Глава двадцать вторая В Москве и Подмосковной
Подмосковная Аксаковых нравилась им все больше и больше. Расположенное в нескольких часах конной езды от города, Абрамцево еще сохраняло отблеск первозданного изобилия и полноты и напоминало Сергею Тимофеевичу его родные места. «О подмосковной я природе в досаде слушать не могу!» – писал Аксаков под впечатлением от тех дач, которые приходилось ему снимать на летнее время, под впечатлением скудного и выхолощенного ландшафта. Иное дело – Абрамцево.
Там есть и парк, и пропасть тени,
И всякой множество воды;
Там пруд – не лужа по колени,
И дом годится хоть куды.
Вокруг чудесное гулянье,
Родник с водою ключевой,
В пруде, в реке – везде купанье,
И на горе и под горой…
Разнообразная природа,
Уединенный уголок!
Конечно, много нет дохода,
Да здесь не о доходах толк.
Зато там уженье привольно
Язей, плотвы и окуней,
И раков водится довольно,
Налимов, щук и головлей.
Жить бы в этом раю, наслаждаться семейным уютом, чтением, природой, рыбной ловлей, купанием, сбором грибов… Но разные беды и неприятности мешали этому.
Заметно пошатнулось здоровье Сергея Тимофеевича. Он стал плохо видеть левым глазом, который вскоре совсем отказал. Да и правый глаз заметно сдал. Аксакову грозила самая страшная беда для человека пишущего и творческого. Теперь он зависел от помощи других и даже письма должен был диктовать.
К недомоганию старика Аксакова (так теперь почти всегда его называли) присоединились болезни других членов семейства. Прежде всего дочери Оленьки, которая страдала каким-то непонятным нервным расстройством. Больная нуждалась в постоянном наблюдении врачей и поэтому не могла жить в Абрамцеве вместе со всем семейством. Так, летом 1844 года для нее сняли отдельную дачу на Башиловке, рядом с имением доктора А. И. Овера. Знаменитый доктор навещал Ольгу почти ежедневно и лечил ее несколько своеобразной диетой – велел ей питаться почти одним только виноградом и мороженым (спустя восемь лет Оверу довелось лечить другого пациента – Гоголя, увы, столь же безуспешно).
Болезнь Сергея Тимофеевича тоже заставляла семейство покидать Абрамцево. Так, в мае 1846 года Аксаковы переехали в Москву для консилиума.
Здесь Сергея Тимофеевича встретила приехавшая из Калуги Смирнова. Она поразилась той перемене, которая произошла в нем со времени их первого знакомства в конце предыдущего года. «Сергей Тимофеевич очень страдает, – писала она Гоголю, – и страдает со всем нетерпением новичка: нетерпелив, отрывист в ответах на семейные нежные вопросы…» Последние слова, видимо, надо понимать в том смысле, что даже участливость и доброта близких вызывала у него раздражение – факт совершенно немыслимый для прежнего Аксакова! Смирнова предсказывает: «кажется, ему предстоит долгая болезнь и, может быть, потеря зрения».
Примерно в те же дни Погодин записывает в дневнике: «У страдающих Аксаковых. Поклонение детям губит их…».
И несколько позже: «У Аксаковых новые болезни, истинные и мнимые, и несчастные просто сходят с ума».
Омрачали настроение Аксаковых и отношения с Гоголем, которые стали заметно охладевать и портиться. После памятной совместной поездки в Петербург в 1839 году, после чтения глав еще не оконченных «Мертвых душ» в доме Аксаковых Сергей Тимофеевич думал, что между ним и Гоголем навсегда установилось полное взаимопонимание и согласие. Вскоре пришлось убедиться, что это иллюзия.
Первая трещина в их отношениях обозначилась тогда, когда Константин Сергеевич опубликовал свою брошюру «Несколько слов о поэме Гоголя „Похождения Чичикова, или Мертвые души”». Именно на эту брошюру резко отвечал Белинский, что привело к дальнейшей полемике между ним и К. Аксаковым, а затем к их окончательной ссоре.
Гоголь к позиции Белинского в этом споре не присоединился, но и от выступлений Константина Аксакова постарался отмежеваться. Автору брошюры «Несколько слов о поэме Гоголя…» это могло показаться не очень понятным и даже удивительным: ведь он ставил произведение Гоголя на необычайно высокое, единственное в своем роде место, говорил, что сам древний эпос воскресает перед нами в «Мертвых душах» и что только два писателя помимо Гоголя – Гомер и Шекспир – всецело владеют «тайной искусства», умеют «являть полноту и конкретность создания». Все остальные гении и таланты – отечественные и зарубежные – не могут идти ни в какое сравнение с ними. Что же тут могло не понравиться Гоголю?
Гоголь был горд, очень горд. Но к его гордости всегда подмешивалась доля сомнения и даже самоумаления. С годами Гоголь научился бороться со своей гордостью, преодолевать ее. Столь восторженная и притом безапелляционная похвала, должно быть, несколько покоробила его, тем более что она исходила из дружественного ему семейства и могла быть воспринята многими как отнюдь не беспристрастная.
Гоголь понимал свое особое место, особую роль в духовной жизни России, да и не только России. Но он рассматривал свое творческое дело как продолжение усилий и стремлений лучших умов решить самые злободневные, больные проблемы существования человечества. Эта связь, эта преемственность были резко оборваны К. Аксаковым. Хотя Гоголь (как и К. Аксаков) глубоко ценил и Гомера, и Шекспира и вдохновлялся их созданиями, его едва ли устраивала картина, нарисованная молодым критиком: между Гомером и Шекспиром и затем Шекспиром и Гоголем – пустыня, мертвое пространство.
Наконец, имело значение еще одно обстоятельство. Гоголь рассматривал свое произведение как еще не готовое, не завершенное (за первой частью должны были последовать еще две). О том, что работа над произведением продолжается, хорошо знал и К. Аксаков, и он учитывал этот факт в своей брошюре. И все же его суждения могли прозвучать, на слух Гоголя, чересчур категорично или, во всяком случае, показаться ему преждевременными, скороспелыми.
Вот почему Гоголь, еще не прочитав брошюры К. Аксакова, зная о ней по полемическим откликам и из отзывов знакомых, отнесся к ней весьма неодобрительно. Он написал Константину Сергеевичу из Рима прохладное письмо, в котором укорял его в «излишестве» и необдуманности: «Вы горды, вы не хотите сознаться в своих проступках или, лучше, вы не видите их». Он советовал Аксакову «стряхнуть пустоту и праздность» прежней жизни, не дремать «за бабьей прялкой», обратиться к «великому поприщу» – изучению русского языка. Гоголь, знавший о давних филологических интересах и наклонностях Аксакова, хотел переключить его внимание от высоких умозрительных проблем к живому и конкретному делу.
Константин Аксаков обиделся и не ответил на это письмо.
Гоголь попытался несколько смягчить впечатление. «Константину Сергеевичу скажите, что я не думал сердиться на него за брошюру, – просил он Аксакова-старшего, – напротив, в основании своем она замечательная вещь. Но… горе тому, кто объявляет какую-нибудь замечательную мысль, если эта мысль еще ребенок…»
Затем Гоголь написал самому Константину Сергеевичу: спрашивал о текущих делах, об общих знакомых, но в конце все-таки не удержался от упрека: в брошюре «не прогневайтесь – видно много непростительной юности». Тень неудовольствия Гоголя невольно пала и на Сергея Тимофеевича: почему он не сумел удержать сына от опрометчивого шага?
В это время и в последующие годы Гоголь напряженно и тяжело писал второй том «Мертвых душ». Аксаковы жадно ловили каждое известие, каждый намек, относящиеся к ходу работы над поэмой. Таких известий и намеков до них доходило немного. Значительно больше знала Смирнова, с которой Гоголь был откровеннее. Кое-что Александра Осиповна пробалтывала в разговоре с Иваном Аксаковым; последний же сообщал полученные сведения домашним. Это еще более подогревало их нетерпение, но одновременно пробуждало чувство некоторой обиды на Гоголя и ревности к его калужской корреспондентке.
И тут пришло известие о том, что в Петербурге П. А. Плетнев печатает новую книгу Гоголя. Нет, не второй том «Мертвых душ», а «Выбранные места из переписки с друзьями». Эта книга, чрезвычайно богатая этическим, социальным содержанием, вместе с тем отразила всю глубину кризиса, который переживало творческое сознание Гоголя, всю остроту и мучительность противоречий, в которые была ввергнута его душа…
Сергей Тимофеевич и Константин Аксаковы отнеслись к «Выбранным местам…» резко отрицательно. «По моему убеждению, – писал Аксаков-старший Гоголю 26 июля 1847 года, – вы книгой своей нанесли себе жестокое поражение… Вы так мне дороги, что всякий действительный вред, всякое поражение вашей славы как писателя и человека – мне тяжкое оскорбление!»
В ответном письме Гоголь говорит Сергею Тимофеевичу: «Да, книга моя нанесла мне поражение, но это была воля Божия… Без этого поражения я бы не очнулся и не увидал бы так ясно, чего мне недостает».
Казалось, Сергей Тимофеевич хотя бы в некоторой мере должен быть удовлетворен. Гоголь соглашается с ним в главном, признает свое поражение.
Но одновременно он высказал много такого, что глубоко поразило и обидело Аксакова. Объяснения Гоголя вышли далеко за пределы обсуждавшегося вопроса – о последней его книге – и затронули весь характер отношений между ним и аксаковским семейством.
Гоголь обвинял Аксакова – кто бы мог это подумать? – в излишестве любви, в излишестве заботы о нем, словно любовь и забота – это нечто дурное и недостойное. «В любви вашей ко мне я никогда не сомневался… – писал Гоголь. – Напротив, я удивлялся только излишеству ее, – тем более, что я на нее не имел никакого права: я никогда не был особенно откровенен с вами и почти ни о чем том, что было близко душе моей, не говорил с вами…»
Когда Гоголь (через Шевырева) узнал, что эти строки прозвучали для Сергея Тимофеевича «огорчительно», то он решил объясниться. Дескать, всякие искренние признания – это «новые горючие вещества, подкладываемые в костер дружбы». «Рассудите сами, – шутит Гоголь, – что за соус, если не поддадут к нему лучку, уксусу и даже самого перцу, – выйдет пресное молоко». Гоголь давал понять, что от горького «соуса» его отношения с Аксаковыми только окрепнут. Поэтому не грех и повторить что-то, высыпать новую изрядную пригоршню специй. «В письме моем к вам я сказал сущую правду: я вас любил, точно, гораздо меньше, чем вы меня любили».
Гоголь оправдывался и утешал, но его утешения оборачивались для Сергея Тимофеевича новыми щелчками и ударами. Тем более что Гоголь подводил под свои действия такую основу, которая со стороны могла показаться откровенным себялюбием и эгоизмом.
«Любить кого-либо особенно, предпочтительно я мог только из интереса. Если кто-нибудь доставил мне существенную пользу и чрез него обогатилась моя голова… словом, если чрез него как-нибудь раздвинулись мои познания, я уже того человека люблю, хоть будь он и меньше достоин любви, чем другой, хоть он и меньше меня любит».
И от обороны Гоголь вновь переходит к наступлению: «Почему знать? может быть, я и вас полюбил бы несравненно больше, если бы вы сделали что-нибудь собственно для головы моей, хоть бы написаньем записок жизни вашей… Но вы в этом роде ничего не сделали для меня. Что же делать, если я не полюбил вас так, как следовало бы полюбить вас!» Дескать, пеняй на самого себя – сам виноват…
С. Т. Аксаков не знал, что вопрос об излишестве его любви и вообще об их отношениях с Гоголем последний сделал предметом внимания третьего лица, а именно Смирновой, к которой Сергей Тимофеевич давно уже ревновал великого писателя. И хорошо, что не знал, а то бы еще больше расстроился, ибо Гоголь в письме к Смирновой выносил приговор аксаковскому семейству в целом: «Хотя я очень уважал старика и добрую жену его за их доброту, любил их сына Константина за его юношеское увлечение, рожденное из чистого источника, несмотря на неумеренное, излишнее выражение его, но я всегда, однако же, держал себя вдали от них. Бывая у них, я почти никогда не говорил ничего о себе: я старался даже вообще сколько можно меньше говорить и выказывать в себе такие качества, которыми бы мог привязать их к себе. Я видел с самого начала, что они способны залюбить не на живот, а на смерть… Словом, я бежал от их любви, ощущая в ней что-то приторное…».
Если б Аксаков знал эти слова, то мог бы с горькой иронией вспомнить, что ведь не «бежал» Гоголь от него, когда в 1839 году в Петербурге Сергей Тимофеевич ссудил его заемной суммой в 2700 рублей, не думая о том, когда и каким образом он сам сможет возместить эти деньги, и стараясь лишь пощадить самолюбие нуждающегося писателя. Не жаловался тогда Гоголь на чрезмерность, излишество, приторность Аксакова…
Сергей Тимофеевич не знал гоголевского письма к Смирновой, но и того, что он услышал сам, было достаточно, чтобы повергнуть его в смятение и снова и снова ставить перед собою мучительный вопрос: в чем дело? что случилось? Чувство благодарности и дружеской привязанности было в крови у Аксаковых, и им трудно было понять, когда кто-нибудь поступал в ином духе.
Причину всего случившегося увидели в душевных качествах Гоголя. Гениальный писатель оказался не на высоте как человек, проявив и высокомерие, и черствость, и двойственность характера, и неискренность. Так думал Сергей Тимофеевич в пылу обиды. Он был не совсем прав.
Скажем, высокомерие Гоголя объяснялось тем, что он стремился к предельной искренности. Он хотел как можно точнее определить свои отношения к аксаковскому семейству (как он их теперь понимал) и оттого наговорил много такого, что прозвучало бестактно. Люди обычно не раскрывают до конца, что они думают о ближнем своем, из соображений такта, осторожности или потому, что это неуместно да порою субъективно невозможно. Гоголь же (если его не удерживали посторонние соображения) имел обыкновение идти до конца, пренебрегая правилами житейского обихода, и оттого его поступки выглядели порою странными и предосудительными.
Но называл Гоголь вещи своими именами именно потому, что не видел во всем этом ничего для Аксакова оскорбительного. Ведь когда он говорил, что не был с Сергеем Тимофеевичем «особенно откровенен», то это означало не то, что он вообще не был с ним откровенен, а то, что был откровенен до определенной черты. И это являлось чистой правдой, ибо полностью откровенным Гоголь не был ни с кем. То была скрытность человека с необычайно сложной, утонченной психикой, помноженная на скрытность великого писателя, заботящегося о том, чтобы тайны души созрели и претворились в художественные создания. Все это надо было принимать как неизбежность, и Гоголь полагал, что такие отношения не унижают и не обижают никого из близких к нему. Поэтому, говоря о своей неполной откровенности с С. Т. Аксаковым, он совершенно искренно продолжал именовать его своим «добрым другом».
Скрытность Гоголя особенно возросла во время работы над продолжением «Мертвых душ». Второй том продвигался с огромным напряжением. Гоголь знал, что Аксаковы в успехе дела сильно сомневаются, особенно после «Выбранных мест из переписки с друзьями», и это побуждало его, так сказать, к дополнительной скрытности.
Не очень-то благоприятствовало откровенности Гоголя и то обстоятельство, что в лице Аксаковых он имел дело с целым семейством. Аксаковы любили Гоголя именно сообща, семейно. Семейственность же предполагает некую публичность, открытость, хотя бы ограниченную пределами семьи (у Аксаковых же не было и такой ограниченности, ибо вокруг них группировалось множество других лиц – родственников, друзей, знакомых). Гоголь же по природе своего характера тяготел к уединению, к интимной доверительности отношений. Он очень уважал всех Аксаковых, но вовсе не хотел, чтобы его письма читались соборно и чтобы его тайны делались достоянием всеобщим.
Имело свое оправдание и признание Гоголя, что он любил Сергея Тимофеевича меньше, чем иных людей, не столь достойных любви. Ведь эти иные – те, кто способен натолкнуть Гоголя «на новые наблюдения или над ним самим, над его собственной душой, или над другими людьми». Словом, те, кто представляет для Гоголя художественный интерес. Это любовь художника к своему предмету, к материалу, любовь, которая подчас нужное и полезное заставляет предпочитать достойному и высокому.
По логике этой любви, Ноздрев или Собакевич (если бы они могли встретиться в чистом виде) представили бы для Гоголя больший интерес, чем Сергей Тимофеевич Аксаков. Обидно, но, в конце концов, Гоголя опять-таки можно понять.
Да, любовь Гоголя в определенном смысле практична, даже, можно сказать, утилитарна, ибо подчинена его насущным задачам и стремлениям. Гоголь обнаружил это еще раз, говоря, что записки Сергея Тимофеевича должны напомнить, «каких людей следует не пропустить в моем творении и каким чертам русского характера не дать умереть в народной памяти». «В моем творении» – это в «Мертвых душах». Записки Аксакова нужны Гоголю для продолжения его труда, для написания второго, а может быть, и третьего тома.
Конечно, все это не следует понимать буквально: дело с «записками» обстояло не так просто. Гоголь с воодушевлением приветствовал первый набросок аксаковских мемуаров (об этом мы еще будем говорить) в силу своего замечательного художественного чутья, помогавшего ему безошибочно распознавать подлинные произведения искусства. И он от души порадовался за Аксакова. Но, сделав свое «открытие», Гоголь смотрел на него теперь сквозь призму собственных творческих интересов.
Это интерес гения, все обращающего в свою пользу. Это специфически гоголевская способность подчинять себе дела и устремления других людей. Гоголь не впервые обнаруживал подобное свойство; особенно много хитрости, настойчивости и упорства проявил он при напечатании первого тома поэмы. Иной мог бы и осудить за это Гоголя, но, как заметил еще П. В. Анненков, у него было смягчающее обстоятельство – «Мертвые души». Не каждый может предъявить подобное оправдание.
Словом, отношение Гоголя к Сергею Тимофеевичу диктовалось определенными обстоятельствами. Но все это не облегчало положения Аксакова, ибо у него тоже были своя логика и своя правда.
Отчасти на эту правду намекнул сам Гоголь (в письме Смирновой), но подошел к ней со своих позиций и потому не совсем справедливо. Он писал, что беда Аксаковых – не только чрезмерность любви, но и ее нехристианский характер. «Это не та разумная, неизменно-твердая любовь во Христе, возвышающая человека, но скорее чувственная, родственная любовь, делающая малодушным человека, дрожащим, как робкий лист, за предмет любви своей…» Тут много подмечено верно, хотя и представлено в негативном освещении, необъективно.
В любви Аксаковых, да и вообще в их отношении к жизни был некий языческий, чувственно-телесный осязаемый элемент, столь противоположный религиозному смирению. Гоголь не мог забыть, с каким горьким отчаянием пережили в семье смерть младшего сына Миши. Гоголь не совсем был прав: как верующие люди Аксаковы искали утешение в религии, в вере в загробную жизнь, но, увы, эта вера не утоляла боль и тоску по близкому, родному, навсегда ушедшему человеку. И поэтому они дрожали, «как робкий лист, за предмет любви своей…». Человек представлял для них ценность в его реальном, земном, единственном обличье.
Гоголь понимал это чувство, и как художник он умел проникновенно воссоздавать глубокую, трепетную, ничем не заменимую привязанность человека к ближнему своему. Вспомним Афанасия Ивановича, глубоко скорбящего о смерти жены своей, – ему ничто не приносит успокоения: ни религиозный обряд, ни принятые обычаи, ни даже само всепримиряющее время. Однако Гоголь, особенно в период «Выбранных мест из переписки с друзьями», считал земную любовь и привязанность чувством ограниченным, недостаточно просветленным и даже греховным. Вот с этим-то С. Т. Аксаков никак не мог согласиться.
Он и Гоголя-то любил не отвлеченно и не только как несравненного художника, но и как вполне реального человека со множеством причуд и недостатков. Хотя со временем все больше и больше убеждался, что любить его таким не так-то просто.
Наконец, не мог Аксаков всецело смириться и с тем оттенком утилитаризма, который обнаруживал Гоголь, говоря о его записках. Аксаков даже и помыслить боялся о каком-либо сравнении своей литературной деятельности с гоголевским творчеством, но все-таки ему хотелось, чтобы она обладала своим самоценным значением. И вскоре он доказал, что имеет на это полное право.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК