Глава четырнадцатая «Я встретил дивное создание…». Константин Аксаков и Маша Карташевская
Какие разнообразные интересы определяли внутреннюю жизнь Константина! Русская старина и античный мир, Державин и Гомер, немецкая классическая философия и русское Просвещение, немецкий романтизм и отечественная оригинальная проза, Гофман и Гоголь… Сталкиваясь и взаимодействуя друг с другом, эти силы претворялись в ту возвышенную, поэтическую настроенность, которая владела молодым Аксаковым.
Среди дорогих ему имен одно из первых мест занимал Шиллер. Письма Константина середины 30-х годов пестрят упоминанием имени немецкого поэта; стихи юноши варьируют и развивают шиллеровские мотивы.
Молодой Герцен писал, обращаясь к Шиллеру, который в эту пору был также и его любимым писателем: «Ты – по превосходству поэт юношества. Тот же мечтательный взор, обращенный на одно будущее – „туда, туда!”; те же чувства благородные, энергические, увлекательные; та же любовь к людям и та же симпатия к современности…».
Это обращение к Шиллеру, слово в слово, мог бы повторить и Аксаков. Но вдобавок ко всему у него были и свои причины горячей привязанности к немецкому поэту.
В стихотворении с пометой «9 мая 1835 Москва» Константин писал:
Сбылись души моей желания,
Блеснул мне свет в печальной мгле:
Я встретил дивное создание
На этой суетной земле.
Стихотворение носит название «Тэкле», иначе говоря, оно адресовано героине шиллеровской драматической трилогии «Валленштейн». Тэкла или, иначе, Текла – возлюбленная и единомышленница Макса Пикколомини, мужественного защитника народных интересов. Молодой Белинский называл Макса и Теклу двумя «райскими цветками», а их любовь – «небесною». И стихотворение Константина – невольная дань любви к шиллеровской героине, но не только к ней. В облике литературного персонажа ему видятся черты другого «дивного создания» – реального, земного, близкого, родственного… Черты Маши Карташевской.
Маша была дочерью Надежды Аксаковой, любимой сестры Сергея Тимофеевича. Еще в бытность Аксакова в Петербурге Надежда вышла замуж за Мосолова, богатого человека, владельца чугунных заводов Вятской губернии. Брак продолжался недолго; через четыре года Мосолов умер, и молодая вдова в 1817 году вышла замуж за Григория Ивановича Карташевского, бывшего учителя Сергея Аксакова еще в Казанской гимназии и затем адъюнкта Казанского университета. Григорий Иванович, мы помним, был вхож в дом Аксаковых и давно уже присматривался к хорошеющей день ото дня девушке.
Ко времени женитьбы на Аксаковой Карташевский проживал в столице и стал видным чиновником. Так основалась петербургская отрасль семейства Аксаковых – Карташевских.
Вскоре у Григория Ивановича и Надежды Тимофеевны родилась дочь – Маша. Константину она приходилась двоюродной сестрой и была на год моложе его.
Виделись они нечасто, но регулярно: то Константин с отцом приезжал в Петербург, то Маша с родителями наведывалась в Москву или Богородское, где Аксаковы имели обыкновение проводить лето.
Костя делился с Машей своими мыслями, читал ей любимые произведения – и всегда встречал понимание и сочувствие. И то, что это сочувствие исходило от молодой прелестной девушки, едва достигшей семнадцати лет, окрыляло и странным образом волновало Константина. В присутствии Маши забывались обиды, причиненные неосторожным словом или колкой насмешкой товарищей по кружку. Хотелось раскрыть свое сердце до дна, ничего не утаивая и ни о чем не умалчивая.
В начале 1836 года Константин Аксаков, уже окончивший Московский университет кандидатом, в очередной раз приехал в Петербург, снова встретился с Машей и понял, что она сделалась ему еще ближе и дороже.
По возвращении в Москву он пишет «милой Машеньке» большое письмо. «На другой день нашего отъезда мои чувства пришли в такое раздражительное состояние, что я был готов (сказать стыдно) плакать от всякой безделицы. Всякий стих, который я ни произносил, чувствовал я вдесятеро сильнее, и от всякого сколько-нибудь грустного и мелодичного стиха навертывались у меня слезы».
Константин решил «прочесть стихи Державина и заплакал настоящим образом».
«Долго еще после продолжалось это состояние… Вы говорили, Машенька, что на вас находят минуты, когда вам хочется плакать, и вы сами не знаете, о чем; вы же говорили, что вы стараетесь удалить от себя такие минуты. О нет! Это святые мгновения; они и так редко посещают человека; ловите, ловите их: они освежат, утешат вашу душу, и благо тому, кого они не перестают навещать».
Константин продолжает в письме прерванный на полуслове очный разговор, развивает мысли, которые он не успел до конца объяснить, затрагивает темы, которые уже не раз обсуждались и хорошо знакомы Машеньке.
«Нынче вечером, – сообщает Аксаков в том же письме, – пойду к Станкевичу и увижу круг тех своих приятелей, которые, как я вам сказывал, едва совсем не убили у меня самолюбие, но которые, впрочем, прекрасные люди»[33].
От Маши у Аксакова не было секретов; рассказал он ей и о своем стесненном положении в кружке, впрочем, стараясь быть объективным и не впадать в преувеличения.
Но тут начались для Константина новые переживания: почему Маша не спешит написать ему и даже не отвечает на его письма? «Я не получил от вас еще ни одного письма, а написал уже два таких огромных». Через день-два: «…все нет ответа на мое первое письмо… Видно, вам не так хочется говорить со мною, как мне с вами». На следующий день: «Вот и пятница, а письма все нет…».
Письмо пришло на следующей неделе, в понедельник. «Наконец, наконец нынче я получил от вас письмо, услышал ваш голос из Петербурга и увидал, что вы точно так же говорите со мной, как говаривали бывало прежде, просто и, как мне кажется, доверчиво; что вы точно так же слушаете меня, улыбаясь, может быть, но не смеясь…»
Константин окрылен, счастлив, но незаметно в сознание проникает новая тревога. Сильное чувство подозрительно и готово без устали выискивать неблагоприятные признаки. Вот хотя бы то, что Маша никогда не видела Константина во сне… «Но может быть, я и снился вам, да вы забыли это», – утешает он себя.
Константин судит по себе: Маша грезится ему и наяву, и во сне.
Один сон он пересказал в письме: «Мне снилось, будто мы с отесенькой опять в Петербурге и приехали туда только на неделю… потом мне казалось, будто мы собираемся в дорогу, нагружаем чемодан; мне стало грустно, и я, желая последний день поговорить с вами, подошел к вашей двери, стукнул в нее и сказал: Машенька, вы свободны? Вдруг двери растворяются и выходит Авдотья Николаевна, только маленького роста, и с престранными ужимками говорит мне, что вы занимаетесь, но что сейчас ко мне придете; я стал ждать; ждал, ждал, но вы не приходите; наконец, все начало бледнеть вокруг меня, исчезать постепенно, и я проснулся, не дождавшись вас».
Все сводится к одному: какие-то препятствия мешают Косте увидеть Машеньку, какие-то люди постоянно встают между ними. Аксакова гложут дурные предчувствия… Довольно скоро они оправдались…
Самые счастливые часы теперь для Аксакова – часы уединения, когда он забьется в свою комнату, называемую еще по старой памяти «студенческой кельей», сядет перед окном за дубовый стол, весь испачканный чернилами, положит перед собою лист бумаги и предастся долгой и молчаливой беседе с Машенькой. О чем? О сумерках – любимом времени Константина, о приближающейся весне, о смысле жизни, о счастии, о поэзии и, конечно, о Шиллере. «Я взял „Валленштейна” Шиллерова и зачитался. Чем более сближаюсь с Шиллером, тем более благоговею перед ним. Этот Валленштейн неизъяснимый, таинственный, этот Макс, эта Текла… Машенька, вы приедете в Москву, и мы прочтем вместе по-русски „Валленштейна”».
Константин старался незаметно оказывать влияние на Машу, воспитание которой, с его точки зрения, обнаруживало ряд изъянов. Столичная жительница, она не знала деревни, не чувствовала природы так, как ее умели чувствовать и любить в семействе Аксаковых. «Как я жалею, что детство ваше прошло не в деревне! Вы много потеряли…» И чтобы возместить «потерю», Костя советует: «Приезжайте поскорее в Москву; я вам читал стихи, указывал вам на поэзию в слове; теперь я же хотел указать вам и на поэзию народа и Природы. Вы поймете ее».
Большую тревогу внушало Константину окружение Маши: ее гувернантка-француженка, некая мадам Котье, младшие братья Александр и Николай, обучавшиеся в артиллерийском училище. С одним из них, Александром, у Аксакова в начале 1836 года произошел острый спор о философии: Константин утверждал, что стремление решить кардинальные проблемы бытия составляет неотъемлемую потребность человеческого сознания; Александр Карташевский возражал, что это все произвольное умствование, «пародия» на действительную потребность. Именно после этого спора Константин написал стихотворение, звучащее как торжественная клятва:
Целый век свой буду я стремиться
Разрешить божественные тайны… —
и отдал это стихотворение на суд Маше.
Окружающая Машу Карташевскую среда – светская, военная, чиновная – воспитывала любовь ко всему яркому и броскому в искусстве, к щеголеватому слову, к напыщенным и эффектным выражениям. Константин это хорошо понимал – и боялся за Машу.
Появление стихов Бенедиктова усилило опасения Константина: как отнесутся к новоявленной знаменитости там, в Петербурге, в окружении Маши Карташевской? Ведь не случайно Белинский писал, что Бенедиктов – кумир «средних кружков бюрократического народонаселения Петербурга», как, впрочем, и всех других, кто был падок на внешнюю красивость и громкую фразу.
Константин, высмеивавший стихи Бенедиктова в пародиях Эврипидина, страстно отстаивал свою точку зрения перед разными московскими знакомыми аксаковского семейства: перед поэтом и драматургом И. Е. Великопольским, перед Горчаковыми и другими. Княжне Горчаковой, восторгавшейся новым поэтом, Аксаков заявил, «что Бенедиктов может нравиться только той девушке, которая свое чувство оставила на паркете и которую не может тронуть простая и истинная поэзия Гомера…».
Константин сообщил об этом Маше не без скрытой цели, ибо окружающие ее сверстницы тоже «свое чувство оставляли на паркете», отдавались светской суете, пустому времяпрепровождению, сплетням, тайному или явному соперничеству на ярмарке выгодных женихов.
Словно угадывая опасения Константина, Маша писала ему, что она не такая, что даже распорядок дня ее складывается иначе, чем у остальных. «Ах, Машенька, вы мне говорите, чтобы я не боялся; вы не оставите мира поэзии – вы встаете всех раньше, вы ложитесь всех позже. О, Машенька, я понимаю вас! Вам, вам поэзия. Вы чувствуете, вы глубоко чувствуете. Есть два рода поэтов: одни, понимая поэзию, воссоздают ее в своих произведениях. Другие чувствуют поэзию просто и заключают ее в душе своей: они также поэты. Вы, Машенька, вы – поэт!»
Поэзия – универсальная стихия, одухотворяющая все лучшее на свете: и художественные создания, и научное творчество, и сферу практики, повседневных дел. Отсюда обязательное для Аксакова, как, впрочем, и для его товарищей, требование: не только творить поэзию, но и поступать поэтически. Сама жизнь художника становится большим поэтическим произведением, создатель которого одновременно и его автор, и его главный персонаж.
И в произведении, которое созидалось Константином, героев было два: он и она, Маша…
Помогал Аксаков Маше Карташевской и в постижении гоголевского творчества.
Здесь ему определенно пришлось противодействовать влиянию других, например Григория Ивановича Карташевского, отца Маши, который Гоголя не понимал и не принимал.
В мае 1836 года, когда все жили ожиданием московской премьеры «Ревизора», Константин писал Маше: «Я уже читал „Ревизора”; читал раза четыре и потому говорю, что те, кто называют эту пьесу грубою и плоскою, не поняли ее. Гоголь – истинный поэт; ведь в комическом и смешном есть также поэзия. Мне жаль, что вы в первый раз узнали Гоголя только по его „Носу”. В этой шутке есть свое достоинство, но [она] точно немного сальна! Как бы мне хотелось, чтобы вы прочитали „Вечера на хуторе близ Диканьки”!.. Если он смеется над жизнью, над нелепостями, которые в ней встречает, то поверьте, что в это время на сердце у него тяжело…»
Константин явно отвечает на какие-то обвинения «Ревизору», которые Маша пересказала в своем письме. Сама Карташевская, судя по всему, пьесу еще не читала и петербургской премьеры (состоявшейся 19 апреля) не видела. Она вообще довольно сильно отстала в своем знакомстве с новым писателем, начав это знакомство лишь с опубликованного в 1836 году «Носа» и, следовательно, оставив без внимания и «Вечера на хуторе близ Диканьки», и «Миргород», и «Арабески». И Константин прилагает силы к тому, чтобы отставание было поскорее наверстано.
Константин присутствовал на премьере комедии в Малом театре, состоявшейся 25 мая 1836 года, – и тут он стал свидетелем примечательной истории.
Еще до спектакля Аксаков условился со своим знакомым М. Н. Катковым, студентом Московского университета, также примкнувшим к кружку Станкевича, что по окончании пьесы они вызовут автора. Конечно, им было хорошо известно, что Гоголь в Петербурге и находиться в театре не будет, но такой вызов приобрел бы значение символического жеста – жеста глубокого уважения к творцу «Ревизора».
Едва опустился занавес, Константин поспешил из ложи, где он сидел, в кресла, чтобы лучше исполнить условленное. Встречает Каткова. «Что же вы?» – спрашивает тот Константина. «Я только сейчас пришел в кресла, а вы что?»
Оказалось, что Катков уже раз пять выкрикнул имя Гоголя, но его никто не поддержал, а какой-то важный господин с крестом вздумал его удерживать. Катков огрызнулся, и господин пригрозил: «Я вас проучу». – «Я сам тебя проучу», – ответил Катков.
На этом, собственно, пикировка окончилась; до дуэли или иных серьезных последствий дело не дошло. Но эпизод явственно показал, какая атмосфера господствовала на премьере: в лучшем случае – равнодушия, в худшем – затаенной вражды. Присутствовавший на том же спектакле Н. И. Надеждин отмечал, что заполнившая зал публика была в подавляющем большинстве важной, чиновной, и объяснял этим отсутствие ожидавшегося успеха: «Публика, посетившая первое представление „Ревизора”, была публика высшего тону, богатая, чиновная, выросшая в будуарах… Ей ли, говорим, принять участие в этих лицах, которые для нас, простолюдинов, составляют власть, возбуждают страх и уважение?» Даже раздававшиеся время от времен аплодисменты ни о чем не говорили. «Пьеса сыграна, и, осыпаемая местами аплодисментами, она не возбудила ни слова, ни звука по опущении занавеса. Так должно было быть, так и случилось!»
Разумеется, Аксаков не преминул рассказать о происшествии на премьере в очередном письме к Маше. (В конечном счете Константин немало преуспел в своих гоголевских уроках, и Маша Карташевская со временем стала одной из страстных почитательниц великого писателя. Сергей Тимофеевич будет ее рекомендовать Гоголю как тонкого ценителя его произведений.)
Предметом беседы Константина с Машей становились и «гроба тайны роковые», и фантастическое, и всеобщее родство и взаимозависимость живых существ, а также мира физического и духовного, и модные тогда проблемы магнетизма, и вечность – словом, все, что волновало молодого романтика и идеалиста. Тут снова приходилось Константину прилагать усилия, объяснять, убеждать, ибо настрой ее ума был более практический: «…вы получили другое направление… в вас не развито врожденное стремление к миру таинственному».
Однажды у Кости вышел спор с Машей о принципе подобия, царящем в природе. Константин доказывал, что одна и та же идея может быть воплощена рядом существ: «в царстве животных, в царстве растений (даже в царстве ископаемых) есть, можно найти мой портрет… Природа по всем своим царствам протянула цепь существ, созданных по одной идее со мною…». Несколько похоже, хотя и в ином, трагически-возвышенном ключе Константин выразил эту мысль в повести «Облако»: облако обернулось чудесной девушкой, а девушка – облаком. Кстати, обе философские свои повести – и «Облако», и «Вальтер Эйзенберг (Жизнь в мечте)» – Аксаков посвятил Марии Карташевской.
Маша старалась понять мысли и увлечения Аксакова, войти вместе с ним в мир таинственного. При этом ее не оставляла тревога: не надорвался бы Костя под непосильным и рискованным бременем, не подточили бы его тоска и тяжелые раздумья. Трогательное свидетельство этой заботы – письмо Маши от 9 мая 1836 года: «Милый Костинька, сколько мне грустно видеть, что вы считаете себя несчастным, тогда как вы могли бы быть очень счастливым. Если б я была с вами, когда вам становится грустно, то я непременно просила бы вас прочитать мне, именно в те минуты, какую-нибудь из благородных возвышенных прекрасных повестей (а не сказок) Гофмана, и, верно, вы никогда не отказали бы мне в моей просьбе. Я не только не одобряю ваше намерение сделаться магнетизером, но мне кажется, что вы дурно даже сделали, пробуя магнетизм на себе; для чего понапрасну расточать свое здоровье, известно, что магнетизм очень расслабляет физические силы человека, да может быть имеет влияние и на моральные; меня удивляет даже, что вы решились на пробу магнетизироваться, я не ожидала от вас такой храбрости. Я верю, очень верю магнетизму, милый мой Костинька, и я не одна недавно слышала несколько примеров магнетизирования, которым удивляюсь так же, как и странному происшествию»[34].
Но не все, далеко не все могла принять и понять Маша. Об этом мы узнаем из письма Константина от 5 марта 1836 года, в котором он мягко жалуется ей на своего отца, Сергея Тимофеевича, и косвенно – на нее: «Сейчас имел я большой разговор с отесенькой; я высказывал ему мои любимые мысли, говорил и о поэзии и о религии. Благодарю Бога, что он не лишил меня чувства; благодарите и вы его за то же. Отесинька понимает, сколько меня можно понимать, но кто постигнет, например, сомнение в своем существовании? Вы, милая Машенька, вы понимаете мою тоску, мое стремление высказаться, мои мечты, мои предчувствия; но вам также показалось нелепостью это сомнение; а это так, право так! Но как вам передать это, как выразить отсутствие сознания – не знаю. Кажется, это останется вечным недоразумением между нами, если я не найду слов, или если на вас самих не нападет такое сомнение».
Можно представить себе положение Сергея Тимофеевича! Со своей гибкостью и чуткостью, готовностью идти навстречу всему новому и свежему он внимательно прислушивался к словам сына, тем более что за его спиной стояло молодое поколение, Станкевич и его друзья, которых Аксаков-старший глубоко уважал. Он хотел идти в ногу со временем, постичь как можно больше, и Константин, со своей стороны, чувствовал это, отсюда его оговорка: «отесинька понимает, сколько меня можно понимать». Но ведь предел-то должен быть. Отесинька, который любил во всем отчетливость и определенность и больше всего ненавидел мечтательность и туманность, который перед отъездом Шевырева за границу увещевал его «ради Христа» забыть «немецкий мистицизм», ибо «он противен русскому духу», теперь вынужден слушать, как Константин выражает «сомнение в своем существовании». Узнавать, что жизнь есть сон, что крайности сходятся и что, следовательно, существовать означает как бы и не существовать… Это уж было слишком, и Сергей Тимофеевич, рискуя прослыть отсталым человеком, горячо восстал против утверждений сына.
Не поддержала Константина, как видим, и Машенька, которая в вопросе о магнетизме (то есть о гипнозе) готова была пойти ему навстречу.
Но не поддержали и товарищи по кружку, прежде всего Станкевич. Это становится совершенно ясным, если внимательно прочитать его письма, вдуматься в те намеки, которые он бросает мимоходом. Вот, например, в письме к друзьям Беерам от 9 октября 1835 года: «Аксаков думает, что он – мечта. Не мечта ли и я? Спрошу у Марии Афанасьевны». Сказано, конечно, с ядовитой иронией.
Или в другом письме, к родным (от 29 / 17 октября 1837 года), Станкевич, между прочим, спрашивает: «Где Аксаков? – или заснул магнетическим сном?» Белинский почти в то же самое время, 21 июня 1837 года, писал Константину из Пятигорска: «Мечтай, фантазируй, восхищайся, трогайся, только забудь о двух нелепых вещах, которые тебя губят – магнетизме и фантастизме. Это глупые вещи». И в заключение письма Белинский, между прочим, вспоминал о родителях Константина: «Мое почтение Сергею Тимофеевичу и Ольге Семеновне».
Получилось так, что в споре о «существовании» Аксаков-старший оказался ближе не к своему сыну, а к его товарищам по кружку, хотя он вовсе не разделял все их философские убеждения.
Константин же, как и его товарищи, вдохновлялся интересом к сложным философским проблемам бытия и сознания, но в своем увлечении он впадал в крайности и прямолинейность и невольно вызывал отпор у самих своих друзей. Таков уж характер Константина.
Вернемся к его переписке с Машенькой.
Ни слова не было сказано ими о взаимном чувстве, не произносилось и само слово «любовь», но обоим было ясно, какие переживания наполняют их сердца и все сильнее и сильнее проникают в их письма…
Популярный жанр того времени – роман в письмах, представленный и «Клариссой» С. Ричардсона, и «Юлией, или Новой Элоизой» Ж.-Ж. Руссо, и другими сочинениями, над которыми обливались слезами читатели обоего пола, – не был явлением только литературным. И в жизни то и дело возникали и развивались подлинные романы в письмах…
Константину и Маше было ясно и то, что их отношения не имеют будущего, что на их пути непреодолимые преграды – принятые узаконения и религиозные запреты. В обществе еще хорошо помнили историю отношений В. А. Жуковского и его племянницы, кстати тоже Маши, Маши Протасовой, – историю, превратившуюся в долгое и мучительное расставание любящих. И это добавляло грусти и без того уже достаточно безотрадному тону переписки Константина и Маши. В одном из писем Аксаков просит Машу не забывать «о странном бедном двоюродном брате вашем Костиньке». Называя себя «двоюродным братом», он дает понять, что ничуть не заблуждается и помнит о разделяющей их дистанции. А определение «странный бедный» – автохарактеристика собственного поведения и невольная жалоба на судьбу: не под счастливой звездой довелось ему встретиться с девушкой.
Развязка наступила еще быстрее, чем они ожидали.
Родители Маши давно с тревогой следили за развитием ее отношений с Константином, и наконец Надежда Тимофеевна решила направить племяннику письмо (датируется 1837 годом):
«Милый мой Костинька, прошу тебя, мой друг сердечный, не наполнять голову Машеньки мечтательностию и слишком разогревать ее чувства. Я тебя, мой друг сердечный, предупреждаю, что если в котором письме этого много будет, то и письма не отдам – эта мечтательность ни к чему доброму девушку не ведет и делает ее на всю жизнь несчастливою, да и вообще люди, которые слишком этому предаются, всегда скучают, все обыкновенное им кажется слишком ничтожным, слишком скучным… Они ждут неземного, воображаемого. Я и дяденька совершенно против этого. Итак, мой друг сердечный, прошу тебя, перемени твой тон писем. Мы не можем это допустить, это может сделать несчастие Машеньке, и если ты истинно ее любишь, то не должен разрушать ее спокойствие»[35].
«Дяденька», то есть Григорий Иванович Карташевский, тоже высказал свое мнение Константину: «…не давайте ей такой пищи, которой слабый ее желудок не сварит. Куда возиться ей с метафизическими понятиями о времени, о существовании и проч… Женщина рождена более для спокойного семейного круга: в нем все ее счастие»[36].
Хотя и Надежда Тимофеевна, и Григорий Иванович требовали лишь переменить «тон», Константину было ясно, что речь идет о прекращении переписки. А это было равносильно чуть ли не прекращению отношений вообще. И Константин с мучительным напряжением стал приучать себя не думать о Маше.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК