XXXX. Посещение кионга
Я четко осознаю, почему знакомство с исламской культурой вызвало во мне досаду: она напомнила мою родную цивилизацию, ислам – это Запад Востока. Более того, мне нужно было погрузиться в мир ислама, чтобы понять, что французское мышление находится в опасности. Признаться, я испытываю горькие чувства по отношению к мусульманскому образу мыслей, поскольку теперь я не могу не думать о том, что Франция стоит на пути к исламу. Я обратил внимание на ряд здешних явлений, очень напоминающих европейские тенденции: книжное отношение к реальности, утопический дух и упрямое убеждение, что достаточно разрешить проблему на бумаге и она сама собой перестанет существовать. Находясь на позициях юридического и формалистического рационализма, мы строим такой образ мира и социума, в котором все трудности преодолеваются путем логических ухищрений, и не можем признаться себе в том, что мир уже не таков, каким мы привыкли его считать. Подобно мусульманской цивилизации, которая по сей день живет прошлым, в созерцании общества, существовавшего шесть-семь веков назад и для решения проблем которого были найдены способы, эффективные в то невозвратимое время, мы также не можем преодолеть в своем сознании ограниченность мышления, свойственного ушедшей полтора столетия назад эпохе. Тогда мы еще могли понимать ход исторического процесса, но так продолжалось недолго, поскольку император Наполеон – западный Мухаммад – потерпел поражение в том, в чем настоящий Пророк одержал победу. Францию времен Революции постигла та же участь, что и в свое время мусульманский мир: разочарованные революционеры стали консерваторами, вспоминающими с ностальгией о тех событиях, которые некогда заставили их превратиться в бунтарей.
В отношении к цивилизациям и культурам, еще зависящим от нас, мы находимся в плену у того же противоречия, от которого страдает отношение ислама к окружающему его миру. Мы не представляем, чтобы законы нашего общества, сложившиеся во время «золотого века» европейской цивилизации, не почитались другими народами до такой степени, что они готовы были бы отказаться от собственных правил и норм, мы надеемся на признательность за придуманную нами систему ценностей. Врелигиозном отношении мы нетерпимы так же, как мусульмане, которые, впервые на Ближнем Востоке выступив за свободу вероисповедания, не смогли смириться с существованием других конфессий, не понимая нежелания других народов обращаться в ислам, обладающий среди прочих преимуществ еще и тем, что проповедует уважительное отношение ко всем остальным религиям. Все это парадоксально потому, что когда мы спорим с мусульманами, то обе наши цивилизации имеют единый духовный контекст, некий общий смысл и, следовательно, множество общих черт в развитии, и именно поэтому наши культуры и невозможно не противопоставить. В международном плане мы можем прийти к согласию, поскольку речь идет об интересах двух различных противостоящих буржуазных элит. Но даже если бы все сорокапятимиллионное французское население открыло свои двери и позволило, чтобы двадцать пять миллионов в основном неграмотных мусульман на равных правах въехали в страну, это выглядело бы не более отчаянно, чем в случае с США, которые перестали быть далекой окраиной англосаксонской цивилизации, когда сто лет назад жители Новой Англии разрешили самым нищим слоям общества иммигрировать из беднейших районов Европы. Они выдержали огромный, обрушившийся на них поток людей и одержали победу – на кон было поставлено нисколько не меньше, чем то, на что мы никак не можем решиться сегодня.
Но пойдем ли мы однажды на подобный риск? Способны ли два увязших в прошлом социума объединиться и изменить ход событий? Спасет ли это нас или же станет причиной нашего окончательного поражения? Но ведь мы увеличим число прежних неудач, стремясь расширить сферу влияния Старого Света, мы изменяем временные границы и возвращаемся в состояние духовного оскудения, в котором западная цивилизация пребывала в течение десяти-пятнадцати столетий, полагая себя центром всего мира. В буддийских монастырях Таксилы, глядя на множество воздвигнутых под греческим влиянием статуй, я понял, что у нас есть еще шанс остаться единым сообществом, которым был Старый Свет, возможно, у нас совсем другая участь, вопреки позициям ислама, разделяющим Запад и Восток. Не будь этой границы, две части света, пожалуй, не утратили бы связи с общей почвой, куда уходят их корни.
Разумеется, и ислам, и буддизм по-разному проявляют свое отношение к пространству Востока, тем самым они противостоят и внешнему миру, и друг другу. Чтобы понять, как взаимодействуют эти цивилизации, не стоит сравнивать их в историческом контексте в период сосуществования, ведь ислам в своем развитии прошел пять столетий, а буддизм пережил около двадцати. Принимая во внимание это несоответствие, необходимо изучать их в период расцвета, хотя буддийская культура оставалась прекрасной и свежей как на самых ранних этапах в период создания древнейших памятников, так и сегодня в своей скромности и простоте.
В памяти моей слились друг с другом и деревенские храмы недалеко от границы с Бирмой, и стелы Бхарута, построенные во II веке до нашей эры, оставшиеся фрагменты приходится разыскивать в Калькутте и Дели. В первую очередь меня поразило, что, судя по времени и месту возникновения, стелы не испытали на себе греческого влияния. Для европейца они предстают вне времени и пространства, словно у их создателя имелось специальное приспособление, уничтожающее эпоху, – в его шедевре застыли три тысячи лет истории. Древние зодчие, одинаково удаленные от культуры Древнего Египта, которую не могли знать, равно как и от не наступившего еще европейского Ренессанса, сумели уловить черты эволюции мировой архитектуры, начиная с незапамятных времен и заканчивая далеким неизвестным будущим. Действительно, эти стелы доказывают нам, что искусство вечно: возможно, они появились пять тысяч лет назад, а возможно, только вчера. Они напоминают и древние пирамиды и современные постройки, кажется, что человеческие фигуры, изваянные из розового мелкозернистого камня, могут сойти со стены и тут же смешаться с толпой. Эти скульптуры создают ни с чем не сравнимое ощущение глубокого душевного спокойствия: целомудренно-бесстыдные женщины не лишены материнской нежности, тонко противопоставлены образы матери-любовницы и юной дочери-затворницы. Обе они противопоставлены образу неиндийской рабыни-наложницы. Идея безмятежной нежности и женственности, заставляющей забыть о конфликте полов, воплощена и в образах храмовых бонз, которые из-за обритых голов почти не отличаются от монахинь, представляют собой существ среднего пола – узников и попрошаек.
Так же как ислам, буддизм проповедовал преодоление первобытных инстинктов, но, в отличие от мусульманской культуры, это стремление было основано на объединяющем души людей умиротворении, благодаря которому человек может почувствовать себя вернувшимся в лоно матери, таким образом, в философии буддизма скрыто проявляются эротические тенденции, одержавшие победу над одержимостью и страхом. Ислам выбрал для себя иной путь развития в соответствии с мужской ориентацией. Женщина стала узницей, и поэтому о возвращении в лоно матери не могло быть и речи: согласно законам ислама, внутренний мир женщины – закрытое пространство. Может быть, это тоже был путь к своеобразному успокоению, но покой обусловлен двумя ограничениями: женщина исключена из общественной жизни, иноверцы считаются непричастными к духовной сфере. Тогда как буддизм предполагает, что состояние умиротворения можно достичь лишь при условии гармоничного слияния с женщиной и с человечеством в целом, а любое божественное проявление воспринимается как бесполое.
Невозможно представить себе более отчетливого контраста, чем между Мудрецом и Пророком. Впрочем, одно их объединяет: ни один из них не является богом в традиционном смысле слова. Во всех других отношениях они противоположны: один – целомудрен, другой – страстен, вместе со своими четырьмя женами, один обладает признаками сразу обоих полов, у другого есть только густая борода, один является совершенным существом, к которому следует стремиться, другой – мессия, посланник. Между ними пропасть в 1200 лет. К несчастью западной цивилизации, случилось так, что христианская религия возникла слишком рано, если бы произошло иначе, она могла бы способствовать синтезу двух разных восточных культур, не в том смысле, что уравновесила бы, так сказать а posteriori, уже существующие противоположные направления мысли, а в том, что послужила бы своеобразным переходом от одного к другому, некоей золотой серединой, согласно логике, географии и истории способствовала бы развитию исламской культуры (да возрадуются мусульмане), но согласно иным категориям явилась бы более совершенным образом религиозной мысли, я бы даже стал утверждать, что из всех этих трех религий ислам вызывает наибольшее опасение.
Три великих религии были основаны человечеством как способ защиты от преследования мертвых, злонамеренности иных миров, волшебных чар. Через каждые пятьсот лет появлялась новая вера: сначала буддизм, затем христианство, а после ислам; примечательно, что каждый из этих периодов был отмечен в большей мере отступлением назад, чем продвижением вперед. Согласно философии буддизма, иного мира не существует: его основы сводятся к критике, причем столь радикальной, что более крайняя позиция в отношении окружающей действительности кажется невозможной. В итоге Мудрец должен осознать бессмысленность всего сущего, он отрицает и окружающий мир, и человека, и это составляет сущность его религии. Христианство, в свою очередь, поддаваясь страхам, находит место и загробному миру, включая в его контекст такие понятия, как Страшный Суд и надежда на избавление. Исламская религиозная мысль сводит два мира, земной и небесный, в единое целое. Организация общества происходит по законам всевышнего, политика превращается в теологию. Таким образом, призраки и духи, потерявшие свое языческое значение, в христианстве перешли в ранг властителей людских судеб, монополизировавших такой потусторонний мир, который сделал земную жизнь еще более тяжкой.
Этот пример оправдывают честолюбие ученого, стремящегося первым добраться до истоков: человек вершит подвиги лишь в начале своего бытия, по-настоящему ценится самый первый поступок, а все дальнейшие являются робкими, нерешительными попытками шаг за шагом повторять пройденный путь. Сразу после Нью-Йорка я побывал во Флоренции, но она совсем не воодушевила меня: в ее архитектуре и скульптуре я узнавал Уолл-стрит XV века. Сопоставляя первобытную культуру, творчество мастеров сиенской школы с флорентийским искусством, я был разочарован: зачем итальянские художники совершили то, что вовсе не нужно было делать? Тем не менее они могли вызывать определенного рода восхищение. Значение первых попыток так огромно, что даже промахи, если они случаются в первый раз, могут удивить нас своей красотой.
Теперь мне бы хотелось обратить внимание на буддийскую Индию, рассмотреть эту культуру вне ислама, изучить ее, так сказать, домусульманский период. Будучи европейцем, я рассматриваю Пророка Мухаммада как человека, попавшего в хоровод и разъединившего готовые сомкнуться руки Востока и Запада. Какую ошибку совершил бы я, если бы вслед за теми мусульманами, которые, заявляя, что они на самом деле народ Книги и западники, тем временем устанавливают у себя на Востоке границу между родственными культурами! Каждая из этих культур ближе друг к другу, чем к своим собственным истокам. Рациональная эволюция противоположна развитию историческому. Ислам разделил более культурный мир на две разные цивилизации. Те понятия, которые в мусульманской культуре считаются актуальными, на самом деле – давно устарели, время в этой культуре сместилось на тысячу лет назад. Некогда мусульманское общество сделало большой скачок в развитии, но он имел значение лишь для определенной части мира, и поэтому, вдохновляя все человечество, он, казалось бы, совершил невозможное; он оказал влияние на прогресс, но оно имело совсем другие последствия, чем можно было ожидать.
Западу следует возвратиться в то время, когда произошел раскол: встав между буддизмом и христианством, мусульманская цивилизация исламизировала нас. Запад противился этому, но, организовав крестовые походы, принял участие в навязанном споре вместо того, чтобы согласиться (если бы не существовало ислама) на медленное взаимное проникновение с буддизмом, которое христианизировало бы нас еще более. Тогда Запад и потерял возможность познать сущность женского начала.
Такие рассуждения лучше объясняют некоторые особенности искусства моголов. Глядя на эти памятники архитектуры, я словно слушаю музыкальное произведение или стихотворение. Не поэтому ли исламская культура перестала обращаться к мифотворчеству? Тадж-Махал называют «Мраморной грезой». Об этой метафоре можно прочесть в путеводителе Бедекера, но за ней скрывается истинный глубокий смысл. Моголы-художники были настоящими мечтателями в области искусства, они не сооружали, не воздвигали свои дворцы, но словно ткали их из сплетенных сновидений. Архитектура, изящная, как завиток раковины, и воздушная, как карточные домики, волнует своей поэтичностью. Благодаря изяществу и тщательно подобранным материалам дворцы казались искусными шкатулками, оставаясь при этом большими и величественными.
В храмовой культуре Индии скульптура, условно говоря, идол, воспринимается не как образ бога, а как само божество, которое находится в своем особенном доме, истинное присутствие его в храме подчеркивает значимость и всевластность, служит объяснением некоторых религиозных предосторожностей, например запирание двери на время, когда бог не принимает посетителей.
Ислам и буддизм неодинаково воспринимают эту основу культа. Мусульмане не признают идолов, борются с ними, их мечети просторны, пространство освобождено для сообщества правоверных. В буддийской традиции понятие идола соотносится с образом Будды, монахи и художники создают множество его изображений, хотя ни одно из них не является божеством, но каждое напоминает о нем и поощряет работу воображения. В мечети могут находиться только настоящие, ныне живущие, люди, но даже, когда она полна правоверных, остается ощущение пустоты, тогда как в индийской святыне всегда благодаря изображениям ощущается их незримое присутствие. Район буддийских монастырей, где легко можно заблудиться в дебрях статуй, пагод и часовен, предваряет скромный кионг, затерянный среди распаханных полей на границе с Бирмой, где выстроились в ряд ничем не отличающиеся друг от друга фигурки.
Однажды, в сентябре 1950 года, я побывал в небольшом поселении Читтагонга. В течение нескольких дней я смотрел, как каждое утро женщины кормят бонз; после полудня я слушал, как звонят в гонг и читают молитвы, а дети очень мелодично повторяли буквы бирманского алфавита. Кионг находился на краю деревни, на небольшом поросшем лесом холме, которые так часто можно видеть на заднем плане картин некоторых тибетских мастеров. Чуть ниже возвышалась пагода джеди, огороженная бамбуковой изгородью и окруженная террасными полями с глинистой почвой. Прежде чем подняться на холм, мы разулись; нам приятно было ступать босыми ногами по вязкой, нежной, чуть скользкой глине. С двух сторон от крутой дорожки валялись побеги ананасов, которые крестьяне вырвали накануне, рассердившись на монахов за то, что те сажают фрукты, ведь окрестные жители приносят им в дар вполне достаточно. На вершине холма находилась небольшая площадка, завешенная с трех сторон соломой, чтобы сохранить большие бамбуковые конструкции, обтянутые цветной бумагой и напоминающие бумажных змеев, которых используют в праздничных процессиях. С четвертой стороны площадки возвышался храм, построенный на сваях, как, впрочем, и деревенские лачуги, от которых он ничем не отличался, кроме размера и квадратного балкончика у самой крыши. После такого скользкого подъема к вершине ритуал омовения утратил свой первоначальный сакральный смысл, и превратился в обычную гигиеническую процедуру. Мы вошли. Свет падал из фонаря над алтарем и проникал через соломенные стенки, освещая флажки из кусочков ткани и циновку на полу. Штук пятьдесят латунных статуэток плотно уставили алтарь, рядом висел гонг, а стены украшали хромолитографии религиозного содержания и оленьи рога. Пол, отполированный множеством босых ног, сверкал, он был сплетен из больших, расщепленных вдоль бамбуковых прутьев и слегка пружинил под нашими шагами. Здесь царила спокойная обстановка гумна, и в воздухе пахло сеном.
Большое просторное помещение скорее походило на полуразрушенную мельницу, бонзы, стоявшие возле набитых сеном тюфяков, брошенных на лежанку, были приветливы и старались принять нас радушно. Они тщательно подготовили все необходимое для ритуала, вот почему у меня сложилось удивительное, невероятно яркое впечатление об этом священном месте. «Вам не обязательно делать, как я», – сказал мне мой спутник и четырежды простерся ниц перед алтарем, я последовал его совету.
Это не было проявлением надменности, я просто старался быть тактичным: мой спутник понимал, что я не разделяю его религиозные убеждения, поэтому я опасался, что ритуальные поклоны будут чем-то чрезмерным, таким образом я продемонстрировал бы свое формальное отношение к происходящему. Но я не испытал бы ни капли смущения, если бы мне пришлось следовать заведенным обычаям. Этот обряд не противоречил моему мировоззрению. Все это подразумевало не священный трепет перед сверхъестественным миром, а лишь почтительное отношение к высокой духовной идее, которую осознали мыслитель и общество, создавшее вокруг него легенду, около двадцати пяти веков назад. Европейская цивилизация могла бы принять эту идею, ничего не добавляя.
Действительно, разве не были лекции преподавателей, рассуждения ученых, принципы устройства сообществ, в которых я побывал, да и сама западная наука, снискавшая столь уважительное отношение во всем мире, – лишь крохами уроков, из которых складывается философия, определяющая сознание Мудреца, предающегося медитации, сидя под деревом? Всякая попытка познания разрушает саму вещь, которую мы стремимся изучить, делает ее совсем другой, и тогда нам приходится повторить свои попытки и опять столкнуться уже с совершенно другой по природе своей вещью – так будет длиться до тех пор, пока мы не осознаем некий абсолют, изначально присущий всем нам, уничтожающий разницу между смыслом и бессмыслицей. Уже две с половиной тысячи лет назад человек постиг это и поведал о том миру. С тех пор мы открывали все новые и новые законы, пытаясь разрешить задачи, которые ставила перед нами жизнь, но не смогли найти ничего, всякий раз возвращаясь к исходной позиции.
Конечно, я понимаю, насколько опасно может быть такое поспешно принятое решение. Эта великая религия незнания, однако же не подразумевает нашей неспособности понимать. Присущая ей мудрость в большей степени, нежели врожденные таланты, ведет нас к той точке, где открывается истина, и подразумевает разделение бытия и познания.
Буддизм, как, впрочем, и марксистское учение, осмелился придать основному вопросу метафизики гуманистический характер. Этот разрыв имеет и определенное социальное воздействие: мы поймем кардинальную разницу между Большой и Малой Колесницей, если ответим себе на вопрос: зависит ли спасение общества от спасения одного человека.
Тем не менее принципы буддистской морали, сложившиеся в ходе исторического развития, ставят человека перед волнительным выбором: признающий и принимающий эти законы – уединяется в монастыре, отвергающий этот путь – ограничивается лишь стремлением к духовному совершенству и личностным ростом.
Между двумя этими гранями лежат нищета, страдания и несправедливость. Мы не изолированы от мира, поэтому не можем полностью отвечать за то, останется ли общество по-прежнему слепо и глухо по отношению к личности. Но способен ли каждый из нас стать добрее и человечнее? Традиции буддизма неизменны по отношению к любому внешнему воздействию мира. Иможет быть, именно в буддизме человек найдет то, чего так ему не хватало в этом огромном земном мире. Однако, если следовать диалектической логике, все предыдущие открытия и недостающие элементы также должны были удовлетворять общество и индивида. Совершенное отрицание осмысленности бытия – это своеобразный апогей многочисленных процессов в обществе, стремящемся перейти от меньшего смысла к большему. Это последний этап, преодолеть который возможно лишь пережив и признав все другие. Каждый поступок постепенно приближает нас к абсолютной истине. Различия между марксистской теорией (утверждающей, что человек обретает свободу лишь тогда, когда область познания окружающей действительности для него расширяется) и философией буддизма (признающей совершенную свободу человека от внешнего мира) не говорят о том, что эти мировоззрения противоречивы или противоположны. Оба учения в сущности имеют одну цель, но идут к ней по-разному. Между двумя этими позициями сосредоточена вся мировая история познавательной деятельности, человеческая мысль постоянно движется то в одном, то в другом направлении уже в течении двух тысячелетий: от Востока к Западу, а затем от Запада к Востоку, пожалуй, лишь для того, чтобы оправдать свое существование. Но и глубокая вера, и мелкие суеверия бессильны перед существующей системой человеческих взаимоотношений, принципы морали исчезают перед фактами истории, неопределенность перед – иерархией, а творчество – перед небытием. Чтобы убедиться в симметричности развития человеческого общества, достаточно свернуть с изначально выбранного пути и взглянуть со стороны: исторические периоды имеют общие точки соприкосновения, каждый из таких периодов связан с предыдущим и последующим, что говорит о значимости одного для другого и для эволюции в целом.
По мере того как человек осваивает окружающий мир, его мировоззрение хранит в себе память о занятых позициях и предопределяет будущие взгляды. Оно охватывает все пространство сразу, оно символизирует собой все идущее вперед через века общество. Человек существует сразу везде одновременно, каждый его следующий шаг включает в себя все прошлые. Мы существуем в обособленных мирах, каждый верен относительно своей внутренней истины и ошибочен в отношении того, что предстоит развить. Одни из этих миров можно постичь деянием, другие существуют только в наших мыслях, но кажущееся противоречие их сосуществования является результатом того, что мы заключаем наше мышление в рамки наиболее близкого нам мира, отвергая более далекий. Тогда как истина заключается в прогрессирующем расширении мышления, которое направлено вовне, но ограничено возможностями существования своих истоков.
Будучи этнографом, я всего лишь представитель огромного человечества и разделяю весь груз противоречивости основ его существования. Противоречия разрешаются, только когда я разделяю две крайние точки: зачем использовать деяние, если мысль, которая вызвала это деяние, обнаруживает свою бессмысленность? Постигаешь эту истину не сразу: ее нужно осознать, хотя в моем сознании она не может проявиться мгновенно и полностью. Нужно ли будет преодолеть для этого двенадцать ступеней к состоянию Будды, сколько их будет на самом деле, могу ли я увидеть весь путь сразу, или только с каждым новым шагом я обнаружу новое препятствие, и, чтобы добраться до истины, придется постоянно сталкиваться с проблемами, при решении которых нужно будет открыться людям настолько же, как я открыт для себя в тот момент, когда познаю свой внутренний мир. История, политика, экономика, социум, природа и даже небо сжимают меня плотным кольцом, и с помощью разума я бессилен вырваться из этого замкнутого круга, если не смогу пренебречь хоть одним из его элементов. Камень должен сначала попасть в воду, а уже потом, оставив на поверхности несколько расходящихся кругов, уйти под воду.
Вселенная появилась без человека, без него она и исчезнет. Законы и традиции человеческого общества, которые я исследую и анализирую всю свою жизнь, – временные условности окружающего мира, для которого они совершенно бессмысленны и существуют лишь для того, чтобы человек мог хоть как-то проявить себя в этом пространстве. Вне зависимости от своей роли на земле человек никогда не сможет быть свободным от мира, ему не следует совершать бесполезных поступков, пытаясь сопротивляться уравнивающей всех смерти. В сущности человек представляет собой машину, по сравнению с другими почти идеально работающую над тем, чтобы изменить изначальное положение вещей, сделать так, чтобы совершенная материя стала инертной и в конце концов погибла. С тех пор как человек начал дышать и добывать пищу, все его действия (кроме продолжения рода) от разжигания огня до изобретения атомной бомбы и термоядерного реактора были направлены лишь на то, чтобы постепенно довести существующую систему до состояния, когда каждый из ее элементов будет необратимо отделен от другого, и тем самым разрушить ее. Без колебаний человек строил города и возделывал землю, но если мы проанализируем его деятельность, то увидим, что, подобно огромному механизму, она все более набирает обороты, нарастая с превышающей его потребности интенсивностью. Духовные ценности человечества имеют смысл только для него самого, все они потеряют значимость, как только его не станет. Цивилизация должна быть рассмотрена как система, ведь это удивительно сложный механизм, на который мы уповаем как на спасение, возможное лишь в том случае, если он перестанет выполнять одну из своих функций, которая в физике называется энтропией. Каждое произнесенное слово и каждая написанная страница связывают между собой двух индивидов, уничтожая противоречия, формируя единую картину мира, а следовательно, способствуя переходу общества на более высокий уровень организации. Науку антропологию надо переименовать в «энтропологию», поскольку она, в сущности, занимается изучением процесса разобщения человечества, причем в самых масштабных формах.
Но все же я существую. Именно как личность, которой я и являюсь, но это понятие может означать лишь одно: это своеобразное промежуточное звено (причем постоянно изменяющиеся) между совокупностью нервных клеток внутри черепной коробки и собственно физическим телом, представляющим собой робота. Ни психология, ни метафизика, ни искусство не могут защитить меня, это вымышленные саморазвивающиеся системы, которые зависят от определенного типа общественного устройства, новый социум не более беспощаден к этим системам, чем предыдущие. «Я» вызывает лишь презрение и не может занять места между «Мы» и «Ничто». И в результате я становлюсь на позицию «Мы», хотя она достаточно призрачна, но это происходит только потому, что я имею право либо унизить себя (что лишило бы меня возможности сделать какой бы то ни было выбор), либо вечно блуждать между этой иллюзией и небытием. Таким образом, судьба всего человечества определяется тяжестью выбора, сделав который, индивид становится свободным от неразумной душевной гордыни, когда «Я» руководствуется собственными духовными потребностями, исходя из объективной свободы тех членов общества, которые по тем или иным причинам не могут совершить подобный выбор.
Поскольку личность не существует вне какой-либо группы, общество тоже не может быть изолированным от других себе подобных, как, впрочем, и сам человек – не одинок во вселенной. Когда-нибудь разноцветная радуга культур погибнет из-за нашего неконтролируемого поведения, но пока мы сами существуем и пока существует наш мир, тонкая ниточка, связывающая нас с непознанным, будет и дальше указывать нам путь туда, где мы больше не будем рабами. Высшее блаженство, которого может еще достичь человек, – смотреть на нее, осознавая при этом собственное бессилие перед этой дорогой. Какими бы ни были религия, политика, влияние прогресса, каждое общество желает лишь одного – сбавить темп и усмирить пыл, ведь высокая скорость обязывает человека заполнять безнадежно огромное пространство, все больше и больше ограничивая свою свободу. Человек должен успокоиться, обрести радость и умиротворение, только так он сможет выжить, стать свободным, то есть в конце концов прервать свой муравьиный труд, представить себя удаленным от общества (прощайте, дикари и путешествия!) и ответить себе на главный вопрос: что такое человечество, каким оно было раньше, что с ним теперь происходит. Как это чудесно – рассматривать камень, самый прекрасный из всего, что когда-либо было создано, вдыхать аромат лилии, самой мудрой из всех написанных когда-либо книг, встретиться с терпеливым, спокойным, всепрощающим взглядом, которым в минуты редкого взаимопонимания нам удается обменяться с кошкой.