XXXVIII. Стаканчик рома

Я рассказал о своей пьесе лишь с одной целью: она как нельзя лучше выражает мое тревожное состояние в долгом путешествии, вызванное необычными жизненными обстоятельствами. Это проблема не утратила своей значимости, этнограф должен постоянно совершать выбор, но каким образом он должен разрешить сложившиеся противоречия? Общество, как модель мира, находится в его распоряжении, то есть объект исследования – у него перед глазами: это область его знаний, почему же ученый сосредоточивается лишь на одном социальном явлении, с невероятным постоянством и равнодушием пренебрегает другими, существующими параллельно. Не случайно, что к своему собственному сообществу антрополог редко относится нейтрально. Если бы он был миссионером или занимал административную должность, то его отношение к законам и условностям данной социальной группы можно с легкостью понять и объяснить. Но если он занимается наукой, преподавательской деятельностью, проводит ряд исследований, то, как правило, обстоятельства его жизни складываются таким образом, что в результате он оказывается очень плохо приспособленным к условиям того общества, в котором он родился и вырос. Или не приспособленным вообще.

Принимая правила игры, ученый пытается найти практический способ применения результатов своей деятельности, оправдать свою принадлежность к данной социальной группе, но на самом деле все складывается таким образом, что этнограф просто-напросто использует свое положение, чтобы иметь возможность несколько отстраненно, извне изучать и сравнивать между собой другие социальные группы, и при этом не принадлежать ни к одной из них.

Но если этнограф искренен, он должен задать себе вопрос: верно ли он характеризует то ли иное экзотическое общество? Чем больше он думает об этом, тем значительней кажется проблема. Часто его выводы несправедливы, поскольку то общество, которое он изучает, относится к нему презрительно или враждебно. Образ ученого не соответствует традиционным представлениям, сложившимся в его собственном обществе, он выступает против привычных условий, законов, обычаев. Но если изучаемый социум резко отличается от того, к которому формально принадлежит этнограф, тем с большим почтением он относится к его наиболее консервативным проявлениям.

Так происходит не случайно, это не просто причуда: я знаком с этнографами, которые умеют приспосабливаться к той или иной социальной или национальной среде. Но это не происходит напрямую, здесь уместно говорить о так называемой «вторичной ассимиляции», ученый готов ассимилировать свой социум в исследуемый. К исследуемому обществу эти люди относятся лояльно, если они начинают в чем-то сопротивляться своему собственному социуму, то это потому, что они нашли дополнительную поддержку в другом, потому что постижение своего общества требует постижения всех прочих.

В данном случае мы вновь сталкиваемся с дилеммой: итак, этнограф следует законам развития своей социальной группы, другие сообщества лишь на некоторое время вызывают у него любопытство, сопряженное с постоянным осуждением. И тогда влияние незнакомой культуры на исследователя неизбежно, его объективность неполноценна, поскольку, чтобы иметь возможность безоговорочно следовать законам одного общества, нужно несмотря ни на что отказаться от другого. Таким образом, этнограф поступает точь-в-точь как и те, кто подвергает сомнениям его предназначение и труд.

Впервые я задумался об этом во время путешествия на Антильские острова, о котором я писал в самом начале своей работы. На Мартинике я побывал на сельских полуразрушенных заводах по производству рома. Техническое оснащение цеха и секреты приготовления напитка с XVIII века ничуть не изменились. А в Пуэрто-Рико, напротив, на одном из заводов, принадлежавшем компании, которая контролирует почти все производство из сахарного тростника, я стал свидетелям настоящего шоу с участием белых эмалированных резервуаров и хромированных труб. На Мартинике напиток пробовали прямо из старинных деревянных чанов, где присутствовали отходы прежней выварки, и тем не менее ром был мягкий, душистый, тогда как пуэрториканский – резкий и почти безвкусный.

Получается, что своим тонким вкусом ром, сделанный на заводе в Мартинике, обязан не только старинным рецептам, но и пищевым отходам? Подобное несоответствие, на мой взгляд, как нельзя лучше иллюстрирует один из парадоксов цивилизации: мы знаем, что своей магией она обязана неким примесям, но мы не можем удержаться от искушения очистить ее от того что делает ее притягательной. Мы вдвойне правы, но излишняя правота заставляет нас ошибаться. Мы правы, когда стремимся увеличить количество производимой продукции и при этом снизить уровень ее себестоимости. Но мы также правы, когда любим именно те недостатки, с которыми отчаянно пытаемся бороться. В сущности, наша общественная жизнь заключается в том, что мы постоянно разрушаем то, что придает ей аромат.

Это противоречие исчезает, как только мы обращаем наше внимание на другое общество. Будучи вовлечены в движение своего общества, мы в какой-то мере становимся истцами на процессе. Не в нашей воле не хотеть того, что нас обязывает осуществлять наше положение. Все изменяется, когда речь заходит об обществе с абсолютно другой, не близкой нам культурой: в первом случае объективность ученого была невозможна, во втором – она обязательна.

Мы больше не участвуем в спектакле, теперь мы – зрители, наблюдающие за происходящими превращениями. Поэтому нам дано право взвесить все «за» и «против», рассуждая об истории той или иной цивилизации, оценить прошлое, предугадать будущее, то, что раньше представляло для нас моральную дилемму, а теперь может стать предметом эстетического созерцания и интеллектуального размышления.

Рассуждая таким образом, я, возможно, пояснил суть тех противоречий, которые сложились в современной науке: выяснил, откуда они происходят, показал, каким образом ученый может приспособиться к данным обстоятельствам. Разумеется, я не решил проблему. Но по-прежнему ли она актуальна? В свое время этот вопрос был поднят, чтобы вызвать негодование в среде ученых. Гордясь своим предназначением, открыто выражая свою позицию, этнограф сосредоточивается на изучении тех явлений, которые не соответствуют законам социальной и культурной жизни его страны (при этом часто переоценивая их значимость), таким образом, ученый крайне непоследователен в своей деятельности. Уместно ли говорить о преимуществе изучаемых обществ перед лицом собственной цивилизации, если она дает нам возможность проводить подобные исследования? Мы не способны навсегда отказаться от норм общественной морали, сформированных в нас в самом детстве, как бы мы ни возвеличивали культуру иных цивилизаций, пытаясь к ней приобщиться, было бы безнравственно говорить о ее превосходстве.

За безупречной аргументаций сторонников подобной теории стоит лишь скверный каламбур: они пытаются выдать за чудо то, что таковым не является, при этом осуждая нас на излишний мистицизм. Археологические раскопки и этнографические исследования подтверждают, что исчезнувшие цивилизации (да и некоторые современные) справлялись с насущными проблемами лучше и проще, чем мы: к сходным результатам общественного развития мы шли разными путями. Ограничимся лишь одним примером: мы занялись изучением жизни эскимосов лишь несколько лет назад; ученые выяснили, что жители севера шили себе одежду, учитывая особенности своей физиологии, хорошо зная специфику климата (что было нами недооценено), выжить в трудных условиях им помогла не только способность организма приспосабливаться, но прежде всего умелая организация быта. Все это актуально и сегодня, исследователи поняли, почему так называемые современные «усовершенствования» эскимосского костюма не сыграли своей роли, и более того, дали противоположный результат. Одежда эскимосов была безупречна, но чтобы нам в этом убедиться, нужно было проверить все на себе.

Но сложность состоит в другом. Часто мы осуждаем другие культуры за несоответствие привычным нам правилам и законам, тогда как в некоторых случаях следовало бы ими восхищаться. Но если мы считаем себя вправе судить кого-либо, то все, что не совпадает с нашим собственным мнением, следует порицать? Втайне мы признаем ведущую роль своей цивилизации в процессе мирового развития, в то время как представителям другой культуры наши нормы и традиции могут быть чужды. При таком подходе будут ли наши знания научными? Чтобы быть объективными, стоит отказаться от подобных суждений. Необходимо признать, что в бескрайнем море возможностей каждая цивилизация совершает свой собственный выбор; каждое общество уникально, все вместе они стоят друг друга.

Но тогда возникает новая проблема: если в первом случае в своих рассуждениях мы доходили до мракобесия, безосновательно осуждая различные общественные нормы, отличные от наших, то теперь мы рискуем встать на сторону абсолютного эклектизма, принципы которого запрещают что-либо отвергать, даже человеческую жестокость, несправедливость, нищету, против которых может выступать и само изучаемое нами общество. Для современной науки характерно впадать в крайности. Но как же с этим бороться, ведь если к этим методам прибегают в иных чуждых нам культурах, мы тут же начинаем признавать их преимущество?

В зависимости от своего отношения к науке, этнограф может выступать как критик-домосед или путешественник-конформист. Часто ученый занимает одновременно две эти противоположные позиции, склоняется то к одной, то к другой теории. Если исследователь стремится улучшить социальные условия в рамках своей цивилизации, то, какой бы социум он ни изучал, он будет осуждать те явления общественной жизни, с которыми он борется, избегая при этом объективности и беспристрастности. Если ученый пренебрегает строгими законами науки, если он не точен в выводах и формулировках, то он никогда не станет подвергать критике свое собственное общество, поскольку его дело знать, а не осуждать. Исследуя мир, не выходя из дому, мы не можем познать его до конца, отправляясь в экспедицию, мы приходим к полному пониманию того или иного явления, но оказываемся бессильными что-либо изменить.

Если противоречия непреодолимы, этнограф не должен колебаться при выборе своей методологии: он – этнограф, и этим сказано все; ученый должен быть готов к подобным трудностям, раз выбрал эту профессию. Но какой бы выбор ни сделал ученый, ему придется смириться с последствиями: отныне необходимо изучать разные социальные явления, вне зависимости от того, принимает он их для себя или нет (только в этом и состоит его роль), поскольку, если ученый будет думать, как бы он сам поступил в том или ином случае, он будет идентифицировать себя с каким-либо социумом. Кроме того, он не должен занимать конкретной социальной позиции в своем собственном обществе, чтобы не вступать в противоречия с законами и нормами других цивилизаций, ведь это лишило бы его беспристрастности. Только первоначальный выбор – не мотивированный, чистый акт воли имеет право на существование, любые другие основания должны быть отклонены, в противном случае, предаваясь долгим размышлениям, ученый попадает под влияние культуры и истории исследуемой цивилизации.

К сожалению, не все ученые признают, как важно не погибнуть в бездне познания, отыскать выход. Однако во всякой запутанной ситуации есть свои плюсы: она способствует умеренности суждений, учит решать трудную задачу в два этапа.

Совершенного общества не существует. В каждом социуме есть множество различных явлений, не всегда отвечающих сформированным нормам и принципам, в этом есть что-то несправедливое, бесчувственное, жестокое. Как во всем этом разобраться? Необходимо провести тщательное этнографическое исследование. Если сравнить между собой две небольшие социальные группы, нам удастся выявить ряд общих и отличительных черт, если сопоставить два различных социума, то подобных признаков обнаружится меньше. Таким образом, получается, что идеального общественного устройства быть не может, как не может быть и абсолютно плохого. В любом обществе есть свои преимущества, как, впрочем, и недостатки, соотношение между положительными и отрицательными сторонами развития социума, как правило, постоянно, что и делает их интересными для изучения, создает неповторимый облик той или иной цивилизации; более того, борьба с недостатками общественного развития способствует прогрессу.

Пожалуй, подобные рассуждения удивительны для путешественника, любящего подолгу рассказывать о своих странствиях. Всякий раз я испытываю волнение, как только мне приходится говорить о «варварских» обычаях какого-нибудь племени. Однако эти внутренние ощущения не мешают мне последовательно изложить произошедшие события, дать им справедливую оценку.

Приведем в пример феномен людоедства, самый ужасный и отвратительный из всех обычаев дикарей. Прежде всего, отдельно должны быть рассмотрены те случаи, которые были связаны с физиологическими потребностями, когда пристрастие к человеческому мясу объяснялось недостатком пищи животного происхождения, как на некоторых полинезийских островах. От внезапного голода не защищено ни одно общество, он может непосредственно влиять на поведение людей, которые едят неизвестно что, условия жизни в концентрационном лагере как нельзя лучше подтверждают эту теорию.

Существуют и другие формы антропофагии, они обусловлены рядом религиозных причин: мистическими верованиями и магическими обрядами. Так, употребляя в пищу части человеческого тела, например тела врага, некоторые племена верят, что таким образом они перенимают у мертвого его силу или лишают соперника власти. Кроме того, подобные обряды чаще всего совершают довольно скрытно, в ритуале используют лишь небольшие части тела, смешивают их с другой пищей или разбрасывают вокруг себя. Иногда людоедство приобретает более откровенные формы. Осуждение этих традиций основано либо на вере в воскрешение плоти (и тогда расчленение трупа считается безнравственным), либо на строгом убеждении в том, что между духом и телом существует тесная связь, определенные отношения дуалистического характера, но племена людоедов, совершая свои ритуалы, рассуждают точно так же. Занимая одинаковые позиции по отношению к этому явлению, люди действуют по-разному. Разумеется, неуважение к памяти покойника, в котором мы упрекаем каннибалов, ничуть не уступает ужасному обращению с мертвыми в нашем анатомическом театре.

Но самое главное, мы должны убедиться в том, что некоторые обычаи, присущие нашей культуре, у стороннего наблюдателя, принадлежащего к иной цивилизации, вызвали бы те же чувства, что возникают и у нас, при одном упоминании о ритуале людоедства, которое кажется высшим проявлением варварства. Я имею в виду странное отношение к человеческой личности в наших исправительных учреждениях и органах судебной власти. При изучении этих явлений возникает искушение выделить два типа социальных групп: племена антропофагов, которые считают, что употребление в пищу мяса некоторых людей – это единственный способ обезвредить, подчинить и даже использовать грозные враждебные силы; и те, что, подобно нашему, склоняются к антропоэмии (от греческого слова «eўmein», что означает «рвать, испытывать отвращение»). Когда перед ними стояла та же проблема, они выбрали другое решение, совершенно противоположное, состоящие в том, чтобы на некоторое время удалить из общества «враждебные» ему элементы, поместить их в специально созданные учреждения, ограничить их общение с социумом или даже вовсе лишить его. В большинстве цивилизаций, которые мы называем первобытными, этот обычай вызвал бы глубокий ужас, в их глазах мы бы тоже были варварами.

Цивилизации, традиции которых мы считаем в некотором смысле жестокими, могут быть человечными и доброжелательными, если взглянуть на них по-другому. Рассмотрим племена индейцев, населяющие равнины Северной Америки, в данном случае это будет очень уместно, поскольку, во-первых, для этого общества характерны умеренные формы каннибализма, а во-вторых, эти племена являют собой редкий пример первобытных народов; здесь важную роль в общественном развитии играли специально учрежденные органы правопорядка. По мнению представителей индейской «исполнительной власти» (которые, помимо всего прочего, боролись за справедливость), наказание преступника никаким образом не могло быть связано с разрывом его социальных связей. Если индеец нарушал закон, его лишали некоторого имущества: отбирали лошадь, лишали жилища. Но одновременно с этим органы правопорядка были обязаны возместить ущерб пострадавшему в результате наказания преступнику. Эта реституция преступнику предполагала участие всего племени, и он должен был за это отблагодарить всех (и органы власти) подарками. Все это продолжалось до тех пор, пока не случалось окончательного примирения, благодаря множеству даров и почестей, означавших, что «извинения» приняты, таким образом общественный беспорядок постепенно устранился, а затем и вовсе сходил за «нет»; мир и покой в племени был восстановлен.

Эти обычаи не только более человечны, но более справедливы, чем наши. На языке современной психологической науки это можно сформулировать следующим образом: логично, если вслед за «инфантилизацией», наложенной понятием наказания на преступника, за ним признают право на искупление и благодарность, как компенсацию вины. Без этого его наказание теряет всякий смысл и не может привести ни к какому положительному результату. Абсурдно поступать так, как мы, наказывая преступника, как ребенка, не признавая при этом за ним права взрослого на искупление, и считать при этом «высоким духовным достижением» нашего общества то, что мы не съедаем себе подобных, а предпочитаем уродовать их физически и морально.

Аналитические рассуждения подобного рода, если их проводить строго и методично, приведут к двум результатам. Во-первых, они позволят сопоставить и дать справедливую оценку обычаев и традиций различных культурных сообществ, резко отличающихся от нашего по образу жизни, не приписывая никому исключительного права на абсолютные добродетели. Во-вторых, изучение другой культуры позволяет нам избежать безосновательной и безоговорочной убежденности в «естественности» и «правильности» наших обычаев и образа жизни, что могло бы случиться, если бы мы совсем не знали других, были бы с ними знакомы частично или относились к ним с предубеждением. Следовательно, этнологический анализ имеет тенденцию ставить под сомнение престиж собственного общества и повышать престиж чужого, в этом смысле он противоречив. Но поразмыслив, я склонен думать, что это противоречие скорее кажущееся, чем реальное.

Иногда говорят, что антропологи могли появиться только в западном обществе, и уже в этом его великая заслуга. Антропология может ставить какие угодно вопросы, но в этом отношении сомнения неуместны, поскольку тогда нас просто не существовало бы. Есть и обратная точка зрения: что этнография появились на Западе потому, что европейское общество вследствие разочарованности в своей истории и культуре и угрызений совести по отношению к другим надеялось при изучении других цивилизаций столкнуться с теми же недостатками или объяснить собственные ошибки в ходе исторического развития. Но даже если сопоставление западной цивилизации с другими (современными или исчезнувшими) и приведет к выявлению ошибок ее исторического развития, то же самое ожидает в будущем и другие общества, с которыми происходит сравнение. Так недостатки общего характера просто ничто в сравнении с социальным людоедством, к которому мы сами причастны. Если этнография оказывается не в состоянии занять объективной позиции относительно своей цивилизации или же объявляет себя непричастной к существующему в обществе злу, то это происходит вследствие неопределенности ее существования до тех пор, пока мы не попытаемся искупить его. Другие общества причастны к тому же самому первородному греху, но им далеко до нас в этом отношении, и к тому же они находились на низшей ступени эволюции. Сошлюсь только на один пример из области американистики: ее открытая рана – общество ацтеков.

Их маниакальная одержимость кровью и пытками стала уже универсальной характеристикой, но лишь сравнение позволяет нам определить их случай как чрезвычайный, хотя столь же правомерно объяснить его необходимостью преодоления страха смерти. Их одержимость дополняется нашей: они были вовсе не одиноки в своем беззаконии, потому что без нас некому было осознать его чрезмерность.

И даже подобное наше самообличение никогда не приведет к тому, что мы признаем превосходство той или иной цивилизации прошлого или будущего, в какой бы точке времени и пространства она ни существовала, над нашей. Это было бы огромной несправедливостью: для того, чтобы не ощутить себя членами общества-победителя, мы должны были бы постоянно сознавать его невыносимость и осуждать его. Мы осудили бы его по тем же самым причинам, по которым находим ряд недостатков в его развитии сегодня. Возможно, здесь кроется причина того, что антропология стремится обличить все формы общественного устройства, которое в купе с властными структурами искажает естественное состояние. «Остерегайтесь того, кто пришел установить порядок», – писал Дидро, это был один из его принципов. Он изложил «краткую историю» человеческого общества следующим образом: «Некогда существовал человек естественный; внутрь этого человека ввели искусственного человека; и в пещере он начал бесконечную войну, которая длится всю жизнь». Эта теория абсурдна.

Говоря о человеке, мы имеем в виду его способность к речевой деятельности, а если рассуждать о речевой деятельности, то возникает идея о человеческом обществе. Полинезийцы из Бугенвиля (свою теорию Дидро излагает в «Дополнении к “Путешествию” Бугенвиля») жили в обществе, ни в чем не уступавшем нашему. Но говоря об этом, мы уходим в сторону от этнографического анализа, ведь эта философская теория не предмет нашего исследования.

Занимаясь изучением этого вопроса, я пришел к выводу, что только Руссо смог верно ответить на него; этот философ недооценен в наши дни, его работы недостаточно известны, он незаслуженно позабыт и подвергся нелепым обвинениям за то, что прославлял естественное состояние человечества (можно представить себе тот ужас, который испытывал от этой теории Дидро), хотя он утверждал обратное. Руссо был единственным мыслителем, который показал, как можно разрешить ряд существенных противоречий, не идти на поводу у своих противников. Он в большей мере этнограф, чем философ: хотя он никогда не бывал в дальних странах, для человека того времени его исследования очень подробны, он оживляет свои рассуждения (в отличие от Вольтера) любопытными заметками, полными любви к крестьянским обычаям и народной мысли. Руссо – наш учитель, наш собрат, мы оказались так неблагодарны по отношению к нему; каждая страница этой книги могла бы быть посвящена этому философу, но подобное выражение признательности недостойно памяти великого человека.

Этнограф вынужден так или иначе впадать в крайности, поэтому всякий раз приходится делать отступления, а затем возвращаться к прежнему разговору, прерванному новой мыслью; работа над «Рассуждением о происхождении неравенства» была прервана созданием «Общественного договора», в ходе которого возник замысел «Эмиля…» Благодаря этому мы узнали, как, уничтожив прежние порядки, можно открыть принципы, которые позволяют построить новый порядок.

Руссо не совершил ошибки Дидро, он никогда не идеализировал естественного человека. Философ не сопоставлял природное и общественное состояние, он знал, что последнее присуще человеку, но оно влечет за собой зло; единственная проблема состояла в том, чтобы выяснить, изначально ли зло присуще государству. Таким образом, получается, что пороки и преступления составляют несокрушимую основу человеческого общества.

Этнографическая наука пытается ответить на этот вопрос двумя способами. Во-первых, она утверждает, что истоки человеческого общества находятся вне нашей цивилизации: из всех, на сегодня известных, она более всего от них удалена.

Во-вторых, выделив ряд общих черт в развитии различных цивилизаций, можно сложить единый прообраз человеческого общества, который, разумеется, не воспроизводится всякий раз и изменяется в ходе истории, но на него и должен ориентироваться исследователь. Руссо полагал, что уклад эпохи неолита (как бы мы назвали его сегодня) – это наиболее близкий человечеству прообраз. С этим можно соглашаться или нет. Я склоняюсь к тому, что Руссо был прав. В эпоху неолита человек изобрел многое из того, что необходимо для поддержания его безопасности. Мы уже видели, почему письменность не стоит причислять к ряду его достижений. Утверждение о том, что она является обоюдоострым оружием, вовсе не означает пристрастия к примитивизму, и это подтверждает современная кибернетика. В эпоху неолита человек научился бороться с голодом и холодом, у него появилось свободное время для размышлений; несомненно, ему еще не удается справиться со многими болезнями, но здесь дело не только в незнании законов гигиены, просто действовал другой механизм поддержания демографического равновесия: эпидемии, которые обеспечивали должный демографический баланс, были не страшнее голода и войн, занявших это место позднее.

В эти мифические времена человек был не более свободен, чем сегодня, рабом его делало одно то, что он был человеком. Он был почти не властен над силами природы, он спасался тем, что предавался мечтам и грезам. Впоследствии они превратились в научные рассуждения: познавая мир, человек приобретал власть над ним; но оказавшись у нас в руках (если так можно выразиться, с «прямой передачи» Вселенной), эта власть сделала нас слишком гордыми, мы постепенно осознали, что человечество очень прочно связано с внешним миром, он сильно воздействует не только на наш образ жизни, но и наши мысли. Выходит, что мы оказались в плену у молчаливой Вселенной, стали ее рабами?

Руссо имел все основания полагать, что для нашего блага было бы лучше, если бы человечество держалось «золотой середины между беспечностью первобытного состояния и тем деятельным образом жизни, к которому приводит нас тщеславие», это состояние было «самым лучшим для человека», выйти из него можно было только по «роковому стечению обстоятельств», этим исключительным явлением (оно было бы единственным в своем роде, хотя и несколько запоздалым) стало зарождение механической цивилизации. Очевидно, что это промежуточное состояние никак не сопоставимо с первобытным, оно предполагает, что человечество уже чего-то достигло. Никакое из вышеописанных обществ не является идеальным, даже «общество дикарей, которое своим существованием доказывает, что человеческий род должен оставаться именно таким, каким был создан».

Изучив племена дикарей, мы не познали таинственный мир природы, не открыли для себя идеальное общество, живущее в глубине леса; однако наши исследования помогли создать некую условную модель социума, не существующего в действительности. При помощи этой модели мы сможем понять, «что именно в образе человека искусственно, что в нем естественно, тщательно изучить, что для него было невозможно раньше, что невозможно теперь и что невозможно в принципе, а также сформировать определенные понятия, с помощью которых мы сможем рассуждать о состоянии современного общества». Я уже писал об этом, когда рассказывал о племени намбиквара, рассуждая о смысле своих исследований. Мысль Руссо опередила время, философ понял, что между теоретической социологией и научно-исследовательскими экспедициями не должно быть разрыва. Естественный человек не принадлежал первобытному обществу, но и не был вне него. Наша задача – обнаружить форму отношений «естественного человека» и социального устройства, вне которых наше человеческое состояние немыслимо. Для этого надо наметить программу исследований «естественного человека» и определить «средство для проведения этих опытов на лоне общества».

Но эта модель (и здесь Руссо предлагает решение) – вечна и универсальна. Другие общества ничем не лучше нашего, даже если мы верим в его безупречность, нам не удастся каким-либо образом доказать это. Полагая, что мы хорошо знаем иные цивилизации, мы обладаем достаточным основанием, чтобы отделить себя от них, не только потому, что мы лучше или хуже, но в большой мере потому, что желаем быть обособлены: таким образом, мы представляем собой некую отдельную общность. Однако мы прибегаем и к другому методу: не разделяя единое человеческое общество на различные типы, мы используем принципы общественного устройства других цивилизаций с целью изменения собственной социальной системы, при этом факта заимствования не происходит, поскольку мы отказались от разделения социума на виды и типы, признали его единство. Мы не рискуем разрушить это единство – все изменения происходят внутри группы.

В своих рассуждениях мы пользуемся моделью Руссо вне зависимости от времени и пространства, при этом мы сильно рискуем, поскольку недооцениваем влияние прогресса. Таким образом, мы предполагаем, что у человека всегда есть одна конкретная цель, хотя способы ее достижения с течением времени меняются.

Признаюсь, что такое отношение к науке меня не беспокоит, оно как нельзя лучше подходит для исследования в области истории и этнографии; эта методология кажется мне наиболее эффективной. Сторонники идеи бесконечного прогресса в большинстве случаев недооценивают огромные богатства, накопленные человечеством в течение долгого жизненного пути, они обращают внимание только на сам путь, не придавая значение приложенным усилиям; таким образом, наши достижения в духовной сфере не имеют для них смысла. Если человек трудился всю свою жизнь только над одной задачей, построить общество, пригодное для жизни, то духовные усилия наших далеких предков, вложенные в ее решение, есть теперь и в нас самих. Еще не все потеряно; все можно вернуть: «Золотой век, который слепое суеверие поместило позади нас (или перед нами), находится в нас». Человечество обретает осязаемое свидетельство, когда получает возможность узнать собственный образ в беднейших племенах. И эти беднейшие племена добавляют свой опыт к тому, что получен от многих сотен других, и сравнивая, мы можем многое понять. Этот урок несет нам первобытную свежесть.

В течение тысячелетий человечество лишь воспроизводило себя, не сознавая, каким оно было в самом начале. Мы должны совершить этот благородный скачок сознания, преодолевая пределы всего, что было совершено и повторено, выбирая за точку отсчета наших рефлексий ту невероятную мощь духа, которая отмечает истинное начало.

Для каждого из нас быть человеком значит принадлежать к социальному классу, обществу, стране, к части света, цивилизации. Пусть путешествие в Новый Свет даст возможность понять тем из нас, кто считает себя европейцем, что Новый Свет не принадлежит только нам и что мы разрушили его и некому нас прощать. Осознав это, мы столкнемся лицом к лицу с самими собой. И когда ничего другого не останется, обратим внимание на самих себя, вернемся в то время, когда наш мир потерял данный ему свыше шанс – выбрать свою миссию.