Положишь партийный билет

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

На этой языковой формуле держалось — без преувеличения — все наше государство. Вся его жесткая структура с железно управляемой, как теперь говорят, вертикалью власти. И даже вся наша так называемая социалистическая экономика (до той поры, пока она окончательно не развалилась).

Можно даже сказать, что для экономики страны формула эта была важнее, чем для всех политических ее институтов. Ведь в экономике могут действовать только две силы, два регулятора — третьего не дано: рубль (то есть законы рынка) или внеэкономическое принуждение, то есть — диктат власти. Законы рынка при социализме (я имею в виду наш, советский, российский социализм), как известно, не работали. Работал только приказ: жесткая, почти военная дисциплина.

Но диктат власти может опираться только на силу. А как эта сила (даже если дело происходит не на закате, а в пору самой цветущей зрелости социалистического государства) может себя проявить? Не поставишь же около каждого руководителя предприятия — каждого директора завода, каждого председателя колхоза — человека с ружьем?

Вот тут и срабатывала эта магическая формула: «Положишь партийный билет!»

? Кагановича (на фронте) спросили: почему не открывают Второй фронт? Он ответил:

— Открыть второй фронт может только Черчилль. Если бы Черчилль был член партии, мы с товарищем Сталиным вызвали бы его, сказали: «Положишь партийный билет». А так…

(Мих. Ардов. Легендарная Ордынка. Портреты)

С Черчилля, конечно, были, как говорится, взятки гладки. На него эта магическая формула подействовать не могла. Но для члена Коммунистической партии не было и не могло быть ничего страшнее этой угрозы. В особенности если он был не рядовым ее членом, а пусть маленьким, но — руководителем. Тем более — руководителем производства.

Если верить партийному уставу, из рядов Коммунистической партии можно было выйти. На самом деле, однако, выход по собственной воле из этих железных рядов был делом совершенно немыслимым. И не только потому, что это был — смертный грех, гражданская казнь, остракизм. Это было невозможно физически. Таков уж был самый механизм этого уникального устройства.

Действие этого механизма очень точно — с присущей его художественному мышлению простотой и наглядностью — показал Владимир Войнович в уже цитировавшемся мною своем романе о жизни и необычайных приключениях солдата Ивана Чонкина.

Вот как в этом романе исключают из партии — на бюро райкома — председателя колхоза Голубева.

Перед тем как приступить к персональному делу Голубева, члены бюро исключили из партии учителя Шевчука — за то, что в первый день войны он неосторожно воскликнул: «Вот тебе, бабушка, и Юрьев день!» Яркую сцену исключения Шевчука я приводить здесь не буду, напомню только ее драматический финал:

? — Итак, есть предложение подтвердить исключение из партии. Другие мнения есть? Нет? Голосуем. Голосуют только члены бюро. Кто за? Кто против? Воздержавшихся нет? Принято единогласно. Товарищ Шевчук, у вас билет с собой?

Шевчук молчал, вцепившись в сукно и глядя прямо перед собой.

— Шевчук, я вам говорю! — повысил голос Ревкин. — Положите билет на стол.

Шевчук вдруг вытаращил глаза, приподнялся на носки, странно, со свистом и даже с каким-то гулом втянул в себя воздух и попятился назад, таща за собой скатерть со всеми графинами, стаканами, пепельницами и чернильными приборами…

Кто-то, сидевший на другой стороне стола, ухватился за скатерть, пытаясь ее удержать. Скатерть треснула. Упал графин. Зазвенело стекло. И вдруг Шевчук с клоком сукна в руках, не подгибая колен, ровно, как столб, опрокинулся навзничь. Громко хрустнул затылок.

Члены бюро повскакивали на ноги и, вытянув шеи, смотрели на распростертое жалкое тело…

— Кто-нибудь из медиков есть среди нас? — растерянно спросил Ревкин. — Раиса Семеновна!

Раиса Семеновна наклонилась над телом, и стоявшим сзади стали видны ее толстые ляжки, туго обтянутые резинками голубых трикотажных рейтуз.

— Пульса нет, — сказала Раиса Семеновна, с трудом разгибаясь.

То ли на Голубева, персональное дело которого должно было разбираться сразу после персонального дела Шевчука, произвела впечатление эта сцена, то ли он уже решил это для себя раньше, но он в процессе исключения повел себя совсем не так, как предписывала партийная традиция и партийная дисциплина:

? Голубев поднял голову и увидел, что все глаза устремлены на него.

— Товарищ Голубев, — повторил Ревкин, — я вас спрашиваю в третий раз, хотите ли вы что-нибудь сказать?

— А чего говорить? — спросил Голубев…

— Хотите что-нибудь возразить по поводу сказанного?

— Можно и возразить, — подумав, сказал Голубев.

— Только покороче, — вставил Борисов.

— Можно и покороче, — согласился Голубев.

Вскочил Неужелев.

— Товарищи, я предлагаю установить регламент. Мы тут и так много времени потеряли.

— Какой регламент вы предлагаете? — спросил Ревкин.

— Пять минут.

— Пять много, — заметил Борисов, — достаточно трех.

— Товарищ Голубев, — повернулся к нему Ревкин, — хватит вам трех минут?

— Еще и останется. — Голубев встал, медленно пошел к первому секретарю. — Вот, получите, — сказал он и, положив партбилет на стол перед Ревкиным, пошел к выходу.

— Товарищ Голубев! Товарищ Голубев! — закричали вместе Ревкин и Борисов.

Голубев махнул рукой и вышел за дверь. Члены бюро растерянно переглядывались, не зная, как реагировать на столь неожиданный поступок.

— Это провокация! — вдруг не своим голосом завопил Неужелев. — Мы должны его немедленно остановить!

Борисов, не дожидаясь дальнейшего развития событий, кинулся вслед за Голубевым. Он догнал его уже на улице, где Голубев, отвязав свою лошадь от забора, влезал в двуколку.

— Иван Тимофеевич! — выбежав без пальто и шапки, Борисов дрожал. — Иван Тимофеевич, ты чего это?

Иван Тимофеевич взгромоздился на двуколку и разобрал вожжи. Лошадь сразу пошла…

— Да погоди ты, — бежал рядом Борисов, хватаясь за борт двуколки.

— Отойди, говорят! — Голубев замахнулся кнутом.

Лошадь рванула, Борисов отлип.

Когда Борисов вернулся в райком, там царила полная растерянность. Обсуждали, что делать. Парнищев предложил:

— Раз он сам положил билет, у нас нет другого выхода, как принять его.

Вскочил Неужелев.

— Нет, товарищи, так делать нельзя. Это будет политической ошибкой. Мы, товарищи, не можем допустить, чтобы коммунисты кидались самым дорогим для нас документом. Мы должны заставить Голубева взять партбилет обратно. А вот когда он его возьмет, тогда мы его и… — Неужелев сделал хищный хватающий жест рукой.

— Правильно, — сказал Ревкин. — Думается, что Неужелев дело говорит. — (Неужелев скромно потупился.) — Давайте запишем примерно такое решение. Первое: осудить недостойное поведение коммуниста Голубева и указать ему на недопустимость небрежного обращения с партийным билетом. Второе: обязать товарища Голубева принять обратно партийный билет. Выполнение поручить… — Он поднял голову и встретился глазами с Борисовым. — Вот товарищу Борисову и поручим, — завершил он злорадно. Борисов покорно наклонил голову.

По поведению описанных в этой сцене членов бюро райкома может показаться, что принятое ими решение было вроде как самодеятельностью. На самом деле, однако, это была система.

Вот так вот просто взять да и положить — по собственному волеизъявлению — на стол свой партийный билет было невозможно.

Не зная толком ни партийного устава, ни этих их обычаев, я почему-то это всегда знал. Не берусь судить, откуда взялось это мое знание: просто знал, что этого не бывает, — не может быть, вот и все!

Поэтому я был не то чтобы удивлен, а прямо-таки изумлен, когда Магомет-Султан, дагестанский писатель, с которым я подружился, рассказал мне, что бывший редактор ихней областной партийной газеты, уйдя на пенсию, послал в ЦК свой партийный билет, объявив тем самым, что выходит из рядов КПСС.

— А что ты удивляешься? — сказал Магомет-Султан. — У нас многие так делают. Большие люди. Даже бывшие секретари райкомов или работавшие в аппарате ЦК.

— А зачем им это? — спросил я.

— Перед смертью с Аллахом помириться хотят. — Он усмехнулся. — Только зря все это.

— Почему зря? — задал я провокационный вопрос, не сомневаясь, что услышу в ответ что-нибудь насмешливо-атеистическое. Но услышал совсем другое.

— Не знаю, как ваш русский Бог, — сказал Магомет-Султан, — а наш Аллах не фрайер.

Честно говоря, я тоже не знаю, фрайер или не фрайер наш русский Бог. Но твердо знаю, что создатель Коммунистической партии фрайером точно не был. Недаром он так уперся на первом параграфе первого пункта партийного устава и даже учинил среди отцов-основателей создаваемой партии по этому, казалось бы, такому мелкому и несущественному для серьезных разногласий поводу — настоящий раскол. Он далеко глядел.

Не могу поручиться, что он уже тогда во всех деталях знал, каким оно будет, закладываемое им здание. Но в результате этих его усилий сложилась система, при которой легче было «вернуть билет» Творцу, как это сделал Иван Карамазов у Достоевского и как собиралась сделать Марина Цветаева («Пора, пора, пора — Творцу вернуть билет!»), чем кинуть свой партбилет на грязное сукно канцелярского стола в занюханном каком-нибудь райкоме.

Ну, а уж не в райкоме, а на более высоком, самом высоком уровне, — тут и говорить нечего. Тут этот жестокий закон «невыхода» из игры совсем уже не знал никаких исключений.

* * *

Когда волнения в Венгрии осенью 56-го достигли критической точки и стало ясно, что вторжения советских войск не избежать, Имре Надь (тогдашний премьер-министр Венгерской Республики) обратился за помощью в Организацию Объединенных Наций.

До этого деятельность товарища Надя в нашей печати освещали по-разному: то обвиняли его в правом уклоне, популизме и других смертных грехах, то именовали верным ленинцем и чуть ли не единственным в Венгерской компартии последовательным борцом за социализм.

24 октября Надь вновь (уже во второй раз) стал премьер-министром Венгрии. Но спустя несколько дней — 3 ноября — было создано «Временное революционное рабоче-крестьянское правительство» во главе с Яношем Кадаром. Оно и обратилось к советскому руководству с просьбой о вторжении. И тут уже стало ясно, что песенка Надя спета.

Хорошо зная нравы своих бывших товарищей, он укрылся в югославском посольстве.

Когда мятеж был подавлен, советские власти обратились к Югославии с требованием выдать Надя. И после долгих переговоров те в конце концов его выдали, заручившись обещанием, что никакая суровая расправа ему не грозит.

Наши такое обещание с легкостью дали. И с такой же легкостью его нарушили: Имре Надь был расстрелян.

Я тогда — по молодости лет — был потрясен этим беззастенчивым, а главное, как мне тогда казалось, совершенно бессмысленным коварством.

— Главное — зачем?! Ведь в этом же нет никакого смысла! — сказал я тогдашнему своему дружку Илье Звереву, одному из немногих, с кем рисковал откровенничать на всю катушку.

Главная мысль моя заключалась в том, что моральные потери, понесенные в этом случае нашей родной советской властью, не диктовались никакой политической целесообразностью. В сущности, я мусолил (может быть, и не догадываясь об этом) знаменитую мысль Талейрана по поводу расстрела Наполеоном герцога Энгиенского: «Это хуже, чем преступление: это — ошибка».

Но Зверев отрезвил меня одной короткой фразой.

— Смысл в этом как раз есть, — сказал он.

И на мой немой вопрос пояснил:

— Чтобы все знали, что выход из банды карается смертью.

Этот давний (чуть ли не полувековой давности) разговор я вдруг с поразительной ясностью вспомнил сейчас (даже место вспомнил, где мы про это говорили), прочитав в книге Р. Пихоя «Советский Союз: история власти», в главе о венгерских событиях, такую короткую сноску:

? И. Надь, эмигрировавший в СССР в 1929 г., с января 1933 г. стал агентом Главного управления госбезопасности НКВД по кличке Володя.

Умница Зверев, объяснивший мне, в чем состояла «политическая целесообразность» расстрела Имре Надя, при всей своей сообразительности, конечно, не подозревал, что предложенная им формула («за выход из банды») несет в себе еще и этот, особый, вполне конкретный смысл.

Впрочем, можно с уверенностью сказать, что, если бы даже он и не принадлежал к тайной агентуре «органов», расплата была бы та же: пулю в затылок он получил за выход из главной, партийной «банды».

* * *

Случай с Имре Надем — конечно, не рядовой, даже, можно сказать, экстраординарный. Но и не в таких экстраординарных случаях расставание с партийным билетом было, как говорится, чревато. И каждый, кто вынужден был с ним расстаться, прекрасно это понимал. А если не понимал, так чувствовал. (Подробно об этом см. в главе «Единство».)

Сегодняшние наши деятели, публично признающиеся, что даже сейчас, десятилетие спустя после того как КПСС прекратила свое существование, продолжают хранить свои партбилеты (об этом говорили Сергей Кириенко и Владимир Путин), конечно, думают и чувствуют иначе. В этих их заявлениях, наверно, больше расчета, чем искренности: Кириенко предстояло пройти голосование в Думе, большинство которой составляли тогда коммунисты, Путину — выборы в президенты, и он, естественно, не хотел терять и коммунистическую часть электората. Но при этом они, я думаю, не врали: партбилеты свои действительно не выкинули, продолжают хранить.

Что это? Сентиментальность? Наверное. Но нет ли в этой сентиментальности хоть мельчайшей крупицы того страха, который в давние, советские времена охватывал каждого, кому грозило лишиться своего партийного билета?

Впрочем, насчет каждого — это я, конечно, хватил.

На самом деле этот «священный трепет» затронул лишь тех, у кого от обладания партбилетом зависела вся их жизнь. В сознании простого человека не было и следа этого «священного трепета». Что нашло свое отражение в таком, например, анекдоте:

? Приходит муж домой в несколько растрепанных чувствах. Жена спрашивает:

— Что с тобой?

— Представляешь, вызвали в партком, говорят: «Одно из двух: или поедешь в Чернобыль, или завтра утром клади на стол партбилет».

Жена говорит:

— А тебе-то что волноваться? Ты же не член партии.

— Вот я и думаю, — отвечает он, — где я им до утра достану партбилет?

Это — анекдот. А вот, как сказано у Бабеля, — замечание из жизни.

Историю эту рассказал мне Фазиль Искандер. Однажды на сухумском базаре он заговорил с человеком, который продавал водительские права. Покупать он их не собирался (у него и машины-то не было), но из любопытства спросил:

— Сколько?

Тот ответил:

— Пять тысяч.

— А за три не отдашь? — спросил Фазиль. (Тоже, разумеется, из чистого любопытства.)

Продавец обиделся:

— Что я тебе, партийный билет продаю?

Самое интересное в этом ответе, как объяснил мне Фазиль, было то, что цена партийного билета в его родном Сухуми составляла тогда ровно три тысячи рублей. В партию принимали преимущественно рабочих. И интеллигенту, которому для карьеры или по иным каким-нибудь причинам (скажем, чтобы избежать очередного сокращения штатов) приспичило вступить в железные ряды, надо было уплатить (в виде взятки) именно такую сумму.

О том, насколько оторвалось представление о членстве партии от необходимости исповедовать коммунистическую идеологию, может свидетельствовать такой анекдот:

? Рабиновича исключили из партии. Рабинович, конечно, переживает, мучается: дело ведь идет о жизни и смерти. И вот снится ему такой сон.

Ясное солнечное утро. Под колокольный звон на белом коне въезжает на Красную площадь генерал Деникин. Народ ликует: наконец-то злодейский коммунистический режим повержен. Затаив дыхание все ждут, какие слова произнесет, обращаясь к народу, белый генерал. И белый генерал торжественно провозглашает:

— Первым делом восстановить Рабиновича в партии!

Этим давним — еще брежневских времен — анекдотом была, кстати сказать, предсказана совсем уже откровенная оторванность сегодняшней Компартии от декларируемых ею когда-то идей: трогательная готовность лидеров нынешней нашей КПРФ не только христосоваться с попами и архимандритами и кропить святой водой свои партийные съезды, но и осенять алым партийным знаменем государственные похороны царской семьи.