Женщина в эпистолярном контексте

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Женщина в эпистолярном контексте

В русской культуре первой половины XIX века жанр письма имел особый статус. Ю. Тынянов, размышляя об изменчивости, динамичности границ того, что для людей определенного времени является «литературой», «искусством», «культурой», демонстрирует это на примере эпистолярного жанра. Он замечает, что уже во второй половине XVIII века «<…> письмо, оставаясь частным, нелитературным, было в то же время и именно поэтому фактом огромного значения. Этот литературный факт выделил канонизированный жанр „литературной переписки“, но и в своей чистой форме он оставался литературным фактом»[457]. Конечно, существовала и не литературная, частная переписка, которая также была явлением культурной жизни в широком смысле слова, частью культуры повседневности[458].

Если говорить о культурной традиции в более узком значении, то, как отмечает Л. Гинзбург, в России первой половины XIX века существовали два типа переписки: дружеское письмо пушкинского круга, ориентировавшееся на наследие французского и русского Просвещения, и переписка так называемых русских романтиков, поклонников немецкой философии (круг Герцена, Станкевича, Бакунина, Белинского)[459].

Для первых была характерна закрытая внутренняя жизнь. «Они не открывались ни дружеской беседе, ни письмам и дневникам <…>. Они открывались только ключом поэзии, чтобы в этом, преобразованном виде стать достоянием всех читающих»[460]. Исповедуясь в поэзии, люди пушкинского круга не занимались саморефлексией в письмах. Их переписка, как замечает Л. Вольперт, отличалась «четко осознанной литературностью (пародия, снижение „высоких“ штампов, каламбур) и шутливостью мужского братства (дружеские прозвища, намеки, кружковая семантика, нецензурная лексика»[461]. В ней был очень важен игровой принцип, и если женщины вовлекались в такого рода переписку, то они тоже вступали в эту игру и должны были подчиняться законам игрового эпистолярного поведения, часто разыгрывающего фабулу эпистолярного романа (вообще или какого-нибудь конкретного).

Совсем другое дело дружеская переписка так называемых «идеалистов 30-х годов» (выражение П. Анненкова). «Это было своего рода взаимное отражение, отвечавшее потребности разросшейся личности в непрестанном самосознании, самораскрытии»[462]. «Здесь пригодились и нервные барышни»[463], — несколько иронически пишет Л. Гинзбург, отмечая, что именно в диалоге с женщинами, в их глазах мужчина выстраивал собственный грандиозный образ романтического избранника.

Рассуждая об участии в переписке людей круга Бакунина-Станкевича женщин (сестер Бакуниных, сестер Беер), Гинзбург говорит о явлении, которое, с ее точки зрения, «можно назвать женским романтическим паразитизмом: романтическая культура непременно предполагала и требовала присутствия женщины в качестве прекрасной дамы, носительницы вечноженственного начала и проч. Это побуждало женщин романтического круга играть определенную роль, независимо от своих личных данных и дарований. Отсюда порой идеологическая мимикрия или искаженные и плоские отражения сложной духовной жизни подлинных идеологов»[464].

Однако то, что исследовательница называет «женским романтическим паразитизмом», может трактоваться совершенно иначе, если рассматривать проблему с учетом положения женщины и женственного в патриархатной культуре. В ней, как показала на материале русской литературы Барбара Хельдт, идеализация является одним из способов underdescription — уничижения, умаления, подчинения письмом, которое превращает женщин из субъекта в объект описания, в проекцию мужских желаний и страхов[465].

Так могут быть интерпретированы и те примеры, которые приводит Л. Гинзбург. Большое, если не основное, место здесь занимал письменный дискурс (от слова «письмо» в его обоих смыслах).

Возможно ли для женщины в этом контексте строить и развивать собственную самость, а если да, то каким образом она это делает — это один из главных вопросов, который будет интересовать меня в этой главе.

Наталья Александровна Герцен (урожд. Захарьина) — двоюродная сестра, друг, жена Александра Ивановича Герцена — известна в истории русской литературы прежде всего как героиня «Былого и дум» и «часть» герценовской биографии.

Н. П. Анциферов, представляя в 63-м томе «Литературного наследства» (1956) публикацию некоторых ее автобиографических текстов и писем под рубрикой «Н. А. Герцен (Захарьина): Материалы к биографии», начинает свои комментарии так: «Наталья Александровна Герцен (урожденная Захарьина) была замечательной женщиной, принадлежавшей к поколению передовых русских людей сороковых годов. Известно, какую значительную роль она сыграла в жизни и творчестве Герцена»[466].

Но публикаторы писем Н. А. Герцен к Т. А. Астраковой (в 1997 году) уже замечают, что жизнь этой женщины должна привлечь внимание историков литературы «не только потому, что она была женой Герцена и героиней его главной книги — „Былое и думы“, но и потому, что в ее судьбе сконцентрировано множество вопросов времени, казавшихся неразрешимыми ей самой и решенных в России лишь женщинами следующих поколений. Основу драматизма судьбы Н. А. Герцен составляло постоянное ощущение избыточности задатков ее натуры сравнительно с возможностью их применения. Отсюда часто мучившее Наталью Александровну ощущение „пустоты“, „незаполненности“ жизни. Но это психологическое состояние характерно для многих женщин того времени. Именно в 1830–1840-е годы в русском обществе все глубже и трагичнее осознавалась невозможность проявить то душевное богатство, которым была наделена женщина и которое силой социальных обстоятельств было замкнуто для нее узким кругом домашних забот и обязанностей. Неудовлетворенность жизнью, проникавшая все глубже в сознание женщины, составляла своего рода знамение времени и вскоре нашла яркое воплощение в литературе в образе так называемой „тургеневской героини“»[467].

Однако, на мой взгляд, для того чтобы понять судьбу и личность Натальи Александровны, нет необходимости прибегать к подобным литературным шаблонам (тем более что, как показала Барбара Хельдт, в образах своих героинь Тургенев развивает и укрепляет патриархатные стереотипы[468]). Гораздо интереснее было бы посмотреть, в каком контексте, с помощью каких категорий создает и утверждает свое женское Я сама эта женщина.

Наталья Александровна Захарьина-Герцен может стать героиней подобного рода исследований уже потому, что от нее осталось огромное эпистолярное наследие, а также дневник и план автобиографии. Практически все эти материалы к настоящему времени опубликованы[469] — во многом, конечно, благодаря тесной связи ее жизни с биографией А. И. Герцена.

Особенность ситуации Натальи Герцен еще и в том, что во многих случаях, рассматривая ее изложенные в переписке интерпретации событий собственной внутренней и внешней жизни, мы имеем возможность услышать и «другую сторону» — мужскую (герценовскую) версию событий, его понимание проблем, его представления о женственности вообще и о ее конкретном воплощении — Наталье Александровне. Мы можем посмотреть, насколько отличаются и совпадают эти точки зрения, насколько зависят они друг от друга и от идеологического и культурного контекста.

Огромное количество сохранившихся от обоих супругов и опубликованных автодокументальных текстов, охватывающих практически все периоды их совместной жизни, позволяет посмотреть на проблему и диахронически: проанализировать, как и почему менялись их взгляды на женственность в течение без малого двадцати лет.