наталья Александровна остается для него безупречной — высокой, святой, чистой, любимой: «бурные дни эти доказали мне великую необходимость для меня в ней. Все святейшие корни бытия сплетены с ней неразрывно» (83). Он страшно казнит себя, стремится понять ее, объяснить ей себя, развеять подозрения в собственной нелюбви и холодности. Для него самого ситуация довольно ясная: его падение ужасно тем, что заставило страдать жену, но в самом факте страсти никакой измены он не видит — как уже говорилось, сферы телесного и духовного в этой ситуации для него совершенно разделены, жена остается воплощением только высокого, духовного и святого, а всего, что связано со страстью и «животной» телесностью, понять не может. Телесность жены — это ее болезненность, и здесь Герцен внимателен и нежен.
Вопрос, почему жена все-таки страдает и не может его простить, чрезвычайно занимает Александра. Л. Я. Гинзбург замечает, говоря о Герцене 1860-х годов, что «психологическая стихия „лишних людей“ — надрыв, напряженная рефлексия, объяснения, не упрощающие, а усложняющие душевную жизнь, — все это совершенно чуждо Герцену. Герцен всегда сохраняет ясность мысли, стремление рационализировать душевные события, разложить их на возможно более простые элементы»[503]. В дневнике 1842, 1843 годов еще довольно много саморефлексии, самобичевания и надрыва, но в то же время уже там можно видеть аналитическое, «типологизирующее» отношение к любым фактам жизни, даже самым болезненно-интимным, которое было характерно для Герцена на протяжении всей его жизни. «Понять — это простить, — пишет В. Туниманов. — Для Герцена — это еще и обобщить»[504].
Стремление понять чувства жены в ситуации семейного кризиса приводит его к обобщающим размышлениям о семье, браке и положении женщины в современном обществе. Причины болезненной Gr?belei Натальи Александровны он видит не только в ее характере и физической слабости, но и в «ее воспитании» (70) и в «илотском» (то есть рабском) состоянии женщины (40):
Зачем женщина вообще не отдается столько живым общим интересам, а ведет жизнь исключительно личную? Зачем они терзаются личным и счастливы личным? Социализм какую перемену внесет в этом отношении… (94).
Брак страшен, это контрактирование себя, кабала, цепь. Брак не есть истинный результат любви, а христианский результат ее, он обрушивает страшную ответственность воспитания детей, семейной жизни etc., etc. Мне семейная жизнь легка с этой стороны, — но это случайность, и именно поэтому я имею голос. Между свободным счастием человека и его осуществлением везде путы и препятствия прежнего религиозного воззрения. В будущую эпоху нет брака, жена освободится от рабства, да и что за слою жена. Женщина до того унижена, что, как животное, называется именем хозяина. <…> мы не можем свободно и широко взглянуть на отношения людей между собой, христианские призраки мешают. Они были необходимы в свое время, теперь их не нужно… Христианский брак был нужен для того, чтобы приучить людей в жене уважать женщину, — ревнивая любовь средних веков, идеализация девицы окружили женщину светлым кругом, и он останется и будет тем светлее, чем далее разовьется нравственность. Христианское общество, как всякое одностороннее, имеет всегда в себе самом обратную сторону. Неразрывный брак, с одной стороны, и, с другой — публичные домы, где женщина брошена в грязный разврат, поставлена ниже животного. Но как примирить, как устроить? Сен-Симонисты дали великий пример смирения, они ждали голоса женщины, чтоб решить вопрос; но с тех пор разве голос G. Sand не заявил мнение женщины? (101–102)
Ответы на вопросы «кто виноват?» и «что делать?» Герцен пытается найти не только в дневнике, но и в публицистических и художественных текстах того времени. В 1843 году он пишет статью «По поводу одной драмы»[505], содержащую размышления об увиденной им в театре довольно заурядной драме О. Арну и Н. Фурнье «Преступление или восемь лет старше». Герои драмы, симпатичные в общем люди, гибнут, запутавшись в сложных любовных отношениях. Пьеса послужила для Александра Ивановича поводом публично обсудить те вопросы, о которых он так много думал в связи со своей семейной жизнью. Персонажи несчастны, с точки зрения Герцена, потому, что они поставили формальные принципы выше своих чувств (принесли себя в жертву долгу, «идее брака»), и, с другой стороны, потому, что их жизнь была слишком односторонней, слишком сосредоточенной на личном.
Но я предвижу возражение: этот мир всеобщих интересов, эта жизнь общественная, художественная, сциентифическая, — все это для мужчины; а у бедной женщины ничего нет, кроме ее семейной жизни. Она должна жить исключительно сердцем; ее мир ограничен спальней и кухней…. Странное дело! Девятнадцать столетий христианства не могли научить понимать в женщине человека. Кажется, гораздо мудренее понять, что земля вертится около солнца, однако поспорили, да и согласились; а что женщина человек — в голову не помещается! Однако ж участие женщины в высшем мире было признано религиею. «Марфа, Марфа, ты печешься о многом, а одно потребно, Мария избрала благую часть». На женщине лежат великие семейные обязанности относительно мужа — те же самые, которые муж имеет к ней, а звание матери поднимает ее над мужем, и тут-то женщина во всем ее торжестве: женщина больше мать, чем мужчина отец; дело начального воспитания есть дело общественное, дело величайшей важности, а оно принадлежит матери. Может ли это воспитание быть полезно, если жизнь женщины ограничить спальней и кухней? Почему римляне так уважали Корнелию, мать Гракхов?.. Во-вторых, ее семейное призвание никоим образом не мешает ее общественному призванию. Мир религии, искусства, всеобщего — точно так же раскрыт женщине, как нам, с тою разницей, что она во все вносит фацию, непреодолимую прелесть кротости и любви. Доказательства — женщины в истории и истории искусства: Екатерина II, Ролан, Сталь, Рахель, Бетина и «гениальная женщина исполинского таланта» (то есть Жорж Санд)>. <…> Какое же мы имеем право отчуждать их от мира всеобщих интересов[506]?
В подцензурной статье Герцену, конечно, приходилось быть осторожным: имя Жорж Санд он вынужден заменить перифразом, Сен-Симона, разумеется, и вовсе назвать не может, но довольно ясно высказывает основные пункты своей позиции.
К этим же проблемам (брак, отношения мужчины и женщины, материнство, положение женщины в обществе) Герцен обращается и в своих художественных текстах 1840-х годов (роман «Кто виноват», повести «Сорока-воровка», «Доктор Крупов»)[507].
Таким образом, духовный и мировоззренческий кризис и переворот, приведший Герцена к отказу от религии и веры в бессмертие души в пользу полного и последовательного атеизма, к переходу от романтического «несовершеннолетия» к зрелости скептицизма и реализма, выразились и в изменении его взгляда на брак, семью и женщину, ставшего более социально-конкретным.
С одной стороны, Герцен резко критикует связывающие человека своим окаменевшим формализмом принципы «христианского брака», а с другой — порицает современное «плотское», неравноправное положение женщины, ее замкнутость в тесной сфере семейных интересов. Эмансипация и спасение для женщины — в ее выходе во «всеобщее». Новый идеал Герцена, пришедший на смену романтической «деве Шиллера», во многом связан с теми концепциями женственности, которые развивала в своих романах Жорж Санд.
Интерес к «скандальной» личности писательницы и ее творчеству провоцировал обсуждение ее взглядов на страницах русских журналов и в общественных кругах. Противники называли «новую женщину», героиню ее романов (и саму Жорж Санд), безнравственной, бесстыдной и тщеславной, забывшей об «истинных поняти<ях> об обязанностях и предназначении женщины»[508], так как «тихим слезам самопожертвования»[509] она предпочла желание «власти и господства»[510]. Сторонники (которые, конечно, не имели такой публичной трибуны) именовали те же качества свободой, независимостью и презрением к предрассудкам.
Елена Дрыжакова в своей статье «Герцен и Жорж Санд»[511] подробно анализирует, с какими именно произведениями Санд Герцен был знаком в конце 1830-х — 1840-е годы, причем замечает, что, в отличие от Натальи Александровны, Герцена в этих романах привлекали не столько женские типы, сколько социальные идеи. Впрочем, Орас из одноименного романа дает Александру повод задуматься о различии между эгоизмом и своеволием личности, которое он так активно проповедует в это время, и о последствиях проявлений мужского страстного своеволия для женской судьбы (это, конечно, непосредственно связано с его личной ситуацией 1842 года).
Но что безусловно принимает Герцен из идей Жорж Санд — так это идею женской свободы, права женщины на выбор и участие в «жизни общей».
Здесь стоит, возвратившись к автодокументальным, публицистическим и художественным текстам Герцена этого времени, поставить вопрос о том, как именно он видит эти пути освобождения женщины и выход ее в сферу общих интересов.
Надличными сферами реализации женщины могут быть религия (хотя мы знаем, что это для Герцена уже пройденный этап), искусства, «великие семейные обязанности относительно мужа» и ответственное материнство. Как и большинство мужских критиков 1830–1840-х годов, симпатизирующих женской эмансипации «в принципе»[512], Герцен видит возможность женской самореализации в ограниченном круге традиционных женских «призваний», беспокоясь, как бы эмансипация не разрушила главные патриархальные символы женственности: «фацию, прелесть, кротость и любовь».
Как воспринимала и оценивала события, происходившие в их семье, отношениях с мужем, во «внешней жизни», Наталья Александровна? Справедливы ли оценки ее поведения, ее характера, ее внутренней жизни, данные Герценом в дневнике или — ретроспективно — в XVIII главе «Былого и дум»? Как она мотивирует происходящий с ней кризис, меняются ли ее представления о женственности и о своем Я?