Арест отца

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Я родился 13 июля 1937 года в Москве, в родильном доме имени Грауэрмана на Арбате, спустя три месяца после ареста моего отца, Михаила Плисецкого.

Отца, занимавшего руководящую должность в управлении «Арктикугля», за некоторое время до ареста исключили из рядов ВКП(б). Мама рассказывала, что в день исключения из партии он пришел домой с совершенно белым лицом, молча лег на диван, вытянулся, смотрел в потолок. Встревоженная мать спросила:

— Что случилось? Конец света?

— Да, — только и смог произнести отец. Он видел, что кругом происходят массовые аресты, и ясно осознавал, что? влечет за собой исключение из партии. И действительно, за ним пришли с ордером 30 апреля в 4 утра.

Убежденный в собственной невиновности, он отнесся к своему аресту даже с некоторым облегчением.

— Вот разберутся на месте — и отпустят, — сказал он. — Собирай в маленький чемоданчик вещи!

— Но что положить — белье и верхнюю рубашку? А галстук надо? — спрашивала мама, держа галстук в руках и дрожа не то от холода, не то от ужаса всем телом.

Беременная, на седьмом месяце, она утешала совершенно спокойного на вид отца:

— Ты скоро вернешься. Это недоразумение. Я не сомневаюсь.

Он поцеловал ее, и — как вспоминала много лет спустя мама — впервые в жизни она увидела слезы в его глазах.

Утром Майе было сказано, что папу срочно вызвали на Шпицберген, где он с 1932 года руководил угольными рудниками и служил генеральным консулом. Майя еще долго не подозревала об аресте отца. С печалью и сожалением она рассказывала Мите:

— Представляешь, у Аты Ивановой (девочка из класса) арестовали папу!

Все эти детали я беру из воспоминаний своего дяди Нодика, самого младшего из детей Мессереров. Он, рано оставшись без матери, жил у нас в семье и был свидетелем ареста. Нодик — единственный человек, получивший доступ к протоколам допросов отца в 1993 году. Сидя в приемной ФСБ, на Кузнецком Мосту, 24, он пять часов переписывал от руки содержимое выданного ему дела № 13060. Переснять бумаги не позволили.

Глупо спрашивать: «За что арестовали отца?» Никакого «за что» в годы сталинского террора не существовало. Найти повод для ареста не составляло труда. Отцу инкриминировали шпионаж, диверсии, контрреволюционную деятельность, участие в троцкистской организации и подготовку террористических актов против руководителей партии и правительства. Стандартный набор преступлений, в которых он «признался» под страшными пытками.

Впрочем, «признался» отец не во всем. В судебном приговоре значилось: «Подсудимый признался во всех инкриминируемых ему преступлениях, за исключением одного, но в нем был изобличен свидетельскими показаниями других обвиняемых». Это была обычная практика — разрешать подсудимому не признавать одно из обвинений, дабы придать следствию хоть какую-то видимость беспристрастности.

Рассказы о том, что кто-то, несмотря на пытки, не признал себя виновным, — это миф, значит, следователю это признание попросту не требовалось. Когда человеку ломали позвоночник, не было необходимости бить его на допросе — достаточно дотронуться, чтобы он потерял сознание от боли. Когда человека клали на пол и сапогом наступали на половые органы, когда сажали на электрическую плиту, после чего подлечивали и угрожали усадить снова, человек был готов признаться во всех смертных грехах. Взрослые мужчины, сильные духом и физически крепкие, плакали как дети, умоляя не бить их, как это было, например, с Мейерхольдом.

Подобные пытки применялись только в тех случаях, когда следователи были уверены, что их жертв ждет неминуемый расстрел. Если дело не тянуло на высшую меру, прибегали к «более гуманным» методам дознания. Одним из таких методов был «допрос на конвейере». В редких воспоминаниях о ГУЛАГе не упоминается об этом истязании. О нем по возвращении из заключения подробно рассказывал и дядя Маттаний. Конвейер представлял собой непрерывный допрос, который мог продолжаться сутками. Одного следователя сменял другой, отдохнувший и выспавшийся, а арестованный без питья и еды должен был стоять под ослепительно ярким светом, пока не подпишет то, что требуется. Ноги опухали, глаза болели и ничего не видели, а когда Маттаний отворачивался от света и падал в изнеможении, его били и снова ставили на ноги, запугивали тем, что арестуют всю семью и он будет виновником страданий отца, братьев, сестер…

Меня отец никогда не видел. Проведя в лефортовском аду восемь месяцев, он сумел узнать только одно — пол новорожденного. Матери позвонил следователь и грубо потребовал:

— Не задавайте вопросов, отвечайте, кто родился!

— Мальчик, — только и успела произнести напуганная мать, и в трубке раздались короткие гудки.

Эта психологическая пытка была одним из методов, которыми активно пользовались дознаватели НКВД, вынуждая невиновных оговаривать себя. Ведь до моего рождения папа все решительно отвергал, а в середине июля неожиданно подписал признание. За возможность знать, что у него родился сын, отец согласился со всеми обвинениями: да, был завербован агентом германской разведки, да, замышлял сорвать добычу угля на Шпицбергене, да, устроил диверсию на руднике — поджег столовую…

8 января 1938 года выездная сессия Военной коллегии Верховного суда СССР приговорила его к расстрелу. Суд длился пятнадцать минут — с 16:30 до 16:45. В протоколе судебного заседания сохранилось свидетельство, что, услышав приговор, отец стал просить о помиловании, используя как аргумент наличие у него троих малолетних детей. Но сталинские экзекуторы остались глухи, и сразу после суда приговор был приведен в исполнение. В тот день вместе с ним были расстреляны еще сто два человека.

Похоронили отца, предположительно, на полигоне НКВД «Коммунарка» или в Бутове. Матери, обивавшей пороги Лубянки, говорили: «Осужден на десять лет без права переписки», что означало одно: человек расстрелян, и переписываться попросту не с кем. Верить в то, что отца нет в живых, мама не хотела и ждала его возвращения вплоть до 1956 года, когда мы получили бумагу о реабилитации папы, где значилась фальшивая причина смерти: якобы он умер в 1941 году от воспаления легких.

Летом 2007 года в память об отце, которого никогда не видел, я совершил очень важное для себя путешествие. Я отправился на Шпицберген, о котором неоднократно слышал и от мамы, и от брата Алика, и от Майи. Норвежский архипелаг, где восемьдесят лет назад жил и работал отец, так часто возникал в их воспоминаниях, что мне казалось совершенно необходимым увидеть его своими глазами.

Самолет приземлился в 3 часа ночи, но было светло как днем, что само по себе казалось удивительным. Утром на маленьком пароходике мы отправились в путешествие по живописным фьордам. Вокруг — невероятных размеров кристально чистые ледники и айсберги, от которых на наших глазах откалывались огромные глыбы льда и с грохотом падали в воду. Это завораживающее зрелище имело продолжение, ставшее на Шпицбергене настоящим ритуалом. Члены команды поднимают на борт один из обломков льдины и, раздробив его, бросают мелкие кусочки льда в стаканы с виски, которым угощают пассажиров.

Во время этого путешествия я увидел многое, о чем когда-то слышал от мамы. Например, великолепный Грен-фьорд, куда белые киты загоняют рыбу во время охоты. Иногда туда приходят и белые медведи.

Когда вдалеке показался Баренцбург, у меня перехватило дыхание. Надпись «Миру — мир», выложенная камнями на горе, возвышающейся над поселком, говорила о том, что я наконец прибыл на место, где с 1932 года отец руководил советской угольной концессией. Мы фактически встретились с папой, потому что в музее Баренцбурга я увидел его фотографии, его большой портрет в раме и даже шпицбергенские боны, заменявшие денежные купюры, с факсимильной подписью отца. Я передал в дар музею маленькую модель шахтерской лампочки, с которой играл в детстве. На ней выгравировано: «Михаилу Эммануиловичу Плисецкому за большевистское руководство от рабочих рудника Баренцбурга».