Глава двадцать шестая Лихолетье

Когда в апреле 1851 года Иван Сергеевич возвратился в Москву, для Аксаковых начиналась полоса новых испытаний и несчастий.

Месяца за два до приезда Ивана в Петербурге умер новорожденный сын Григория Сергеевича. В Петербург срочно выехал Константин Сергеевич, чтобы проститься с племянником, который носил его имя.

В начале следующего года, 21 февраля, умер Гоголь. Этот удар для Аксаковых был тем сильнее, что на сложном, прихотливом пути их взаимоотношений с великим писателем наметилась перемена к лучшему. Преодолев свое недоверие к Сергею Тимофеевичу и Константину, Гоголь читал им главы второго тома «Мертвых душ» (всего было прочитано четыре главы). Аксаковы слушали, восхищались, думали о том, что художественный гений Гоголя, слава Богу, не погиб, и гордились оказанными им доверием и честью.

«В это время, – замечает литературовед и историк театра С. Дурылин, – Гоголь встретился с Аксаковыми как бы заново, и встреча эта не принесла уже взаимных тревог, обид и разочарований; и Аксаковы, наученные горьким опытом, навыкли ценить и любить Гоголя без „излишеств” залюбленья и заобличенья, и Гоголь, после еще менее сладкого опыта с „Перепиской”, выходя снова на художнический путь, спал с проповеднического голоса и стал мягче и терпимее с Аксаковыми».

Имело значение и то, что Сергей Тимофеевич теперь в глазах Гоголя – состоявшийся писатель, признанный мастер, имевший самостоятельный и немалый вес в литературе.

Гоголь заключил с Аксаковым что-то вроде пари: кто раньше завершит свой труд, один – второй том поэмы, другой – «Записки ружейного охотника…». В сентябре 1851 года Гоголь писал Сергею Тимофеевичу: «Здравствуйте, бодрствуйте, готовьте своих птиц, а я приготовлю вам душ, пожелайте только, чтобы они были живые, так же, как живы ваши птицы».

И вот Гоголя не стало. Пропал и его труд: за несколько дней до смерти писатель сжег беловую рукопись второго тома.

В эту горестную пору Аксаковым стало предельно ясно, как много значил этот человек для России, для русской культуры, для каждого образованного человека. И для их семейства, для каждого из них.

Вера Сергеевна Аксакова – Маше Карташевской, начало марта: «Маменька очень плачет, да и не одна маменька и не одни женщины, плачут и тоскуют мужчины. Мне кажется, мысль о Гоголе завладевает чем дальше, тем сильнее…»

Маша Карташевская – Сергею Тимофеевичу, март: «Осиротели мы совершенно, невозвратно…».

Сергей Тимофеевич Аксаков в «Письме к друзьям Гоголя» («Московские ведомости» от 13 марта): «Гоголь сжег „Мертвые души”… вот страшные слова! Безотрадная грусть обнимает сердце при мысли, что Гоголь не досказал своего слова, что погиб плод десятилетних вдохновенных трудов…».

В письме, не предназначенном для широкого читателя (оно так и называлось: «Одним сыновьям»), Сергей Тимофеевич остановился на причинах трагедии. Аксаков напоминал о том, как еще в середине 40-х годов, наблюдая развитие и усиление проповеднического тона писателя, он высказал сильное опасение за судьбу его художественного творчества. И вот опасения подтвердились. Нельзя быть проповедником-христианином и художником одновременно. «Нельзя исповедовать две религии безнаказанно. Тщетна мысль совместить и примирить их. Христианство сейчас задаст такую задачу художеству, которую оно выполнить не может, и сосуд лопнет».

Иван Аксаков, занявшийся по возвращении в Москву журналистской деятельностью и подготовивший для печати «Московский сборник», открыл это издание некрологической заметкой о Гоголе. Иван Сергеевич вспоминал об огромном впечатлении, испытанном им при слушании глав второго тома, говорил о значении поэта для России и в заключение высказывал горький упрек современникам, парализованным равнодушием и пассивностью. «Не досказав своего слова, похищен смертью человек… на которого так долго обращались взоры, полные надежд и ожидания… Содрогнется ли, хоть теперь, ветреное племя?..»

Первая книжка «Московского сборника» вышла в свет, но дальнейшее издание было запрещено, ибо власти усмотрели в опубликованных материалах, прежде всего в статьях самого редактора, недоброжелательство к «нынешнему порядку вещей». Ивану Аксакову возбранялось в будущем заниматься какой-либо редакторской деятельностью, причем эта мера косвенно задела и Сергея Тимофеевича.

Только что издавший (в 1852 году) «Записки ружейного охотника…», он задумал составить «Охотничий сборник» и обратился за разрешением в Главное управление цензуры. Хотя уже по названию было видно, что сборник не будет трактовать ни о каких политических и других опасных материях, чиновники не осмелились принять решение и через Министерство народного просвещения обратились за разъяснением к самому управляющему III Отделением Дубельту, ибо «фамилия автора напоминает некоторых писателей, сделавшихся уже известными неблагонамеренным направлением своих сочинений». Это, конечно, намек на Ивана и в какой-то мере на Константина.

Л. В. Дубельт, порывшись в делах своего ведомства, 12 сентября 1853 года сообщил свое решение министру народного просвещения Норову. Главный сыщик страны вспомнил все: и аксаковский фельетон «Рекомендация министра», который возбудил «недовольствие государя императора», и опубликование с разрешения Сергея Тимофеевича поэмы «Двенадцать спящих будочников», и увольнение его по высочайшему приказу от должности цензора. И приходил к выводу: едва ли С. Т. Аксаков «будет руководствоваться должною благонамеренностью, и потому едва ли можно ему дозволить издание какого бы то ни было журнала».

Вокруг семейства Аксаковых сгущалась атмосфера официального недоверия и подозрительности.

Осенью 1852 года вырваться из этой атмосферы попытался Иван Аксаков. Наскучив кабинетной работой, томясь по живому делу, которого он был лишен после ухода со службы, Иван Сергеевич решил принять участие в готовящейся кругосветной экспедиции на военном фрегате «Диана». Сергей Тимофеевич не предвидел пользы для сына от этого предприятия: «Тебе нужно дело, настоящее, животрепещущее дело; для тебя и не плавучий кабинет, из которого некуда выйти, был всегда несносен». Иван Сергеевич колебался, мучился, но власти освободили его от необходимости принять окончательное решение, запретив ему участвовать в экспедиции. «В этом отказе виноват один „Московский сборник”», – писал Иван Аксаков.

Тем временем в стране назревала трагедия, которая заставила забыть личные неприятности и беды.

Осенью 1853 года Россия вступила в войну с Турцией. Начавшаяся победами русских войск на Дунае, занятием Молдавии и Валахии, успешными военными действиями на Кавказе, наконец, полным разгромом турецкого флота под Синопом (18 / 30 ноября 1853 года), кампания, казалось, близка к победоносному исходу. Но эти надежды не оправдались. В феврале 1854 года царский манифест объявил о войне с Англией и Францией, поддерживающими Турцию. Союзники высадились в Крыму, осадили Севастополь. 349 дней русские войска героически обороняли город от соединенных сил Англии, Франции, Турции и (с 1855 года) Сардинского королевства, но военное превосходство противника было слишком явным. 8 сентября (27 августа) 1855 года союзники после ожесточенного штурма взяли Малахов курган; удерживать далее Севастополь, превратившийся в груду развалин, не было никакой возможности, и русские войска оставили город. Поражение России, продемонстрировавшее социальную, общественную отсталость страны, эгоизм и своекорыстие царского двора, продажность и бездарность чиновничьего аппарата, вызвало глубокое потрясение в русском обществе.

В славянофильских кругах Восточная война была встречена первоначально с воодушевлением, ибо с нею связывалась мысль об освобождении Балкан от турецкого ига, о всеславянском единстве. Даже трезвый Иван Аксаков поддался господствующему настроению и в апреле 1854 года написал стихотворение «На Дунай!», в котором, по выражению современного историка, «штампы славянофильской публицистики перемежались призывами „свято послужить великому делу”»[44]. Но вскоре к Ивану Сергеевичу пришло отрезвление, а потом и горькое отчаяние.

В январе 1855 года он писал А. О. Смирновой: «Про положение наших крымских дел, про управление, про грабеж чиновников в Крыму рассказывают ужасы. Так и должно быть! Порядок вещей разлагается; страшная деспотическая сила, мечтавшая с такою дерзкою самостоятельностию заменить собою силу жизни, является во всей своей несостоятельности. Пусть же ее банкрутится! Только жаль бедных русских солдат!»

(Это письмо было перлюстрировано и передано царю. Прочитав письмо, Николай I сказал: «Хорош голубчик».)

Не только Иван, но и другие члены семейства были объяты ужасом и возмущением. Обычно законопослушный и тихий Григорий Сергеевич писал: «Сколько беспорядков, интриг, нарушений законов, намеренно и ненамеренно, такое равнодушие к исполнению своих обязанностей, нежелание что-нибудь жертвовать, отсутствие сочувствия ко всему благородному и живому и такие дикие понятия о чести, что приходишь в отчаяние». Это как будто слова Ивана Сергеевича.

Григорий Аксаков получил в это время новое место в Самаре. Готовясь к переезду, он решил взять с собой альбом с портретами всех членов семейства, и когда получил портрет отца, то не смог удержаться от горестного признания: «Вы очень похожи, милый отесенька, но с таким грустным выражением нарисованы, что без слез нельзя на вас смотреть».

Было от чего грустить Сергею Тимофеевичу: глаза совсем почти уже не видели, болела печень, напал флюс. Тяжелее всего были страдания нравственные, сознание общественных бед и неурядиц, неопределенность будущего. «Много великих событий совершилось на моей памяти, – писал он А. О. Смирновой, – я помню, как возникал Наполеон; но ни одно так не волновало меня, как настоящее, или, лучше сказать, грядущее событие. Самое тяжелое в нашем положении – неизвестность, туман, который нас окружает».

Сергей Тимофеевич мечтает увидеть ополченцев: может быть, их бодрость, вера в победу вольют и в него, старика, новые силы и надежды… Но увиденное еще больше потрясло его: «Я не заметил ни одной молодцеватой фигуры! Утомление, уныние или апатия – вот все, что выражалось на лицах ратников… Они показались мне жертвами, которых ведут на заклание».

Глубокий отзвук находило все происходившее и у Веры Сергеевны, старшей дочери Аксаковых.

После Ивана и Константина она была, пожалуй, самым ярким и интересным человеком среди братьев и сестер. Она тонко чувствовала поэзию и искусство, прекрасно рисовала карандашом и писала масляными красками; на ее портреты, мы помним, обратил внимание Гоголь.

Племянница Веры Аксаковой Ольга Григорьевна впоследствии говорила: «Вера Сергеевна была исключительным явлением даже и в этой особо талантливой семье. Она рисуется в моих воспоминаниях как индивидуальность, как чрезвычайно обаятельное существо, в то время как остальные дочери – все вместе и каждая отдельно – составляли только семью».

В самые тяжелые годы, с 1854-го по 1855-й, Вера Сергеевна вела дневник; из него мы узнаем, с какой болью переживала она обрушившиеся на Россию несчастия. «Овладевает такое безотрадное, бесполезное сожаление, невыносимо болезненное чувство, с полным сознанием невозможности отвратить зло… Изнемогаешь под тяжестью всех этих ощущений; невыносимо бывает – не знаешь, что делать, днем и ночью все то же, беспрестанно то же и то же, и сердце болит от тоски!»

В часы невыразимо тягостных переживаний, безысходной тоски Вере Сергеевне становилось ясно, что зло и преступления сделались не исключением, а правилом, причем узаконенным. «Служение молоху, как выражаются некоторые, перешло всякую меру; душегубство есть единственная цель нашего правительства. Всякая мысль, всякое живое движение преследуется как преступление; самая законная, самая умеренная жалоба считается за бунт и наказывается». Инвектива, достойная Ивана Сергеевича[45].

В тяжелой, гнетущей атмосфере, которая теперь постоянно царила в аксаковском доме в Абрамцеве, наметились трения между членами семейства, Иваном и Константином в первую очередь. На причину размолвок проливает свет одна из записей Веры Сергеевны: «Иван говорил о том, что он по своим делам службы часто сталкивается с людьми разных образований или вовсе без образования, находящимися на гораздо низшей ступени всякого развития; что именно этих людей надобно спасать от тьмы, их постепенно поглощающей… Упрекал слегка нас, особенно Константина, что он слишком исключителен и готов осудить человека, если он хвалит Петербург и т. д.».

Новые столкновения возникли на почве тех споров, которые давно уже вел Иван Сергеевич со своим старшим братом, выступая против крайностей славянофильства, против «исключительности», за широкое просвещение всех слоев русского общества. Вопрос о Петербурге в этом споре производный: для Константина Петербург – воплощение «европеизма», «столица с именем чужим»; Иван же считал, что вредно и опасно замыкаться в своей узкой национальной сфере и что поражение в Восточной войне – лишнее тому подтверждение (вспомним, что и Белинский осуждал ненависть к Петербургу как выражение исторической слепоты и рутинерства).

Константин упорствовал, бросал брату суровые обвинения, невольно вовлекая в спор других членов семейства. Порою обстановка становилась столь напряженной, что трудно было всем оставаться под одной крышей.

Иван «переехал к Троице (то есть в Троице-Сергиеву лавру, находящуюся недалеко от Абрамцева. – Ю. М.)… Лучше этого он не мог придумать ни для себя, ни для нас», записывает Вера Сергеевна в своем дневнике в декабре 1854 года. И через несколько дней: «Иван уехал в Москву вечером. И для него, и для нас лучше быть врозь».

К спорам идейного порядка прибавилось еще одно житейское обстоятельство, впрочем тесно связанное со всеми происходившими драматическими событиями.

Формировалось ополчение, и решено было, что и Аксаковы примут в нем участие. Но кто именно? Григорий Сергеевич как семейный человек отпадал; Константина Сергеевича «выбрать нельзя, потому что он нигде не служит»; кроме того, не соглашался на это Иван Сергеевич: «Его (Константина. – Ю. М.) деятельность и значение более определенны, он старше меня и необходимее для семьи». Оставался Иван Аксаков.

Иван Сергеевич в успешный исход войны не верил, но считал, что поражение – необходимое условие всеобщего отрезвления и что в тот час, когда тысячи людей сражаются и умирают, и он должен внести свою лепту. «Мне… было бы совестно не вступить (в ополчение. – Ю. М.). Все идет глупо, но тем не менее люди дерутся и жертвуют».

В аксаковском семействе, однако, подозревали, что Иван Сергеевич медлит с осуществлением задуманного; дело доходило до косых взглядов, обидных слов. Особенно нетерпим был Григорий Сергеевич, написавший брату строгое письмо. Лишь Сергей Тимофеевич пытался смягчить обстановку, защитить сына. Позднее Иван Сергеевич скажет: «Я не сомневаюсь в родственной любви ко мне, но в течение всего года – только от одного, одного милого отесеньки слышал я доброе, нежное слово, без колких оговорок и обидных намеков».

Иван Сергеевич записался в серпуховскую дружину Московского ополчения 18 февраля 1855 года и прослужил до весны следующего года. Дружина проделала путь до Бессарабии, но в боевых действиях участия так и не приняла.

День вступления Ивана Аксакова в дружину совпал с днем смерти Николая I. На престол взошел Александр II. Константин Сергеевич, как и многие славянофилы, связывал с наступлением нового царствования большие надежды. Иван Сергеевич был сдержаннее, осторожнее. Находясь еще в составе ополчения, он писал родным из Бендер 18 января 1856 года: «На вас дохнуло наконец свежим воздухом сквозь полурастворенную дверь прежней темницы, и мне кажется издали, что еще не свыклись с воздухом, что он чуть ли не охмеляет».

Стремясь повлиять на ход событий, содействовать благодетельным переменам, Константин Сергеевич обратился к новому царю с особой запиской. Составленная в резких и смелых выражениях, записка обличала господствовавшие в стране беззаконие, произвол, отстаивала интересы крестьянства, требовала уважения со стороны властей к национальным традициям, к «русской одежде». Интересно, что записка была подана как бы от имени всего семейства, стала выражением его мнений. «Отесенька, маменька, сестры – все одобрили», – сообщал Константин Григорию Аксакову.

Разумеется, с главными положениями записки был согласен и Иван Сергеевич, но со свойственной ему трезвостью и практичностью он выделил то, что в первую очередь стояло на повестке дня, – необходимость отмены крепостного права: «Для меня одна только новость была бы утешительна, если бы был сделан хоть один шаг к освобождению крестьян…».

Постепенно воодушевление, вызванное сменой монарха, стало спадать, и Вера Сергеевна записывает в дневнике: «Оправдывает ли новое царствование возбужденные надежды? Произошли ли ожидаемые перемены? Увы, ни на что нельзя ответить утвердительно: дела наши становятся все хуже и хуже…».

В это время особенно отчетливо обозначилось драматическое положение славянофилов в русском общественном движении. Власти чуждались славянофильства, смотрели на него с опаской и подозрением, но в то же время и широкие слои народа, близостью к которому козырял, скажем, Константин Сергеевич, были достаточно далеки от упомянутого движения. Его влияние и авторитет не шли ни в какое сравнение с авторитетом и влиянием западников, как называли славянофилы людей из лагеря Белинского. В октябре 1856 года в письме из Екатеринослава Иван Сергеевич сделал родителям горькое признание: «Много я ездил по России: имя Белинского известно каждому сколько-нибудь мыслящему юноше, всякому жаждущему свежего воздуха среди вонючего болота провинциальной жизни… О славянофильстве здесь в провинции и слыхом не слыхать, а если и слыхать, так от людей, враждебных направлению».

Иван Сергеевич прекрасно сознает, почему так получилось: инициатива постановки важнейших общественных и политических вопросов, начиная с вопроса об отмене крепостного права («эманципации»), принадлежит не славянофилам, а лагерю Белинского: «Требования эманципации, железных путей и проч. и проч., сливающиеся теперь в один общий гул по всей России, первоначально возникли не от нас, а от западников, а я помню время, когда, к сожалению, славянофилы, хотя и не все, противились и железным дорогам и эманципации, последней потому только, что она формулирована была под влиянием западных идей».

Особая позиция Ивана Сергеевича среди славянофилов хорошо видна из приведенных слов – позиция более трезвая и, главное, более объективная по отношению к Белинскому. А какова же была роль Сергея Тимофеевича?

Среди славянофилов, как выразился историк С. М. Соловьев, «ему было очищено почетное место», которое он, в общем, оправдывал. Аксаков-старший поддержал Константина Сергеевича в вопросе о «русской одежде», в полемике с Белинским о «Мертвых душах» и т. д. И все же объективность и широта взглядов не оставляли Сергея Тимофеевича и исподволь корректировали и смягчали его позицию. Тот же Соловьев отзывался о нем: «Умный, практический, хитрый, с убеждениями ультразападными, чего при случае и не скрывал… первый готовый подтрунить над сыновьями, над их славянофильством…». «Убеждения ультразападные» – это, конечно, преувеличение, но, вероятно, какие-то его высказывания, дававшие повод для подобного вывода, Соловьеву, знакомому с семейством Аксаковых с середины 40-х годов, приходилось слышать лично – и не раз.

Мы имеем, кстати, красноречивое подтверждение вывода Соловьева – признание самого Сергея Тимофеевича. В марте 1857 года в письме к литератору В. П. Безобразову он писал: «Я человек, совершенно чуждый всех исключительных направлений, и люблю прекрасные качества в людях, не смущаясь их убеждениями, если только они честные люди. Может быть, это бесцветно, но я откровенно говорю это всем, и все так называемые славянофилы знают это очень хорошо».

Предметное выражение объективности Сергея Тимофеевича – его автобиографическая дилогия, над которой он работал в это время: в 1856 году вышла «Семейная хроника», а спустя два года – «Детские годы Багрова-внука».

Интерес к семье, почитание семьи были характерны для славянофилов. А. С. Хомяков в «Записках о всемирной истории» рассматривал семью как органическую ячейку народной жизни: «Не верю я любви к народу того, кто чужд семье…»; «слово семья человеческая было не слово, а дело…». Эти положения, как отметил современный исследователь В. А. Кошелев, характеризуют ту атмосферу, в которой возник замысел книг Сергея Тимофеевича.

Однако автор дилогии не конструировал идеал образцовой семьи с женихом-князем и невестой-княгиней, как это делал Константин Сергеевич в своих выкладках о древнеславянском браке, не подменял действительного воображаемым. Нет, он рисовал реальное, многоцветное полотно. Мысли о семейной гармонии, согласии, высокости всего строя семейных отношений развивались на подлинном материале прожитой им жизни, со всею ее запутанностью, сложностью, противоречиями и мучительными неудачами. Перед читателями проходили и крепостник-самодур, и безвольный отец, и мать – волевая, умная, красивая, но глухая к таинственной и поэтической жизни природы, и он сам, дитя, потом мальчик Сережа Багров со своими страхами, играми, увлечениями, с трогательной привязанностью к милому другу – сестренке, с первыми усилиями понять окружающее и разобраться в нем. Высшее наслаждение писатель находил в беспристрастии и художественной правде.

Аксаков погружался в поэтический мир прожитой жизни, уходя от треволнений современности, от общественных бед и несчастий, от слепоты, старческой хвори, от семейных неурядиц и разногласий. Так уж получилось, что общественное лихолетье и закат собственной жизни совпали с расцветом его творческих сил, с достижением самых больших художественных вершин, и это достижение было сразу же и повсеместно признано.

«Как ни приучал нас автор находить всегда чистое золото в своих сочинениях, – писал рецензент «Русского вестника» (1856, т. II), – как ни привыкли мы ожидать живых и поэтических впечатлений от его слова, о чем бы оно ни шло, хотя бы о вальдшнепах и ершах, новое сочинение его „Семейная хроника” поразило нас и, наверное, весь читательский мир своими первостепенными красотами… Какая полнота, какая свежесть, какая зрелость и истина! Удивительное соединение юношеского огня с зрелостью старца. Только прекрасная, полная жизнь могла увенчаться такой силой и чистотой внутреннего зрения».

И. С. Тургенев писал Сергею Тимофеевичу 22 января 1856 года по поводу отдельного издания «Семейной хроники» и «Воспоминаний»: «Эта Ваша книга такая прелесть, что и сказать нельзя. Вот он, настоящий тон и стиль, – вот русская жизнь, вот задатки будущего русского романа. Я еще не встречал человека, на которого бы Ваша книга не произвела бы самого приятного впечатления!»

П. В. Анненков в статье, опубликованной в «Современнике» (1856, № 3), в заслугу С. Т. Аксакову ставил широту и объективность: автор не впал в «пристрастное развитие одной-либо стороны в ущерб другой», «не сделал из фамильных преданий средства для заявления своей собственной страсти, своих личных наклонностей», – «он обошелся с преданием почтительно, не как с своим делом, а как с делом общим».

А в Петербурге читала и перечитывала книги одна из их героинь, Надежда Тимофеевна Карташевская, «милая сестрица» Наденька: «Как это написано прекрасно! Как всякая строчка изображает тебя, моего милейшего друга! Как все сказано прекрасно! как всякое твое слово идет к душе и располагает душу!»

Надежда Тимофеевна мечтает поехать в Москву, взглянуть на своего «братца Сереженьку», посидеть рядом, потолковать обо всем, как в далеком детстве: «Сколько воспоминаний прошедшего! есть о чем поговорить». «Милой сестрице», любезному другу Наденьке пошел уже седьмой десяток…

Иван Аксаков говорил, что если бы Сергей Тимофеевич «вздумал писать „Семейную хронику” лет сорока или сорока пяти, а не шестидесяти, то она вышла бы несравненно хуже: краски были бы слишком ярки». Другими словами, не было бы выверенности, теплой объективности, мудрого спокойствия, приобретаемых лишь со временем.

«Семейная хроника» и «Детские годы…» принадлежат к тем книгам, о которых говорят, что они написаны всей жизнью.

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК