Глава четвертая Университет

Между тем Аксаков в образовании поднялся с одной ступени на другую – с гимназической на университетскую. Произошло это несколько неожиданно и для родителей, и для него самого.

В ноябре 1804 года Александр I подписал грамоту об открытии Казанского университета, пятого университета в стране – после Московского, Дерптского, Виленского и Харьковского.

В феврале следующего года в Казань прибыл попечитель вновь учрежденного Казанского учебного округа С. Я. Румовский с целью непосредственной организации нового высшего учебного заведения. За недостатком нужного количества преподавателей и студентов было решено назначить профессорами и адъюнктами нескольких гимназических учителей, а первых студентов набрать из наиболее успевающих гимназистов. В их числе оказался и Сергей Аксаков, хотя он еще не окончил гимназического курса.

Расположился университет в одном здании с гимназией, так что ее ученикам, для того чтобы стать студентами, не надобно было даже выходить из помещения. Достаточно было пересесть с одной скамьи на другую.

Всего отобрали для первого курса около сорока студентов. Среди них – трое братьев Панаевых, Александр, Иван и Николай (Владимир поступил в университет двумя годами позже), один из сыновей близких друзей Аксаковых Княжевичей – Александр, ставший впоследствии министром финансов, Дмитрий Перевощиков – будущий видный ученый, астроном и математик, академик. Сокурсником Аксакова был и Александр Лобачевский – брат гениального математика, творца неевклидовой геометрии Николая Лобачевского.

Вообще, пути Аксакова и Николая Лобачевского, видимо, пересекались не раз – не могли не пересечься на казанской земле. Все три брата Лобачевские – Николай, Александр и Алексей – учились в Казанской гимназии, определившись в нее в 1802 году – в год, когда Аксаков вторично поступил в гимназию. Были у Сергея с Николаем Лобачевским и общие преподаватели: последний физике учился у Запольского, у которого Аксаков жил пансионером, а математике – у Григория Ивановича Карташевского. Поступил Николай Лобачевский в Казанский университет в 1807 году, когда Аксаков уже покинул студенческую скамью.

Переход на положение студента вызвал у Аксакова прилив энергии, пробудил новые, еще не совсем ясные ощущения. Впервые почувствовал, что уже не за горами взрослая жизнь, серьезная деятельность; в то же время проявления взрослости еще причудливо переплетались с ребяческими увлечениями и забавами.

Первой заботой новоиспеченного студента было достать шпагу, положенную ему по уставу. Вместе с Александром Панаевым, с которым его в то время особенно сблизило увлечение театром (а позднее еще – натуральная история и собирание бабочек), Сережа целое воскресенье бегал по казанским улицам, форся необыкновенным нарядом. С удовольствием замечали, что на них, студентов, обращено внимание и любопытство прохожих. «Более просвещенное лакейство, сидя и любезничая с горничными у ворот господских домов, нередко острило на наш счет, говоря: „Ой, студено – студенты идут”».

Но вот пробил час начала занятий, первых лекций.

Первоначально разделения на факультеты не было; предметы строго не разграничивались. Преподаватель физики нередко «заезжал» в область литературы или философии, а преподаватель российского красноречия делал отважные набеги в область логики. Разделение на курсы и порядок перехода с одного курса на другой тоже установились не сразу.

Студенты учились всему и все вместе.

Так, например, известно, что в мае 1806 года Сергей Аксаков слушал лекции по философии, физике, минералогии и французскому языку.

Наиболее серьезно и основательно преподавались математические и физические науки, что объяснялось прежде всего тем, что у колыбели университета стояли выдающиеся представители этих дисциплин. Попечитель Казанского учебного округа и организатор университета Степан Яковлевич Румовский был известным астрономом, учеником и сотрудником знаменитого Леонарда Эйлера. На Румовского, еще в бытность его семинаристом, обратил внимание Ломоносов.

Почетным членом университета по отделению физико-математических наук по предложению Румовского избрали Бартельса, пользовавшегося европейской известностью. Бартельс приезжал в Казанский университет, бывал на занятиях и с похвалой отзывался о постановке здесь математического образования.

Большие заслуги в этом принадлежали и Григорию Ивановичу Карташевскому, который стал адъюнктом университета. Еще будучи преподавателем гимназии, он разработал собственную систему обучения математике. По оценке современного историка науки, «Карташевский был в истории нашей средней школы одним из первых образцов учителя с научным направлением мысли». Основательность и серьезность его деятельности чувствовали все студенты, отмечал ее и Аксаков: «Особенно процветала у нас чистая математика, которую увлекательно и блистательно преподавал адъюнкт Г. И. Карташевский». Все это позволяет представить себе ту атмосферу, в которой расцвел гений Лобачевского[25].

Но Сергей Аксаков никакой пользы из математического направления университета не извлек, ибо, по его словам, продолжал «ненавидеть» эту науку, несмотря на всю любовь и привязанность к Карташевскому. Больше нравилась ему естественная история, которую увлекательно преподавал профессор Карл Федорович Фукс: эта наука отвечала врожденной любви юноши к природе. В то же время у него все сильнее пробуждался интерес к литературе, к искусству, все больше определялся гуманитарный настрой его ума. Но как раз студентам с таким настроем повезло гораздо меньше, чем приверженцам физики и чистой математики. Наставников, хоть сколько-нибудь равных Карташевскому, у них не оказалось. Наоборот.

В декабре 1806 года в университет на должность «адъюнкта красноречия, стихотворства и российского языка» был определен Григорий Николаевич Городчанинов. На это место по праву претендовал Ибрагимов, но принят не был, возможно по причине его нерусского происхождения.

Практически в ведении Городчанинова оказалось все университетское преподавание русской литературы. Еще молодой – ему исполнилось тридцать пять – Городчанинов отличался архаичными убеждениями и вкусами, читал свой предмет по старым риторикам и руководствам и требовал неукоснительного следования авторитетам. «Человек бездарный и отсталый», – отозвался о нем Аксаков.

Но случилось так, что между Сергеем Аксаковым и этим старовером или, как тогда говорили, гасильником просвещения установилось что-то вроде временного союза, принесшего юноше язвительные насмешки товарищей и стоившего ему немалых переживаний. Чтобы понять, как это произошло, остановимся несколько подробнее на литературных взглядах Аксакова-студента. Еще в гимназии Аксаков приучил свой слух к высокой торжественности и «витийственности» классицизма. Он не стал противником новых сентиментальных веяний, пронизывавших произведения Карамзина и Дмитриева, но все-таки предпочитал им возвышенность классических образцов. В университете в страстных спорах с товарищами Аксаков всеми силами старался защитить и отстоять это направление. Главным противником Сергея выступал обычно Александр Панаев.

Александр Панаев писал стихи, пробуждая в своем сокурснике и друге дух соревнования и соперничества. Направление творчества Панаева было сугубо сентиментальное и даже идиллическое; он издавал рукописный ежемесячный журнал, одно название которого говорило само за себя: «Аркадские пастушки». Под произведениями, помещаемыми в журнале, стояли подписи: Адонис, Дафнис, Аминт, Ирис, Дамон, Палемон и т. д. – условные пастушеские имена обитателей выдуманной счастливой страны, где, по ходячему ироническому выражению, реки молочные и берега кисельные.

У Аксакова такое направление вызывало противодействие, и со следующего, 1806 года вместе со своим другом он принялся издавать рукописный «Журнал наших занятий». Нейтральное название передавало, видимо, отсутствие явной «пастушеской» тенденции. «Это было предприятие, уже более серьезное, чем „Аркадские пастушки”, – вспоминал Аксаков, – и я изгонял из этого журнала, сколько мог, идиллическое направление моего друга и слепое подражание Карамзину». Истинный смысл этого заявления можно, однако, понять лишь в том случае, если не пренебрегать оговоркой «сколько мог»… Действительно, мог Сергей Аксаков далеко не все – не только в силу своих дружеских связей с Панаевым, но и потому, что сам не был до конца свободен от сентиментальных настроений. В своих художественных вкусах и симпатиях Аксаков явно колебался.

Тем не менее когда Городчанинов на одном из первых занятий, решив выведать настроения студентов, попросил назвать любимого писателя, Аксаков произнес имя Ломоносова. Многие называли Карамзина (одни – по убеждению, другие – чтоб не показаться отсталыми), но Сергею всякое приспособленчество и искательство всегда были чужды. Он назвал Ломоносова «первым писателем», потому что действительно так думал.

(Позднее, уже в бытность в Петербурге, очутившись в доме на Мойке, где, по преданию, жил Ломоносов, Аксаков «с юношеским увлечением принялся… ораторствовать, что жить в доме Ломоносова… истинное счастье… всякий русский должен проходить мимо него с непокрытой головой». Впоследствии Сергей Тимофеевич так «всегда и делал». Увидев же письменный стол Ломоносова, Аксаков «принялся целовать чернильные пятна», пока хозяин не охладил его восторг, заявив, «что письменный стол принадлежал Ломоносову, что это, может быть, и правда, но чернильные пятна, вероятно, новейшего происхождения…».)

Городчанинову ответ Аксакова весьма понравился. Зато среди товарищей он вызвал язвительные насмешки. А тут еще новое обстоятельство усугубило положение юноши.

В 1806 году, через несколько лет после выхода в свет, в Казанский университет попала книга адмирала Шишкова «Рассуждение о старом и новом слоге». О литературных взглядах А. С. Шишкова еще придется говорить: судьба впоследствии довольно близко сведет Аксакова с этим человеком. Пока же лишь отметим, что автор трактата решительно выступал против языковой реформы Карамзина, считая ее противоречащей природе русского языка, и ратовал за возвращение последнего к его старославянским исконным основам. Это отвечало в какой-то мере взглядам молодого Аксакова, сложившимся самостоятельно и стихийно. «Я не мог понимать сознательно недостатков Карамзина, но, вероятно, я угадывал их по какому-то инстинкту и, разумеется, впадал в крайность».

Легко догадаться, что книга Шишкова нашла вскоре горячего приверженца в лице Городчанинова, а с другой стороны, вызвала взрыв возмущения у большинства студентов.

О невольном единомыслии с Шишковым Аксаков ничего не знал, так как еще не читал книги.

Однажды до начала лекций его окружила толпа студентов. «Вот он, вот он!.. Все в один голос осыпали меня насмешливыми поздравлениями, что „нашелся еще такой же урод, как я и профессор Городчанинов… закоснелый славяноросс, старовер и гасильник, который осмелился напечатать свои старозаветные остроты и насмешки“…». Похоже было, что „весь гнев с Шишкова упал” на его невольного юного единомышленника.

Но Аксакову несвойственно было отступаться от своих взглядов, даже если они осуждались большинством. Юноша упорствовал, выдвигал все новые аргументы и контраргументы. Раздобыл книги Шишкова – не только «Рассуждение о старом и новом слоге», но и «Прибавления к Рассуждению…», прочитал их и еще более уверился в своей правоте. Приятно было встретить поддержку собственной точки зрения у маститого литератора, «достопочтенного адмирала» и к тому же, как было известно, страстного патриота.

Да, в выступлении Аксакова против Карамзина и в защиту Шишкова не последнюю роль играли патриотические мотивы. Юноше казалось, что развитие русской культуры на европейских началах, внесение в нее идеи западного просвещения, само обогащение родного языка новыми словами и оборотами – все это умаляет национальные традиции. Доля истины в этих опасениях была, но только доля, ибо европеизация отвечала коренным интересам страны, при всех теневых сторонах и издержках этого процесса. Но для молодого Аксакова издержки и теневые стороны заслоняли главное, так как он видел в них покушение на самобытное начало русской жизни. «Русское мое направление и враждебность ко всему иностранному укрепились сознательно, и темное чувство национальности выросло до исключительности». Оговорки насчет «темного чувства» и его «исключительности» принадлежат уже позднему Аксакову. В бытность свою студентом, да и многие последующие годы всей сложности проблемы он еще не сознавал.

На университетской скамье попробовал Аксаков и свои силы «на поприще бумагомарания» – сочинил статью «Дружба» и первые стихи. Произведения эти обличают явные сентиментальные краски, свойственные и массовой лирике того времени, и творчеству окружавших Аксакова начинающих поэтов вроде Александра Панаева.

Вот, например, фрагменты из аксаковской пьесы «К соловью».

Друг весны, певец любезнейший,

Будь единой мне отрадою,

Уменьши тоску жестокую,

Что снедает сердце страстное.

Пой красы моей возлюбленной,

Пой любовь мою к ней пламенну.

Исчисляй мои страданья все,

Исчисляй моей дни горести.

Пусть услышит она голос твой,

Пусть узнает, кто учил тебя.

Может быть, тогда жестокая

Хоть из жалости вздохнет по мне.

Истощи свое уменье все,

Разбуди ее чувствительность;

Благодарен буду век тебе

За твое искусство дивное.

Заунывная интонация, сентиментальная лексика, включающая такие заезженные поэтические формулы, как «друг весны», «тоска жестокая», «любовь пламенна», «дни горести» и т. д.; обращение к соловью, наперснику влюбленного, поверенному его сердечных тайн, – все это отражало присущий времени поэтический язык. Язык чувствительности, а не чувства, слезливости, а не истинного переживания.

Приводя это стихотворение, датируемое 1805 годом, то есть первым годом его студенческой жизни, Аксаков считал нужным оговорить условность выбранной темы: в ту пору «у меня не было никакой жестокой красавицы, даже ни одной знакомой девушки». К его годам юноши из дворянского круга – Пушкин, например, или Лермонтов – были уже накоротке с «наукой страсти нежной». Для Аксакова эта наука еще являлась заповедной, и его обращение через посредство «соловья» к жестокосердной возлюбленной, попытка развеять ее холодность – все это было навеяно не пережитым опытом, а воображением и литературной модой.

Но спустя некоторое время, через год-полтора, Сергею Аксакову довелось изведать «первую сердечную склонность», о чем он впоследствии рассказал в «Воспоминаниях».

Существовал в Казани небольшой частный пансион семейства Вильфинг, в который был вхож Г. И. Карташевский (возможно, он давал там уроки). Карташевский несколько раз брал с собою Аксакова, и юноша обратил внимание на одну из воспитанниц пансиона Марью Христофоровну Кермик, сироту, девушку удивительной миловидности и красоты. Прошло немного дней, и он уже был в нее страстно влюблен.

На правах друга Аксаков открыл свою тайну Александру Панаеву. Тот «очень обрадовался, бросился ко мне на шею и поздравил меня, что я начинаю жить».

Но Марье открыть свое сердце юноша не решался, вздыхая и томясь по ней «в почтительном отдалении». А вскоре внезапный случай изменил течение событий.

В Казани появился некий молодой человек, очень красивый и бойкий, выдававший себя за шведского графа. Марья без памяти влюбилась в него, и через каких-нибудь две недели сыграли свадьбу. Позднее обнаружилось, что шведский граф – вовсе не граф, а заезжий немецкий авантюрист по фамилии Ашенбреннер, но свадьбу уже сыграли, и молодая красавица со своим мужем навсегда исчезла из Казани, а вместе с тем и из поля зрения Аксакова. Исчезла, так, видимо, и не узнав о тех чувствах, которые питал к ней юноша.

Любовь дала новый импульс стихотворству Аксакова; позднее он вспоминал, что свои «надежды и огорчения» выражал «весьма плохими ребячьими стихами». Это позволяет думать, что с пережитыми событиями связана и его пьеса «К неверной», одно из последних стихотворений студенческой поры, помещенное в «Журнале наших занятий» за февраль 1807 года[26].

Вчера у ног любезной

На лире я играл;

Сегодня в доле слезной

Я участь проклинал.

Вчера она твердила,

Что я кажусь ей мил;

Сегодня разлюбила,

Я стал уж ей постыл.

Когда в восторге нежном

И в радости своей

В жилище безмятежном

Клялась ты быть моей!

Тогда я восхищался,

Счастливей был царей;

С восторгом наслаждался

Любовию твоей.

Но, ах, судьба жестока

Судила мне страдать

И горести глубоки

Всей жизни испытать.

О сердце! Кто познает

Твою ужасну власть.

Любовь меня терзает,

А я питаю страсть.

Но если в этих стихах и отражено реальное происшествие, то как же изменилось и преобразилось оно в поэтическом восприятии! Понятно почему.

Много ли поэзии в том, что юноша, говоря пушкинскими словами, «любя, был глуп и нем»? Иное дело горячие признания «у ног любезной», бренчание «лиры», то есть вдохновенная любовная импровизация, страстные уверения и клятвы…

Какая поэзия в том, чтобы уступить в соперничестве с заезжим мошенником? Гораздо эффектнее, если «любезная» охладела, не сдержала своих клятв, обрекая юношу-поэта на мучительное переживание измены… Реальную знакомую Аксакова ведь и «неверной» не назовешь – никаких обещаний и заверений она ему не давала и не могла давать за незнанием истинных его переживаний…

Тем временем литературная жизнь в Казанском университете настолько оживилась, что молодые поэты почувствовали необходимость объединиться. Это привело к возникновению весной 1806 года Общества вольных упражнений в российской словесности со своим «Журналом текущих дел», постоянным днем заседаний (каждую неделю – в субботу), со своим порядком работы и т. д. Председателем общества стал преподаватель Н. М. Ибрагимов, не потерявший связи со своими учениками, нынешними студентами; в число же членов вошли Иван и Александр Панаевы, Д. Перевощиков, П. Кондырев, исполнявший роль секретаря, и другие. В начале следующего года в общество был принят и Аксаков, который среди прочих сочинений передал на суд товарищей известное нам стихотворение «К соловью».

Увлекались студенты и театром, интерес к которому особенно возрос под влиянием гастролей П. А. Плавильщикова.

Известный драматург и теоретик театра, один из крупнейших русских артистов того времени, Плавильщиков выступал на казанской сцене и как исполнитель, и как постановщик новых спектаклей. Все местные театралы оживились; Аксаков же с его давней склонностью к актерскому искусству был особенно возбужден, находился в постоянно приподнятом, праздничном настроении. «Игра Плавильщикова открыла мне новый мир в театральном искусстве… Яркий свет сценической истины, простоты, естественности тогда впервые озарил мою голову».

Правда, современники рисуют несколько иной портрет знаменитого актера. По словам драматурга и критика Ф. А. Кони, Плавильщиков принадлежал к «атлетам трагического котурна», он обладал «талантом могучим и деятельным, но закованным совершенно в условия тогдашней сцены». Таких, как Плавильщиков, «можно было скорее назвать живописцами лиц на сцене, чем представителями. Они были прекрасные копии с классических статуй Древнего Рима и Греции, но не образцы людей, выхваченных из жизни действительной». Как все это согласовать со словами Аксакова о «сценической истине, простоте, естественности» Плавильщикова?

Художественная правда – сложное и многоликое понятие, принимающее свое особенное выражение в разных направлениях и школах. Трудно назвать в прошлом такую художественную школу, которая бы вообще открещивалась от правды, избрав своим девизом ее антипод – неправду. Была своя правда и в театре классицизма, к которому – как трагический актер и как автор трагедий – принадлежал Плавильщиков, и все это очень чутко уловил молодой Аксаков. Ведь в лице Плавильщикова он впервые столкнулся с актером высокого профессионализма и настоящей выучки, который хотя и не отказался от свойственной классицизму статуарности, подчеркнутой величественности жестов и выступки, но все же не впадал при этом в дешевые эффекты и доморощенную красивость, как большинство провинциальных (да и не только провинциальных) актеров. На этом фоне представление «копий с классических статуй» являлось большим шагом вперед в сторону простоты и истинности. Недаром о благотворном примере Плавильщикова убежденно говорил своему ученику Карташевский, известный нам своей приверженностью и пристрастием к классицизму. Он «был очень доволен, – вспоминал Аксаков, – что я увижу настоящего артиста и услышу правильное, естественное, мастерское чтение, которым по справедливости славился Плавильщиков».

Следует учитывать и то, что игра знаменитого актера видоизменялась в зависимости от материала и жанра пьесы. «Плавильщиков, – писал тот же Ф. А. Кони, – бывший в трагедии художником просто пластическим, увлекался чувством и природою в драмах, которые тогда называли мещанскими трагедиями. Такое название дано им потому, что они изображали происшествия частной жизни, а не полубогов и не царственные добродетели. Особенно хорош был Плавильщиков в драме „Отец семейства”. Он трогал зрителей до слез: простота и непринужденность его были увлекательны». Это значит, что в пьесах, представляющих простых частных лиц и повседневные события, в игре актера уже пробивались ростки сценического реализма, которые набрали потом такую силу в творчестве Щепкина.

От внимания молодого Аксакова не ускользнули новые краски игры Плавильщикова. Хотя он говорил, что «равно восхищался им и в трагедиях, и в комедиях, и в драмах», но в общем все же отдавал предпочтение последним перед первой. «Мы вгляделись в его игру и почувствовали, что он гораздо выше в „Боте”, чем в „Дмитрие Самозванце”, в „Досажаеве”, чем в „Магомете”, в „Отце семейства”, чем в „Росславе”».

С одной стороны, здесь трагедии, типичный репертуар театра классицизма: «Дмитрий Самозванец» Сумарокова, «Магомет» Вольтера в переводе П. Потемкина, «Росслав» Княжнина. С другой – противопоставляемые этим трагедиям комедии и мещанские драмы: «Бот, или Аглинской купец» Эрнеста и Ж. Сервьера в переводе П. Долгорукова, «Досажаев», то есть «Школа злословия», английского драматурга Шеридана в переводе И. Муравьева-Апостола и уже упоминавшийся выше «Отец семейства» французского писателя-просветителя Дидро в переводе Н. Сандунова.

Под влиянием Плавильщикова Аксаков стал серьезнее смотреть и на собственные актерские опыты. «Я почувствовал все пороки моей декламации и с жаром принялся за переработку моего чтения». Переработка, видимо, состояла в освобождении от вычурности, грубых эффектов, в усвоении большей простоты и естественности, то есть в приобретении тех достоинств, которые покорили Аксакова в игре Плавильщикова-трагика.

Но вместе с тем возрос интерес Аксакова и его товарищей к комедийному репертуару. Когда было решено основать свой университетский театр (вначале спектакли давали в одной из маленьких комнат казенных студентов, а потом перенесли в классную комнату), то в его репертуар были включены комедии и мещанские драмы «Так и должно» Веревкина, «Ненависть к людям и раскаяние» Августа Коцебу и т. д.

В пьесе Веревкина Сергей исполнял роль старого заслуженного воина, которого власти подвергли незаконному аресту и жестокому обращению. Для вящего впечатления Аксаков явился на сцене в солдатском изорванном сюртуке одного из университетских сторожей-инвалидов, на голове имел парик, напудренный мелом, а на руках цепи, заимствованные у дворовой собаки, «которая на этот вечер получила свободу и кого-то больно укусила».

«Я, с моей собачьей цепью, произвел сильный эффект и был провозглашен большим талантом», – вспоминал не без улыбки Аксаков. Но к заявлению этому следует отнестись очень серьезно: у Сергея Тимофеевича было незаурядное актерское дарование, и впервые обнаружилось оно еще в студенческие годы.

Вскоре в жизни Аксакова произошла перемена.

В 1806 году, поссорившись с начальством, ушел из университета Карташевский. Он переехал в Петербург и поступил на службу в новообразованную Комиссию составления законов.

Перед отъездом Карташевский побывал у Аксаковых, с которыми все больше сближался. Дружески беседовал с родителями, невольно задержал взгляд на Наденьке, «милой сестрице» Сережи, отметив про себя, что девочка заметно повзрослела и похорошела…

Тогда же, видимо, было решено определить Сергея на гражданскую службу в Петербурге.

В январе 1807 года Аксаков оставил университет, а в марте получил аттестат.

Его университетское обучение длилось не более двух лет. Рекордно мало, если вспомнить, что Н. В. Станкевич и его друзья находились в стенах Московского университета четыре года (один курс был ими пройден повторно ввиду эпидемии холеры), а современное университетское обучение продолжается, как известно, пять лет.

Всего же систематическое образование Аксакова, считая с момента возвращения его в гимназию, продолжалось лишь пять лет.

Поэтому результаты этого периода его жизни оказались двойственными. С одной стороны, вынесенный им из ученических лет запас сведений не отличался глубиной и основательностью. Только обширной начитанностью в художественной литературе – русской и западной – мог он похвастаться, но не систематическим усвоением главных дисциплин. «Во всю мою жизнь чувствовал я недостаточность этих научных знаний, и это много мешало мне и в служебных делах, и в литературных занятиях».

Но с другой стороны, в гимназии и особенно в университете Аксакову довелось приобщиться к той благотворной и живой стихии юношеского товарищества, которая в начале позапрошлого века взрастила цвет русской интеллигенции: Пушкина, Кюхельбекера, Дельвига – в Царскосельском лицее; Станкевича, Герцена, Белинского – в Московском университете; Языкова – в Университете города Дерпта (Тарту).

В. Д. Комовский, близкий товарищ поэта Н. М. Языкова, писал ему о значении русских университетов: «Жизнь университетская есть единственный уголок нашего тягостного мира телесных мыслей и забот, куда еще укрылась и где еще таилась поэзия бытия… Это героический век в жизни современной – гомеровский…». Почти в тех же словах отзывался об университетской «поэзии» и Аксаков: «Там разрешались молодые вопросы, там удовлетворялись стремления и чувства! Там был суд, осуждение, оправдание и торжество! Там царствовало полное презрение ко всему низкому и подлому, ко всем своекорыстным расчетам и выгодам, ко всей житейской мудрости – и глубокое уважение ко всему честному и высокому, хотя бы и безрассудному».

До гимназии и университета Аксаков знал лишь поэзию семейственных преданий, домашнего очага, родственного общения с природой. Нелегко далось Аксакову вхождение в новый круг, оно стоило ему нервных потрясений и кризиса. Но в конце концов жизнь взяла свое, и прежний замкнутый мир был широко раздвинут с помощью новых впечатлений, порожденных литературными спорами, театральными постановками, первыми сердечными тревогами – словом, всем строем чувств и переживаний молодого, набирающего силу дружества.

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК