Самооправдание и самоутверждение: мемуары Екатерины Великой и Екатерины «Малой»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Самооправдание и самоутверждение:

мемуары Екатерины Великой и Екатерины «Малой»

В отличие от воспоминаний, о которых шла речь выше, две другие мемуаристки, к обсуждению текстов которых я перехожу, имели совершенно иной общественный статус, и их записки, как правило, рассматриваются не как описания частной женской жизни, а как «официальные», «дворцовые» мемуары. Речь идет о «Записках императрицы Екатерины II» и «Записках княгини Екатерины Романовны Дашковой».

Воспоминания Екатерины Великой, как известно, имели несколько редакций, последняя из которых относится к 90-м годам XVIII века. Как отмечает Хильде Хугенбум, «более ранние мемуары Екатерины были написаны в форме писем к графине Брюс (Bruce) и барону Черкасову в разговорном стиле <…> были письмами о придворной жизни в стиле писем мадам де Савиньи», в то время как «ее официальные мемуары — это другой жанр — биография великого человека»[169].

Барбара Хельдт также относит их к типу «официальной» женской автобиографии, «где публичное Я заслоняет приватное, и все конфликты решаются и объясняются. Здесь есть ясное чувство миссии, как и во многих мужских автобиографиях»[170].

В определенной степени Хельдт противопоставляет мемуарам Екатерины Великой записки «Екатерины Малой» (Дашковой), которые она рассматривает как наиболее интересную женскую автобиографию XVIII века, где смешивается публичная и частная жизнь и акцентирован гендерный аспект. «Дашкова всегда помнит о своем женском статусе и в необычном, и в обычном аспектах Она одновременно ученый и дочь, конспиратор и невеста, представитель России за границей и мать, администратор в академии и в имении, советник и подруга. Ее автобиография повторно подчеркивает двойную природу ее жизни, временами с благодарностью за то, что неудачи в делах в одной сфере она может компенсировать за счет дел из другой сферы. <…> Ее чувство долга типично для ее времени. Но долг как гражданская доблесть (мужской неоклассический этос) соединен с материнским долгом матери (женский этос)»[171].

Однако, на мой взгляд, внимательное сопоставление мемуаров Екатерины и Дашковой обнаруживает в них больше сходства, чем различия.

Обе мемуаристки пишут свою историю как историю самооправдания и самоутверждения, соединяя дискурсы общественной и частной жизни, причем в описании как публичного, так и приватного Я важным оказывается гендерный аспект.

Обозначенная двойственность видна уже и в адресации мемуаров. Дашкова пишет воспоминания по просьбе близкой подруги и «названной дочери» Марты Вильмонт; по мнению Е. Анисимова, «общая структура Записок Екатерины II воспроизводит архетип „частных воспоминаний, как бы заранее предназначенных только для близких“»[172].

Но этот интимный, «семейный» адресат (мотивирующий искренность и откровенность рассказа, которую декларируют мемуаристки) в некотором роде только посредник, через голову которого авторы обращаются к современникам и потомкам. Как замечает А. Тартаковский, «о публичном назначении <Записок Дашковой> позволяют судить не только неоднократные обращения к читателю, но и „проговорки“ автора относительно их цели. В одном из примечаний Е. Р. Дашкова, например, пишет: „Предупреждаю читателей, что мои записки, если они вообще увидят свет, будут изданы только после моей смерти“»[173].

Обе мемуаристки стремятся запечатлеть для истории желательную им версию.

Особенно ясно, даже декларативно последняя задача сформулирована императрицей — уже на первой странице ее текста:

Счастье не так слепо, как обыкновенно думают. Часто оно есть ничто иное, как следствие верных и твердых мер, не замеченных толпою, но тем не менее подготовивших известное событие. Еще чаще оно бывает результатом личных качеств, характера и поведения. Чтобы лучше доказать это, я построю следующий силлогизм: —

ПЕРВАЯ ПОСЫЛКА: качества и характер,

ВТОРАЯ — поведение,

ВЫВОД — счастие или несчастие.

И вот тому два разительных примера:

ПЕТР III. — ЕКАТЕРИНА II.[174]

Собственный образ выстраивается в контрасте с образом Петра III (Великого Князя), которому приписываются такие качества, как нерусскость и нелюбовь ко всему русскому, грубость и неотесанность, пренебрежение к религии, особенно к православию, слабость, болезненность, пьянство, развращенность, необразованность и нежелание учиться, а главное — ребячливость.

Он вечный ребенок, играющий в игрушки, болезненный и капризный[175]. По контрасту образ Я конструируется в нескольких достаточно противоречивых дискурсах: в автогероине, с одной стороны, подчеркивается русскость и православность, с другой — европейская образованность, воспитанность, любовь к чтению (она «философ в 15 лет» (21)), с третьей — сила, решительность, прозорливость, мудрость.

Она все время читает (причем не романы, а серьезные книги) на равных беседует с дипломатами (173), у нее государственный ум, обостренное чувство справедливости (в отличие от несправедливого и лживого Петра), она «рекомендует», кого назначить на государственные посты (202).

Я слыла умницею, и многие лица, знавшие меня ближе, чтили меня доверием, поверялись мне, спрашивали моего совета и с пользою следовали тому, что я советовала им. В. Князь с давних пор называл меня Madame la Ressource, и как бы ни дулся и ни гневался на меня, но как скоро в чем бы то ни было был в затруднительном положении, тотчас, по своему обыкновению, опрометью, вбегал ко мне, требовал моего мнения и, выслушавши его, точно так же опрометью убегал назад (173).

Обратим внимание на эти детские слова «дулся», «опрометью». Великий князь ведет себя, как неразумное дитя, причем иногда он в изображении Екатерины ведет себя именно как девочка — играет в куклы (используется слово «куклы», а не «солдатики»: «предавался ребячеству, удивительному для его возраста, а именно играл в куклы» (31)), причем предается этим забавам и на супружеской постели.

В определенном смысле Екатерина настаивает на инверсии гендерных ролей: Петр слабое, болезненное, пассивное, капризное, играющее в куклы существо (девочка), она же — активная, интеллектуальная, решительная, взрослая, мудрая и т. п. — «настоящий мужчина», подлинный государственный муж.

Чтобы оправдать свое преимущественное право на русский престол, Екатерине приходится прибегать к гендерному маскараду — на нарративном уровне, но и прямо — на сюжетном: например, повествовательница рассказывает о маскарадах при дворе Елизаветы, на которые «все мужчины являлись в женских нарядах и все женщины в мужских, и притом без масок на лицах» (107). И в других местах текста не раз встречается мотив переодевания автогероини в мужской костюм, в охотничий костюм, в военный мундир[176], при этом подчеркивается, что она прекрасно справляется с такими мужскими занятиями, как верховая езда, охота, владение ружьем.

Вот образ моей жизни в Ораниенбауме. По утру я вставала в три часа и без прислуги с ног до головы одевалась в мужское платье. Мой старый егерь дожидался меня, чтобы идти на морской берег к рыбачьей лодке. Пешком с ружьем на плече, мы пробирались садом и, взяв с собой лягавую собаку, садились в лодку, которой правил рыбак. Я стреляла уток в тростнике по берегу моря, по обеим сторонам тамошнего канала <…>. Часто мы огибали канал, и иногда сильный ветер уносил нашу лодку в открытое море (69).

…там <мы> каждый божий день езжали на охоту. Случалось иногда до тридцати раз в день садиться на лошадь. <…> В это время я изобрела себе седло, на котором могла ездить, как хотела. Оно было с английской лукою, так что можно было перекинуть ногу и сесть по-мужски (104).

(Вопрос о седле обсуждается особо, так как императрица Елизавета запрещала Екатерине ездить верхом по-мужски.)

В этих эпизодах в самоописании подчеркиваются мужские качества — любовь к риску, решительность, самостоятельность, выносливость, бесстрашие.

Подобный же гендерный маскарад мы можем видеть и в мемуарах Дашковой. Этот мотив подробно анализирует в своей статье А. Воронцофф-Дашкофф[177], замечая, что в публичной (государственной) сфере Дашкова изображает себя как представителя мужской жизни, она описывает свою жизнь через те «роли» или «амплуа»[178], которые были возможны в то время для мужчины-дворянина (государственный деятель, устроитель имения, путешественник, ученый, администратор, дипломат).

В мемуарах Дашковой огромную, если не решающую, роль играет фигура Екатерины Великой, она — постоянный фон для сравнения и самоинтерпретации. Екатерина «Большая» выполняет роль нарративного двойника Екатерины Малой — и особенно в перечисленных выше публичных, «мужских» ролях.

Дашкова акцентирует такие свои свойства, как образованность, ум и политическую активность.

Я просиживала за чтением иногда целые ночи, с тем умственным напряжением, после которого следовали бессонницы[179] (8).

Мой ум постепенно мужал среди своих ежедневных трудов (9).

Политика с самых ранних лет особенно интересовала меня (9).

В ту эпоху, о которой я говорю, наверное, можно сказать, что в России нельзя было найти и двух женщин, которые бы, подобно Екатерине и мне, серьезно занимались чтением; отсюда между прочим возродилась наша взаимная привязанность (13).

Государственный ум, смелость, решительность, талант организатора и руководителя приписывает себе Дашкова, изображая свое участие в событиях 1862 года. Здесь она уже не двойник, а в определенной мере антагонист Екатерины, которая ведет себя как слабая женщина (плачет и боится), в то время как Дашкова действует по-мужски решительно, заслуживая уважение всех «наперекор моей юности и пола» (42). Именно в этих сценах она изображает свое переодевание в мужской костюм и, как замечает Воронцофф-Дашкофф, «наряжает свои мнения в камуфляж мужского голоса»[180].

Еще несколько смелых поступков приобрели мне в общественном мнении репутацию отважного и твердого характера (25).

Князь Репнин <…> представил меня <…> как женщину строго-нравственного характера, как пламенную патриотку, чуждую личных честолюбивых расчетов (42).

Дашкова очень настойчиво и самоуверенно подчеркивает свою ведущую, главную роль: это «наш заговор» (43); «мой замысел» (44); «…мне принадлежала первая доля в этом перевороте» (53), она описывает свой гнев «против самовольного замедления моих приказаний, данных Алексею Орлову» (56).

Именно в момент удачного завершения авантюры Дашкова и Екатерина переоделись в гвардейские мундиры Преображенского полка. Повествовательница не только отмечает этот факт как символический, но и описывает себя в эти моменты как мужчину, видит себя как мальчика[181].

Мое нечаянное появление в совете изумило почтенных сенаторов, из которых никто не узнал меня в военном мундире. Екатерина, заметив это, сказала им мое имя <…>. Сенаторы единодушно встали со своих мест, чтобы поздравить меня, при чем я покраснела и отклонила от себя честь, которая так мало шла мальчику в военном мундире (59).

…таким образом я была затянута в мундир, с алой лентой через плечо, без звезды, со шпорой на одном сапоге и с видом пятнадцатилетнего мальчика (68).

Дискурс «мужского» поведения присутствует у Дашковой и в описании ее интеллектуальных и дипломатических способностей (во время заграничных путешествий и бесед с правителями и философами), административных талантов (на посту руководителя двух российских академий и в своем имении). Здесь тоже можно видеть скрытое, а иногда и явно выраженное сравнение с Екатериной.

Однако в описании себя как государственного «мужа», отмечает Воронцофф-Дашкофф, у мемуаристки все время присутствует двойственность — что и является, собственно говоря, отличительной чертой концепта «маскарада». Дашкова все-таки всегда изображает себя как женщину в мужской роли, подчеркивая этим и собственную исключительность, значимость, и собственную неуместность (это одна из мотивировок ее неудач и поражений).

Неслучайно она отмечает, что мужской костюм, который был сшит для нее перед решительными действиями «революции», оказался узок и стеснял ее движения, и именно поэтому она должна была в решающий вечер остаться в своей комнате («я горела желанием ехать на встречу императрицы; но стеснение, которое я чувствовала от моего мужского наряда, приковало меня среди бездействия и уединения к постели» (56)) — здесь характерна двусмысленность слова «стеснение» и тот символический факт, что мужской костюм не только помогал ощутить свободный и властный статус, но и мешал, «сковывал».

«Неизбежным результатом ее возвышения и исключительности была двойная идентичность: она действовала в ролях, безусловно определяемых как мужские, хотя ясно ощущала себя женщиной в позиции власти»[182]. Собственный пол интерпретируется Дашковой как знак ее избранности (она и Екатерина — только две женщины смогли завоевать такой статус в сфере публичной жизни) и как мотивировка ее неудач, как аргумент самооправдания.

Но, как справедливо замечает Барбара Хельдт, соединение рассказа о своей «государственной карьере» с историей личной жизни позволяет Дашковой «дезавуировать» свои неуспехи и проигрыши: «неудачи в делах в публичной сфере она может компенсировать за счет дел из другой сферы»[183]. При этом в приватной области она подчеркивает свои женские качества, выстраивая собственный образ прежде всего внутри модели идеальной, жертвующей всем ради детей матери (а также — но в меньшей степени — любящей и преданной жены, вдовы и рачительной хозяйки)[184].

Обращаясь к этому периоду моей жизни, я не могу не отдать справедливости своим материнским заботам, строго выдержанным, и терпеливому выполнению всех обязанностей, соединенных с несчастием, несмотря на то, что я была двадцатилетняя вдова, привыкшая с юности к роскоши (98).

После смерти мужа историю своей частной жизни Дашкова строит как повествование о материнском подвиге. Ее цель — несмотря на все физические и материальные жертвы, устроить жизнь дочери, дать образование сыну, уберечь его от соблазнов. Ради этого она отправляется в заграничное путешествие, отказывает себе во всем, превозмогает болезни.

Здесь заканчивается мое путешествие, совершенное с самыми скромными средствами и требовавшее всей силы материнской любви. Воспитание моего сына было предметом всех моих желаний, выше всех препятствий и жертв (178).

Несмотря на то что дети после всех описанных материнских трудов и жертв повели себя недостойно (дочь наделала долгов и не слушала советов, сын женился, даже не поставив в известность мать), это нисколько не дискредитирует в глазах Дашковой созданный ею образ идеальной матери, но вводит в него оттенок неоцененной жертвы.

Вообще, чувство обиды, неоцененности, ощущение себя всем чужой, несправедливо отодвигаемой в маргинальность, чрезвычайно сильно (иногда замаскированно, иногда прямо) звучит в мемуарах, делая сам текст самоапологией, ответом тем, кто не умел оценить автора по достоинству, и надеждой на читателей (потомков), которые оценят. Хотя сама Дашкова считает, что и мемуары ей пришлось писать, преуменьшая свои заслуги: не желая оскорбить других, «может, я не отдала справедливости себе» (291).

Сам факт писания автобиографии становится способом перемещения из маргинальности в зону признания.

Таким образом, мемуары Дашковой строят ее идентичность как двойственную, разорванную между публичной и приватной сферой, между ориентацией на мужские и женские образцы поведения. При этом было бы неточным и неверным сказать, что в публичной сфере она строит свое поведение исключительно по мужской модели, а в частной — по женской. Во-первых, она связывает эти две сферы: уход в частную жизнь — своего рода ссылка, форма вынужденного неучастия в публичности (можно сказать, что для Дашковой «частное — это политическое»). А во-вторых, изображая себя как общественную фигуру, мемуаристка, как говорилось выше, подчеркивает, что она — женщина в мужском мире власти.

Однако подобная двойственность, как мне кажется, свойственна и мемуарам Екатерины Великой. Когда последняя строит свой образ на контрасте с супругом, то, с одной стороны, она представляет себя как «настоящего мужа» по сравнению с «женственно» слабым, ребячливым и пассивным великим князем; но, с другой стороны, некоторые аспекты того позитивного или идеального Я, которое имеет преимущественное право на российский престол, изображаются, исходя из традиционных моделей женственности.

Так, наряду с ролями философа и государственного мужа, автогероиня приписывает себе качества образцовой русской женщины: набожной, приверженной православию, любящей русский язык и все русское, покорной и почтительной. «Я показывала великую почтительность матушке, беспредельное послушание императрице, отличную внимательность великому князю» (26).

Этот самообраз очень плохо согласуется с иными дискурсами самоинтерпретации (где подчеркиваются «мужественность», самостоятельная активность и европейская образованность), но это не смущает мемуаристку.

Но, как мне кажется, самоизображение в Записках Екатерины отнюдь не сводится только к репрезентации себя как будущей[185] идеальной для России Матушки-Императрицы, как официального лица. Существенное место в мемуарах занимает изображение личной жизни, своего приватного Я, и здесь, как и у Дашковой, очень заметны мотивы обиженности и маргинальности.

Данная черта, как мне кажется, сближает все женские автотексты, о которых шла речь: в них есть ощущение и репрезентация себя как маргинальной, другой. Здесь я не могу согласиться с Н. Пушкаревой, которая оспаривает высказанное Б. Хельдт и К. Келли мнение о том, что «уязвимость» женского письма вызывала в пишущих женщинах «необычное сознание их инаковости»[186]. Последнее присутствует даже в текстах женщин «при власти» — не только у Е. Дашковой, но и у Екатерины Великой.

Екатерина изображает себя в первые годы жизни в России в положении всем чужой и угнетаемой. Все ее преследуют ни за что — сначала мать, жених (и муж), потом суррогатная мать — императрица. Она наказана всегда попусту. Особенно акцентируется нелюбовь мужа: это мотивирует ее взаимную нелюбовь к нему и — косвенно — необходимость от него избавиться. («Если б он желал быть любимым, то относительно меня это вовсе было не трудно, я от природы была наклонна и привычна к исполнению моих обязанностей; но для этого мне нужен был муж со здравым смыслом, а мой его не имел» (38).)

Наиболее ясно мотив обиды и неоцененности развивается тогда, когда она говорит о таких специфически женских делах, как роды и материнство. Для первых родов комнаты ей были отведены самые плохие и неудобные: «Я увидела, что буду в них в полном одиночестве, без всякого общества, несчастна, как камень» (156). После того как родился сын, «императрица тотчас велела бабушке взять его и нести за собою; а я осталась на родильной постеле» (156). После исполнения «миссии» — рождения наследника престола — ею (лично ею как женщиной и личностью, а не как родильной машиной) никто больше не интересовался.

…я <…> заливалась слезами с той самой минуты, как родила. Меня особенно огорчало то, что меня совершенно бросили. После тяжелых и болезненных усилий, я оставалась решительно без призору, между дверями и окнами, плохо затворявшимися; я не имела сил перейти в постель, и никто не смел перенести меня, хотя постель стояла в двух шагах. <….> Обо мне вовсе не думали. Такое забвение или небрежность, конечно, не могли быть мне лестны. Я умирала от жажды; наконец меня принесли в постель, и в этот день я больше никого не видела, даже не присылали наведоваться о моем здоровье. Его И. Высочество со своей стороны не замедлили устроить попойку с теми, кто попался ему под руку, а Императрица занималась ребенком. В городе и в Империи была великая радость по случаю этого события (157).

То же самое (в ее версии) происходит и во время вторых родов (220). Екатерина чувствует себя «использованной», обиженной, нелюбимой и не оцененной; в конце концов, она собирается написать об этом Елизавете и говорит Шувалову: «Я попрошу, чтобы меня отослали назад к матушке, потому что мне надоела и опротивела роль, которую я играю; оставленная всеми, одна в своей комнате, ненавидимая Великим князем и вовсе не любимая Императрицею, я наконец хочу успокоиться, хочу никому не быть в тягость» (235).

В интерпретации мемуаристки ей не позволили быть хорошей матерью, свое материнство она изображает как репрессированное.

Вообще, довольно много и откровенно Екатерина пишет в мемуарах о своей женской «телесности»: как о болезнях, обмороках, выкидышах, поносах, родах, так и о своей сексуальной привлекательности, женском очаровании, умении наряжаться, таланте нравиться[187].

Рисуя позитивный (и в силе, и в слабости) самообраз, она беззастенчиво применяет к себе иные критерии, чем к другим. Собственная страсть к охоте и другим «брутальным» занятиям расценивается как позитивное качество, любовь же к охоте и воинственным затеям великого князя отнюдь не «читается» как доказательство его мужественности. Постоянно подчеркивая лживость и лицемерие Петра, собственную лицемерную игру с Елизаветой (когда она притворяется смертельно больной и вовлекает в этот обман своего духовника) она не оценивает как нечестность. Не уставая обличать романы и любовные развлечения великого князя, собственную «ненормированную» сексуальность она оправдывает законами естественной природы — «человек не властен в своем сердце» (239).

В конце Записок в качестве автобиографического резюме читателю предлагается абсолютно позитивный, идеализированный автопортрет:

Я получила от природы великую чувствительность, и наружность, если не прекрасную, то во всяком случае привлекательную; я нравилась с первого раза и не употребляла для этого никакого искусства и прикрас. Душа моя от природы была <…> общительна… По природной снисходительности моей, я внушала к себе доверие тем, кто имел со мною дело; потому что всем было известно, что для меня нет ничего приятнее, чем действовать с доброжелательством и самою строгою честностью. Смею сказать (если только позволительно так выразиться о самой себе), что я походила на рыцаря свободы и законности. Я имела скорее мужскую, чем женскую душу; но в этом ничего не было отталкивающего, потому что с умом и характером мужчины соединялась во мне привлекательность весьма любезной женщины. Да простят мне эти слова и выражения моего самолюбия; я употребляю их, считая их истинными и не желая прикрываться ложной скромностью. Впрочем, самое сочинение это должно показать, правду ли я говорю о моем уме, сердце и характере (239).

«Другими словами, — замечает Хильде Хугенбум, — документ сам по себе есть манифестация ее заявления (притязания) на то, что она, по сути, андрогинное человеческое существо»[188]. «И это напряжение между маскулинным и фемининным, — добавляет исследовательница в своей позднейшей работе, — существует и на жанровом уровне»[189].

Мемуары двух Екатерин, «Великой» и «Малой», обсуждают проблемы и сложности существования женщины в качестве таковой в публичном мире, живущем по «мужским» законам и потому заставляющем прибегать к гендерному маскараду. Но в то же время и в тех и в других мемуарах подчеркивается ценность частной женской жизни, приватного Я, которое создается, с одной стороны, с помощью существующих стереотипов (идеальная, жертвенная мать), а с другой — путем разрушения их. Для этого используются сознательное или неосознанное обнаружение этих стереотипов противоречивости и дополнение их иными чертами женственности — например, позитивно оцененной сексуальной привлекательностью.

Самое важное, что в этих мемуарах подобные проблемы становятся предметом обсуждения; самооправдание и самоутверждение своей противоречивой и индивидуальной женственности творится самим актом автобиографического письма.