Самая читающая страна

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Эта формула, построенная по хорошо нам всем знакомой колодке («Наши паралитики самые прогрессивные»), одно время тоже казалась не совсем пустой, худо-бедно отражающей реальность повседневного нашего бытия.

Читали у нас действительно много. Читали в метро, в трамваях, в автобусах… И не только те, кому посчастливилось занять сидячие места, но нередко и те, кто стоял, зажатый, стиснутый со всех сторон другими пассажирами, одной рукой ухватившись за поручень, а в другой сжимая раскрытую книгу или журнал. Что они при этом читали — это уже совсем другой вопрос, и со временем мы к нему непременно вернемся. Пока же отметим, что таких вот жадных глотателей книг в нашей стране было действительно много.

Отчасти поэтому, а отчасти по другим причинам родилось, распространилось и тоже вошло в новояз повсеместно повторяемое утверждение, что у нас, «в нашей юной прекрасной стране», — САМЫЙ ЛУЧШИЙ В МИРЕ ЧИТАТЕЛЬ.

Эту последнюю формулу часто повторял в своих статьях Илья Григорьевич Эренбург, и это, конечно, добавляло ей немало дополнительного веса. Не только потому, что Эренбург пользовался у советских интеллигентов особым доверием, а еще (и главным образом) потому, что он славился своим скептицизмом. Если уж такой скептик, как Эренбург, объехавший к тому же весь мир и знающий, как обстоит дело с чтением книг в Америке и Европе, — если даже он признает, что у нас самый лучший в мире читатель, — значит, так оно и есть и спорить тут не о чем.

Но у Эренбурга для этого постоянно повторяемого им утверждения были свои, особые причины. В отличие от других «священных коров», других живых классиков, он время от времени позволял себе публично сомневаться в том, что наша советская литература — лучшая в мире. Не отрицал, конечно, что она несет миру самые передовые идеи, но всякий раз при этом давал понять, что она грешит наивностью, примитивностью, порой даже и антихудожественностью. И вот тут-то, чтобы как-то сбалансировать, уравновесить все эти — совершенно непозволительные, конечно, — проявления своего скепсиса, он всякий раз добавлял, что эта еще очень молодая, подающая надежды, но весьма далекая от совершенства литература, — конечно же, недостойна нашего лучшего в мире читателя.

Думаю, что он при этом не кривил душой.

В этих своих статьях (и не только в статьях, но даже и в романах) Эренбург постоянно упоминал о девушках-комсомолках, которые, обливаясь слезами, читают «Анну Каренину».

Да, такие девушки наверняка были.

Но были у толстовской «Анны Карениной» и другие читатели.

* * *

У Александра Трифоновича Твардовского однажды сломалась машина, и старик Маршак, с которым они были дружны, предложил ему:

— Я стар, все равно почти никуда уже не езжу. Бери мою.

На следующее утро машина Маршака стояла у подъезда Твардовского.

Шофер отложил в сторону какую-то толстую книгу и взялся за руль, ожидая указаний: куда ехать?

Твардовскому, понятно, захотелось узнать, что за книгу читает шофер. Он перегнулся через сиденье, глянул: это была «Анна Каренина». Сердце поэта залило волной радости.

— Ну как? Нравится? — спросил он, кивнув на книгу и, само собой, Не сомневаясь в ответе.

— Ох, и не говорите, — вздохнул шофер.

И по дороге он рассказал ему такую горестную историю.

— Еду я как-то с Самуил Яковличем. Проезжаем мимо какого-то железнодорожного пути. Самуил Яковлич говорит: «Не узнаете, где мы едем? Это ведь то самое место, где Анна Каренина под поезд бросилась». Я говорю: «Места знакомые. А кто это такая, Анна Каренина? Я ее вроде никогда у вас не встречал…» Только я сказал эти слова, вижу, Самуил Яковлич аж побелел. «Остановите машину, голубчик! — говорит. — Я не могу находиться в одной машине с человеком, который не знает, кто такая Анна Каренина». Насилу я его уговорил, чтобы до дому доехать. Подъехали мы к дому, он говорит: «Подымитесь со мной, голубчик!» Ну, думаю, все. Сейчас даст расчет. Однако вышло иначе. Выносит он мне книгу, эту вот самую. И говорит: «Вот, читайте. А до тех пор, пока не прочтете, считайте, что мы с вами незнакомы…» Вот я и читаю, — горько вздохнул он.

История, конечно, грустная. Но задушевную мысль Эренбурга она все-таки не опровергает, поскольку в формуле, утверждавшей, что у нас самый лучший в мире читатель, уж во всяком случае, было гораздо меньше неправды, чем в той, которая утверждала, что у нас самые лучшие в мире писатели.

Ведь читатели наши, — эти вот самые, которые в метро, в трамваях, в автобусах, — они ведь читали и «Капитанскую дочку», и «Анну Каренину», и «Даму с собачкой», и «Красное и черное», и «Мадам Бовари», и другие прекрасные книги…

Да, конечно. Но вот именно «и».

Один мой приятель некоторое время был членом редакционного совета издательства «Художественная литература». И вот какую историю он мне рассказал.

В издательстве готовились к выпуску собрание сочинений Мопассана и собрание сочинений Ванды Василевской. В ходе обсуждения выяснилось, что выпустить оба эти собрания издательство — по чисто техническими или там финансовым причинам — не может. Надо выбирать.

Голоса разделились. Одни члены редсовета были за то, чтобы оставить в плане выпуска Мопассана, другие стояли за Ванду Василевскую.

До рыночных отношений тогда в нашем государстве было еще далеко, и фирма не стояла перед затратами. Но кое-какую роль соображения издательской выгоды все-таки играли. Поэтому большинство членов редсовета склонялось все-таки к Мопассану. Сторонники Ванды Василевской возражали:

— Мы не имеем права забывать о главной нашей обязанности, о конечной цели всей нашей деятельности. Цель же эта, как известно, состоит в том, что мы должны воспитывать нашего читателя в духе коммунистической идейности. Главное для нас — именно идейное содержание выпускаемой нами книжной продукции.

И тут поднялся присутствовавший на том заседании представитель Книготорга.

— Простите, — сказал он. — У меня вопрос. Как именно представляете вы себе вот это самое воспитание читателя в коммунистическом духе? Как конкретно оно будет происходить?

— Неужели непонятно? — удивился защитник Ванды Василевской. — Если мы будем издавать книги, проникнутые нашими, коммунистическими идеями, люди будут их читать, и…

— Так читать-то как раз и не хотят, — перебил его представитель Книготорга. И сообщил, что на складах — целехонькое, нераспроданное — предыдущее собрание сочинений Ванды Василевской. Так стоит ли издавать новое?

Сторонники Ванды пытались еще как-то там отстаивать свои позиции. Говорили, что издательство не должно идти на поводу у пошлых коммерческих соображений, что идейность — превыше всего. Но их игра была проиграна Выступление представителя Книготорга решило дело: победил Мопассан.

Следует, однако, признать, что такой исход дискуссии был отнюдь не типичен. Это был частный случай, казус. Исключение из правила. А как правило — идейность торжествовала. И в конечном счете этот представитель Книготорга, конечно, был посрамлен, потому что — как это ни грустно — всю эту высокоидейную макулатуру, заполнявшую книжные прилавки, люди тоже читали. И может быть, не «тоже», а в первую очередь именно ее.

Тут действовал — не мог не действовать! — мощный экономический закон, суть которого в том, что производство (всякое производство) создает не только некий продукт для некоего гипотетического потребителя, но и самого потребителя для этого произведенного продукта. И если люди привыкли питаться сосисками, сделанными не из мяса, а, скажем, из смеси костной муки с крахмалом и туалетной бумагой, дело неизбежно кончится тем, что настоящие, мясные сосиски, случись им их попробовать, покажутся им какими-то не такими, может быть, даже не совсем съедобными.

Тоннами извергавшаяся на книжный рынок высокоидейная макулатура породила и воспитала, выпестовала своего читателя.

Однажды моя жена со смехом рассказала мне про встреченную ею сокурсницу (они вместе учились не где-нибудь, а на литфаке), которая призналась ей, что любимый ее писатель — Георгий Марков. И, как видно, почувствовав, что собеседница слегка удивлена, заключила это свое признание такой репликой:

— В чем другом, а в литературе я петрю.

Вот он — результат этого массового производства эрзац-литературы.

А ведь помимо литературной практики была еще и соответствующая литературная теория. Была литературная критика, породившая и воспитавшая совершенно особый тип читателя — этакого литературного унтера Пришибеева.

* * *

В 60-е годы я работал в «Литературной газете», где по долгу службы мне приходилось знакомиться с читательскими письмами, а иногда даже и отвечать на них. Не могу себе простить, что не собирал их, не снимал с них копий: могла бы получиться совершенно поразительная книга.

Но кое-что (отдельные реплики, фразы, абзацы, отрывки) я все-таки догадался сохранить (авось пригодятся!). Вот некоторые из них:

? Том Сойер — врожденный дегенерат, вор, хулиган, лгун с уродливой наследственностью. Все злокачества человеческого уродства выплеснуты гнилой утробой на белый свет.

Эта опасная книга — мрачный спутник воровских шаек, извращенных преступников и всевозможных притонов. При ликвидации беспризорных групп, при разгроме Дома Ермака в Москве всюду находился «Том Сойер» — в карманах малолетних преступников и беспризорных.

Вредная книжонка эта должна быть изъята из советских библиотек.

Опять и в который раз вышло произведение Корнея Чуковского о Мухе-Цокотухе. На этот раз это произведение выпущено тиражом в 1 300 000 экземпляров.

До каких пор К. Чуковский будет вводить в заблуждение советских детей? Муха — самое отвратительное насекомое на земле. Она садится на экскременты, на всякую падаль, а затем на лицо человека, на пищу, вызывая ряд инфекционных заболеваний, как дизентерию. Это насекомое отравляет все лучшие человеческие чувства. Мух надо убивать, уничтожать для удобства человеческой жизни, но Корней Чуковский воспел эту гадость, он восхваляет Муху-Цокотуху, празднует ее именины. Вместо того чтобы привить ненависть к этому гнусному и отвратительному насекомому, причиняющему человечеству постоянный вред…

Это противоестественно, чтобы комар мог жениться на мухе. Вошь не может жениться на клопе и комар на мухе. Это все несусветная чушь и обман. Муха откладывает семьдесят яичек не от комара, и ее потомство растет в геометрической прогрессии. Она заражает пищу, она является источником многих болезней. У детей должно быть развито чувство ненависти к отвратительной мухе.

Не пройдет много времени, когда мы уничтожим вредную муху, воспеваемую К. Чуковским.

Бесполезную книжечку К. Чуковского о мухе можно смело сжечь…

Конечно, на вкус и цвет товарищей нет, но помните, я прошел очень большой путь от блокады Ленинграда, от забойщика до начальника шахты, и сейчас работаю, конечно, после переезда с Донбасса в Черкассы, не на большой должности бригадира склада горючих материалов. Я страстный любитель музыки, участник в прошлом в художественной самодеятельности, но хочу сказать, что для меня противно то, что не является реальным, а главное, зачастую в передачах, вы заметьте и учтите, когда идет по радио речь о каком-то классическом оперном или балетном произведении, не делайте ударение на сюжет старого, ибо оно может заразить многих. А делайте ударение на вреде, могущем принести нашим дням. Например, каким бы ни было произведение «Пиковая дама» классическим, это среда картежников, любителей взять все от жизни, а это, значит, и порожденные в наше время стиляги всякого рода, и те, кто презирает физический труд. Это результат этой классики, идущей наряду с большими карманами пап и мам, допускающих этих паразитов общества. Я неравнодушен к таким стилягам и в любом произведении, хотя сам люблю музыку, конечно, не оперу и балет, ибо это равно абстрактному искусству.

По вполне понятным причинам я сохранил в своей маленькой коллекции только вот такие, самые сочные отклики, особенно, как мне тогда казалось, поражающие своей монструозностью. Теперь я понимаю, что самыми монструозными были как раз другие — написанные гладко, литературно: чувствовалось, что авторы их — люди более или менее интеллигентные, даже образованные, во всяком случае начитанные. Но какие поразительные мысли они высказывали! Один, например, был возмущен поведением толстовской Анны Карениной. Но упрекал он ее (не ее, а Толстого, конечно) не в том, что она изменила мужу. Любовь — дело святое, это он понимал. Возмутило же его то, что Толстой заставил свою героиню изменить крупному государственному деятелю, человеку, отягощенному важными государственными заботами. Вот она — главная ошибка автора, вот он — коренной его идейный порок.

Такие письма (а их была — тьма) я, к сожалению, не сохранял. А ведь именно в них ярче всего отразился лик нашего «самого лучшего в мире» читателя, а в некотором смысле и всей нашей «самой читающей» страны.

Вернемся, однако, к тому редсовету, участники которого с боем отстояли Мопассана, похоронив притязания сторонников Ванды Василевской.

Это, конечно, была большая удача. Но не мешает при этом обратить внимание на тот факт, что Ванде Василевской в том споре противостоял не Пруст, не Кафка, не Джойс (об издании этих писателей в описываемые времена не могло быть и речи), и даже не Фолкнер, и не Хемингуэй. (За издание романа Хемингуэя «По ком звонит колокол» шла упорная борьба на протяжении двух десятилетий, и всякий раз, когда победа была уже близка, в бой вступала тяжелая артиллерия: Долорес Ибаррури. И очередная атака «вольнодумцев», пытавшихся протащить «вредный» роман американского классика, опять оказывалась отбитой.)

Даже и в отборе классиков действовал тот же критерий — идейность. Ну, а уж из живых иноземцев выбирались только так называемые прогрессивные: Драйзер, Говард Фаст, совсем уж ничтожный Джеймс Олдридж. В результате даже те читатели, которые сумели бы отличить настоящую литературу от «эрзаца», получали в конечном счете не совсем то (а иногда и совсем не то), что им бы хотелось.

В рассказе Василия Гроссмана «Несколько печальных дней» героиня размышляет о библиотеке только что умершего брата:

? Эта библиотека сейчас умерла вместе с Николаем Андреевичем. Марью Андреевну поразила мысль, что книги, собранные волей одного человека, выразили его духовную жизнь. И сейчас, со смертью брата, библиотека начала распадаться, как распадается на клеточки мозг умершего.

Это очень тонкая и точная мысль. Но среди интеллигентов новой, советской формации люди, подобные гроссмановскому Николаю Андреевичу, были белыми воронами. В силу указанных выше причин, как правило, дело обстояло иначе.

* * *

Один мой сосед — довольно известный писатель — переезжал на другую квартиру. Он поменялся квартирами с другим интеллигентом, кажется, тоже писателем.

Я как-то заглянул к нему. Квартира была уже наполовину разорена, и мы, естественно, заговорили о том, какая это морока — переезд. Повторялась при этом, разумеется, классическая фраза насчет того, что два переезда равны одному пожару.

— Труднее всего будет с этим, — вздохнул сосед, указывая на стеллаж с книгами, занимавший целую стену его довольно просторного кабинета. — Полки делались на заказ, встроены в стену. Теперь всю эту конструкцию разбирать придется. Как еще довезут, да как установят…

— А книги! — посочувствовал я. — Стеллаж поцарапают — не беда. А вот если книги порвут или загадят… Тебе надо коробки какие-нибудь добыть, чтобы упаковать их как следует…

— Ну, с книгами у меня как раз никакой мороки не будет, — возразил он.

И со смехом рассказал мне, что книги он перевозить не будет, поскольку у его сменщика те же самые книги, что у него. Те же многотомные собрания сочинений Бальзака, Гюго, Золя, Драйзера, Горького, Лескова… Одним словом, подписные издания. Книги ведь они оба — и он, и его сменщик, — приобретали не те, какие им были жизненно необходимы, а те, на которые можно было подписаться. Простой советский книголюб, чтобы подписаться на какого-нибудь там дефицитного Драйзера, должен был с ночи занять очередь, а потом бегать отмечаться, трепеща, не пролетел ли при очередной перекличке его номер. А наш брат-писатель мог получить любую подписку без всяких хлопот. Ну как же тут было не подписаться!

— Так что возьму я в портфельчик какой-нибудь десяток книг, отражающих мою индивидуальность, — посмеялся мой сосед, — и все дела. А остальное — махнем не глядя!