I Имена, лысины и великий князь

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

I

Имена, лысины и великий князь

АРХИСТРАТИГ МНЕ ЗАДАЕТ ВОПРОСЫ.

Мандельштам

ПОЙ, КАРАМЗИН! – И В ПРОЗЕ

ГЛАС СЛЫШЕН СОЛОВЬИН.

Державин. Прогулка в Сарском селе

Разумеется, многое из упомянутых выписок сохранило только сентиментальную ценность. Сейчас тематика подтекстов «Пушкина»7 развивается (и вполне продуктивно), например, в работах М. Назаренко8. Вот его комментарий, к месту, которое, естественно, было когда-то отмечено и в моих черновиках:

В русле излюбленных идей Тынянова должно интерпретироваться и «предвосхищение» молодым Пушкиным образов и строк «архаистов-новаторов» XIX–XX веков. «В окно смотрел московский месяц, плешивый, как дядюшка Сонцев»: эпитет «плешивый» по отношению к месяцу будет употреблен несколько лет спустя Катениным в балладе «Убийца», которую Тынянов рассматривает в статье «Архаисты и Пушкин» и сопоставляет с поэзией другого новатора – Некрасова9.

Речь идет об эпизоде гаданий:

А Александр не спал. Мороз, босые девичьи ноги, хрустящие по снегу, звук колокольчика, собачий лай, чужое горе и счастье чудесно у него мешались в голове. В окно смотрел московский месяц, плешивый, как дядюшка Сонцев. <… > Он заснул. Он говорил и читал по-французски, думал по-французски. Лицом он пошел в де-да-арапа. Но сны его были русские, те самые, которые видели в эту ночь и Арина и Татьяна, которая всхлипывала во сне: все снег, да снег, да ветер, да домовой возился в углу (П., 123).

Этот эпизод М. Назаренко упоминает еще раз в той же статье: «Тынянов на протяжении всей книги сопоставляет поэта с героями романа в стихах. Татьяна: „В двенадцать лет <… > он казался чужим в своей семье“»; далее приводится только что процитированное место. К сожалению, исследователь оборвал цитату на словах «сны его были русские», упустив «ту самую Татьяну» – специально для этой сцены введенную дворовую девку: «самая быстрая из них Татьяна на бегу вдруг обняла его и стала тормошить» (П., 88); «Загадала Татьяна – и <.. > выбежал черный лохматый пес и залился со злостью <…>.Татьяна заревела вполрева» и т. д. (П., 122–123)10– С Татьяной нам не ворожить.

Появление «опережающего» подтекста (и одновременно «суперстрата») из Катенина – поэта, играющего существенную роль в К. и почти не упоминаемого в В-М.11 (в П. его имя возникает в последней части, в главке о «princesse nocturne» кн. Е.И. Голицыной12 – в контексте, тоже вполне соответствующем положениям статьи «Архаисты и Пушкин»13) – конечно, весьма значимо, тем более в непосредственном соседстве с гаданиями и «простонародной» темой. Однако нужно учесть, что плешивый – это, одновременно, цитата из самого Пушкина14: с одной стороны (литературный ряд), из статьи «Сочинения и переводы Павла Катенина», где этот эпитет особо выделен: «После „Ольги“ явился „Убийца^ лучшая, может быть, из баллад Катенина. Впечатление, им произведенное, было и того хуже: убийца, в припадке сумасшествия, бранил месяц, свидетеля его злодеяния, плешивым}.15 Читатели, воспитанные на Флориане и Парни, расхохотались и почли балладу ниже всякой критики» (Пушкин, 7,183), с другой стороны (биографический ряд) – из дневниковой записи о разговоре с вел. кн. Михаилом Павловичем 18 декабря 1834 года: «Утром того же дня встретил я в Дворцовом саду великого князя. <… > Разговорились о плешивых. „Вы не в родню, в вашем семействе мужчины молоды оплешивливают“. – „Государь Александр и Константин Павлович оттого рано оплешивели, что при отце моем носили пудру и зачесывали волоса; на морозе сало леденело, и волоса лезли“» (Пушкин, 8,43–44), ср. (об Александре I): «Волосы его редели; он сначала носил тупей, но потом белая, сияющая кожа черепа ему понравилась. Вскоре ранние лысины вошли в моду» (П., 182).

То, что наброски автобиографии и другие биографические записи и планы Пушкина (как, скажем, дневниковые записи об Иконникове «Вчера провел я вечер с Иконниковым»16, о Галиче17 или заметка о Будри18), включая, конечно, «Мою родословную»19 и автобиографические подтексты в стихах20, являются очевидным подтекстом романа21, отмечалось, кажется, многократно, однако именно в силу очевидности они в общем игнорируются, когда дело доходит до подробного анализа или комментирования романа.

Наконец, нужно особо отметить значение эпитета плешивый также для внутренней хронологии романа; в первой сцене, в которой появляется Сонцев (обед с Карамзиным в 1799 году), где историко-литературный колорит прямо противоположен сцене гадания (здесь месяц ассоциируется – тетушкой Анной Львовной – с Оссианом) мы находим: «Монфор довольно счастливо рисовал кудрявых, как Сонцев, купидонов» (П., 17)22. Каламбурное соотнесение месяца с Со[л]нцевым представляется самоочевидным.

Возникшее выше имя великого князя Михаила, скорее всего, неактуально для всех упомянутых контекстов, однако хотелось бы обратить внимание на странную и скрытую, собственно, едва намеченную тему, связанную с ним в «Кюхле», а именно некоего двойничества или смутной связи между тезками: Михаилом Павловичем и Михаилом (Карловичем), Мишей – братом Кюхельберкера, обусловленной, может быть, фактом неудачного покушения Вильгельма на Великого князя23 («Voulez vous faire descendre Michel?» [К., 257])24. При этом именно Миша вызывает вел. кн. Михаила для переговоров (в течение всей сцены они последовательно именуются Миша и Мишель): «Миша громко кричит оробевшему митрополиту: – Пришлите для переговоров Михаила. Стрелять не будем <…>. Вильгельм в ужасе смотрит на Мишу: – Зачем ты позвал Михаила? Зачем ручался за безопасность? <.. > Михаил упрямо дергает головой и улыбается недобро» (К., 255). «Мишель чувствует свое значение <…>. – Мне передавали, что офицеры Экипажа хотят со мной переговорить <…>. Как в детстве братья состязаются друг с другом25 <…>. Мишель подъезжает к гвардейскому экипажу <.. >. Он любезно спрашивает у Миши: – Можно мне говорить с войском? Миша пожимает плечами» (К., 256). Михаил Павлович26 становится одним из главных персонажей начиная с главки I главы «Декабрь»27 и до главки II «Петровской площади» (где он и произносит фразу, превратившуюся в лейтмотив) и затем возникает снова в главке XIII – в только что цитированной сцене переговоров и покушения (К., 256–258), перед этим – в главе XI: «Мишель, который, подобно Вильгельму, трясся в санях по скованным гололедицей улицам» (К., 253). Брат Миша, не считая первой главки всего романа («Он осторожно обходит кровать маленького Мишки, брата, и лезет в окно» [К., 21])28, фигурирует еще в главке XV «Европы»: «Зато часто бывал он у брата Миши. Брат Миша все больше привлекал его <…>. Миша, как и Вильгельм, чуждался света» и т. д. (К., 119–120), затем в главке I «Деревни» (в письме Устиньки: «Как поживает Миша?» (К., 159), в главкеI «Сынов отечества»: «Поселился он с Семеном у Миши в офицерской казарме Гвардейского экипажа. Больше негде было. Брат Миша, молчаливый, суровый, с нежностью смотрел на Вильгельма» (К., 177–178) – до сих пор тенденция к началам глав (т. е. к первым главкам) соблюдается почти неукоснительно – ив главе «Декабрь» Мишу в главке I сменяет «Мишель», который снова появляется в главке IV, а Миша – в главке V уже в качестве декабриста: «Вильгельм <.. > поехал к брату Мише. Только что он узнал от Рылеева, что Миша в обществе давно <… > – Миша, брат, мы вместе до конца, – бормотал он. Миша взглянул на него и застенчиво улыбнулся. Ему было чего-то стыдно, он избегал взгляда брата29 и спросил у него коротко, не договаривая, как бывало в детстве: – Ты давно? – Только что, – сказал, бессмысленно улыбаясь, Вильгельм» и т. д. (К., 218) – заметим, что после этой сцены следующая главка VI начинается упоминанием другого «брата»: «Вернувшись к себе, Вильгельм застал Левушку Пушкина. Блев мирно спал на диване, свернувшись калачиком. Саши [Одоевского] дома не было» (К., 219), причем Лев привез стихи Пушкина: «Скажи, Вильгельм, не то ль и с нами было, / Мой брат родной по музе, по судьбам?» (К., 22о)30. Наконец, в главе «Петровская площадь» Миша фигурирует в главке III: «И он помчался в Экипаж, в офицерские казармы, к Мише» и т. д. (К., 237) и в главке V: «Я к брату, голубчик, нельзя ли пройти, – просит Вильгельм <…>. Вильгельм <…> кричит пронзительным голосом: – Братцы! <…> Кто-то его целует. Он оглядывается. Миша. – Иди, иди отсюда, – говорит тихо Миша и тяжело дышит. – Мы выступаем. Он подталкивает Вильгельма» (К., 240–241). Симметричная сцена в главе XV: «Последний всплеск толпы вбрасывает во двор Мишу, брата. <…> Вильгельм не рад брату – ему все равно <…>. Подходит Миша и говорит Вильгельму: – Уходи. – Больше не может и только шевелит губами, с ужасом смотря на брата» (К., 263)31. Далее он появляется уже в Сибири, в главе «Конец» (главка II: «Миша ни о чем брата не расспрашивает и только смотрит долго <.. > Ты у меня отдохнешь, – говорит Миша, нежно глядя на брата» [К., 324] – и вариации этой темы; ср. ниже последнее упоминание Миши в сопровождении того же глагола).

Сама интересующая нас тема, вернее фраза, отчетливо связывающая двух тезок, возникает во второй главке «Петровской площади» (после разговора с Николаем): «Мишель постоял у окна, посмотрел на площадь, на удаляющееся знамя и усмехнулся: – Не нуждаешься во мне, дружок, и отлично, как-нибудь проживем» (К., 233). Отголосок этой темы (с сильным отклонением) появляется сразу же в следующей главке, в разговоре Вильгельма со слугой: «Семен тряхнул головой: – Беспременно жить надо, Вильгельм Карлович. Проживем до самой смерти, за милую душу. А потом и помирать можно» (К., 233). Ближе к словам Михаила реплика Грибоедова в более ранней кавказской сцене – ответ на слова Кюхли: «Я готов на преступление, на порок, но только не на бессмысленную жизнь. Куда бежать? – Грибоедов тоже поднялся с травы. – Бежать некуда. Край забвенья – и то хорошо. Проживем как-нибудь» (К., 140–141). Дословно же фраза Мишеля повторяется в сцене помолвки Кюхельбекера (причем не вполне понятно, кто из братьев ее произносит): «В углу поблескивает металлическими очками Миша. Вильгельм подходит к брату и с минуту молча на него смотрит. – Ну что, Миша, брат?32Ничего, как-нибудь проживем» (К., 326)33.

Этот повтор и расширение формулы, в свою очередь, превращает ее в точную цитату лейтмотива или рефрена из рассказа еще одного Михаила – М.А. Булгакова «Псалом»: («Куплю я себе туфли к фраку, / И буду петь по ночам псалом, / И заведу себе собаку. / Ничего. Как-нибудь проживем»)34. Рассказ опубликован в «Накануне» в 1923 году, так что вряд ли мог пройти мимо внимания Тынянова.

Тема «брата Михаила» скрыто продолжается в В-М.: «<…> полковник Иван Григорьевич Бурцов,„из стаи славной“ <.. > был его главным артиллеристом и, будучи начальником траншей, взял Карс. Ему помогал солдат Михаил Пущин <…>. Обер-квартирмейстером всего Кавказского корпуса был Вольховский. <…> Все были ссыльные. Паскевич был полководец, которым руководили политические преступники. <… > он пользовался политическими преступниками <… > в удаче повинны были люди декабря» (В-М., 228).

Михаил не назван прямо братом Ивана Пущина35, но весь декабристский контекст внятно сообщает это. Этот персонаж появляется мимоходом и в «Кюхле»: «Да и слуга был вовсе не Григорьева слуга, а брата Пущина, Миши36. Настоящего Петра Васильевича Григорьева составили три лица: Саша, Пущин и Дельвиг, которые были в восторге от всей романтической фарсы» (К., 199). Слово фарса (видимо, тоже в женском роде)37 фигурирует в К., также в связи с Михаилом Павловичем, абзац, который начинается словами: «Мишель, самый младший, иначе относился к строю и к остротам. Он любил играть в слова и в солдатики; каламбуры его имели успех» – завершается так: «Остроты и каламбуры, „фарсы“ были в ходу у всех трех братьев» (К., 205). В «Кюхле» тема каламбуров Мишеля появляется дважды до этого эпизода (К., 46): «Les Lycencies sont licencieux – говорил великий князь Мишель чужую остроту о них»38 и через страницу: «Великий князь Мишель из кожи лез вон, чтобы прослыть острословом» (К., 4у).

Каламбуры и в особенности слово каламбуры39 появляются в «Кюхле» с почти достоевской частотой40, и эта тема тоже восходит, в частности, к Пушкину, а именно к дневнику: непосредственно после цитированного выше разговора о лысинах идет реплика Михаила Павловича: «Нет ли новых каламбуров?» – «Есть, да нехороши, не смею представить их вашему высочеству», ср. позднее: «Великий князь говорил множество каламбуров: полиции много дела (такойраспутной масленицы я не видывал)» (запись от 28 февраля 1834 года: Пушкин, 8,29).

При этом незадолго до первого появления в «Кюхле» вел. кн. Михаила с чужим каламбуром имя Мишель оказывается первым упомянутым в романе именем будущего лицеиста, причем именно шута, «паяса»: «Мишель, будьте же спокойны, – картавит он по-французски, когда мальчик начинает делать Вильгельму гримасы. Это француз-гувернер Московского университетского пансиона41 пришел определять Мишу Яковлева» (К.,23)42.

Наконец, тема каламбуров и острот, обозначаемых третьим (французским) синонимом bon mot, уже более косвенно связана с именем Михаил: «Черный гусар спросил у Пушкина: – Это твой бонмо, что в России один человек нашелся, да и то медведь, – про вашего медвежонка?» (К., 53)43. Однако сам анекдот о медвежонке (*мишке), изложенный в предыдущей главке, объединен там с другим – о Кюхле и том же вел. кн. Михаиле: «Ты только что с Михаилом Павловичем объяснялся <…>. – Это Павел Петрович Альбрехт, – бормотал Вильгельм <…>. – Нет, – захохотал Пушкин, – Павел Петрович был папа, а это сынок – Михаил Павлович. <… > Медвежонок напал на царя, Вильгельм обнял великого князя» (К., 52).

С Михаилом Павловичем связан еще один любопытный мотив, тоже имеющий отношение к волосам: в В-М. цитируется его прозвище «рыжий Мишка», взятое из псевдопушкинской эпиграммы, весьма частотной в рукописных тетрадях (о них см. в следующей заметке).

Встарь Голицын мудрость весил,

Гурьев грабил весь народ,

Аракчеев куролесил.

А царь ездил на развод.

Ныне Ливен мудрость весит,

Царь же вешает народ,

Рыжий Мишка куролесит,

И по-прежнему – развод44.

Все перечисленные в ней персонажи упомянуты в романах Тынянова; иногда, правда, не те же лица, а их предки или родня. Так, Гурьев – это соученик Пушкина по лицею: «Вскоре дядя познакомил его с двумя будущими товарищами, Ломоносовым и Гурьевым» (П., 229), и при этом первом его появлении тема «не того» носителя фамилии подчеркнута именем Ломоносова Особенно показательно в этом отношении соседство имен в П.: «[вел. кн.] Михаил был, видимо, обижен и говорил плаксиво и собираясь заплакать. Старуха Ливен, вдруг покраснев, побежала вперед и, задыхаясь, резко его оборвала» (П., 205), ср. несколько раз возникающее в П. выяснение: «который Пушкин»45. Упоминается неоднократно и развод: «Смолоду отцом он [Александр I] был приучен к фрунту и любил его не только потому, что он своею точностью успокаивал его, но главным образом по отсутствию мыслей во время разводов» (П., 182); «Инспектор и гувернеры, суетясь, расставили всех в три ряда и сами стали перед ними, как майоры на разводе» (К., 25) – ср. также многократно упоминаемое в декабрьских эпизодах К. старое название Дворцовой площади – Разводная46. «Начался развод, и Синюхаеву должно было вместе со всеми двигаться в фигурных упражнениях <… > он портил все фигуры развода, стоя столбиком на площади. <.. > Как только кончился развод, командир налетел на поручика» (ПК,343-344И

Пассаж в В-М., где вводится это прозвище: «Ермолов же звал его <=Паскевича> Ванькой и графом Ерихонским48. <.. > Есть люди, достигающие высоких степеней или имеющие их, которых называют за глаза Ванькой. Так, великого князя Михаила звали „рыжим Мишкой“, когда ему было сорок лет» (В-М., 226) – перекликается с К.49, где вместо имени вел. кн. Михаила рядом с Паскевичем и Ванькой возникает слово каламбур: «Это там Дибич и Паскевич советчики. Посмотрим, куда Россия на двух ваньках уедет. Каламбур удался, все засмеялись, и Ермолов повеселел. И Паскевича и Дибича звали Иванами» (К., 136).

Эпиграмма о рыжем Мишке приписывалась Пушкину, в том числе в герценовской «Полярной звезде». Тема приписывания ему чужих эпиграмм возникает в П. (на фоне сюжетного использования дубиальных пушкинских эпиграмм как подлинных – например, на Карамзина)50, прежде всего в связи с А.А. Шишковым51, и соотносится не только с недописанной статьей «Мнимый Пушкин», но и, опять-таки, с пушкинскими автобиографическими источниками. Ср.: «Эпиграмма была коротка. Видно было, что он читал все пушкинские. Все и впрямь скажут, что это его, Пушкина, эпиграмма52» (П., 512) – «О Кочубее сказано: „Под камнем сим лежит граф Виктор Кочубей. / Что в жизни доброго он сделал для людей, / Не знаю, черт меня убей“. Согласен; но эпиграмму припишут мне, и правительство опять на меня надуется»53.

Когда-то Р. Д. Тименчик высказал предположение или, скорее, подозрение54, что «Проблемы стихотворного языка» (ПСЯ, как мы привыкли их сокращать) написаны, по существу (и скрыто), о Мандельштаме. Это, вероятно, преувеличение (и как таковое, скорее всего, и было задумано), однако вполне реальна историко-научная, теоретическая преемственность от ПСЯ до «русской семантической поэтики», то есть до той семантической теории, которая разрабатывалась в поэтике позднего структурализма, прежде всего на материале Мандельштама и Ахматовой. Именно на таком теоретическом фоне особенно интересна организация контекстов в романах Тынянова (всех трех), которая если не буквально подтверждает эту мысль, то все же позволяет думать о некоторой ориентации на поэтику Мандельштама именно в этом отношении. Такая ориентация прозаического корпуса на стихотворный, в свою очередь, если была сколько-нибудь осознанной, могла ассоциироваться с так называемым «путем Пушкина к прозе». Тем более интересно увидеть эту черту в первом, по общему признанию, наиболее «простом» романе, а с другой стороны, любопытно вспомнить самоотождествление Мандельштама, формулируемое в терминах тыняновской историко-литературной концепции: «Что я? – Катенин, Кюхля..»55