Провокация

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

В 60-е годы был распространен такой анекдот:

? В Египте обнаружили неизвестную прежде мумию какого-то фараона. Необходимо было установить личность покойника. Для этой цели съехались искусствоведы из всех стран мира. Из СССР тоже прибыли два искусствоведа в штатском. И разгадать загадку удалось только им. Искусствоведы других стран долго что-то там высматривали, вынюхивали, но толком ответить на поставленные вопросы так и не смогли. А наши провели наедине с мумией несколько часов и сразу назвали имя фараона, эпоху, годы его царствования. Все, понятное дело, стали интересоваться, как удалось им так быстро все это выяснить, да еще с такой потрясающей точностью. Они охотно объяснили:

— Сам признался!

После этого анекдота выражение «искусствоведы в штатском» стало расхожим. А в литературной среде у него тотчас появился аналог: «Литературоведы в штатском». Кличка эта пристала ко многим…

Ни один из литературоведов, о которых пойдет речь в этом моем рассказе, к категории «литературоведов в штатском» в собственном (одиозном) смысле этого слова отнесен быть не может. А почему я тут вспомнил это — ставшее крылатым — выражение, будет ясно из дальнейшего.

В 70-е годы Марина Цветаева уже прочно вошла в первую десятку (а может быть, даже и пятерку) русских поэтов XX века. На Западе о ней писались диссертации, выходили монографии, собирались специально посвященные ей симпозиумы и научные конференции. Одну из таких конференций — весьма представительную — предполагалось провести в Италии. И устроители этой конференции направили в Москву, в Союз писателей СССР, письмо, в котором они приглашали принять в ней участие соотечественников поэта — известного литературоведа Владимира Николаевича Орлова, подготовившего и выпустившего со своим предисловием том Цветаевой в большой серии «Библиотеки поэта», родную сестру Марины Ивановны — Анастасию Ивановну Цветаеву, Владимира Брониславовича Сосинского, дружившего с Цветаевой в эмиграции, в Париже, и двух литературоведов, давно занимающихся изучением жизни и творчества Цветаевой — Анну Саакянц и Ирму Кудрову.

Посовещавшись и, разумеется, согласовав свое решение с начальством, руководство Союза писателей ответило на это приглашение письмом, в котором сообщалось, что делегация в указанном выше составе безусловно на конференцию прибудет. Но при этом высказывалась просьба, чтобы в число ее членов включили еще двух известных советских литературоведов: литературоведа Т. (автора книги о Салтыкове-Щедрине) и литературоведа П. (автора книги о Бальзаке).

Не вдаваясь в выяснение причин, по которым автор книги о Щедрине и автор книги о Бальзаке должны участвовать в конференции, посвященной творчеству Цветаевой, устроители пошли навстречу пожеланиям московских коллег и ответили, что охотно пригласят указанных господ тоже.

Однако перед самым открытием конференции из Союза писателей СССР полетело в Италию новое письмо, в котором сообщалось, что В.Н. Орлов, А.И. Цветаева и В.Б. Сосинский — люди преклонного возраста и слабого здоровья — отправиться в столь далекое путешествие, к сожалению, не могут. Что же касается госпожи Саакянц и госпожи Кудровой, то эти две дамы, увы, не являются членами Союза писателей, по каковой причине связаться с ними руководству Союза не удалось. По всему по этому советская делегация прибудет в Италию лишь в составе двух ее членов — литературоведа Т. (автора книги о Салтыкове-Щедрине) и литературоведа П. (автора книги о Бальзаке).

На это, естественно, последовал ответ, что если лица, приглашавшиеся на конференцию итальянской стороной, приехать не смогут, то и господ Т. и П., навязанных устроителям конференции московской стороной, тоже просят не беспокоиться.

Гнев «московской стороны», вызванный этим вежливым отказом, не поддается описанию. Наглым итальянцам была послана нота, выдержанная в лучших традициях советской дипломатии. В ней говорилось, что нежелание допустить к участию в Цветаевской конференции двух известных советских литературоведов нельзя расценить иначе как провокацию, цель которой состоит в том, чтобы железным занавесом отгородиться от выдающихся достижений ученых, живущих и работающих на родине поэта.

Чем дело кончилось, я, по правде сказать, не знаю. Может быть, литературоведам Т. и П. так и не привелось съездить в тот раз в Италию. А может быть, итальянцы — так часто бывало — дали задний ход и в конце концов все-таки приняли странные условия игры, навязываемые им великой ядерной державой.

Эту историю я рассказал для того, чтобы показать, в каком причудливом контексте и с каким смыслом употреблялось в советском новоязе слово «провокация».

В таком же далеком от общеупотребительного значении это слово вошло не только в официальный политический жаргон, но и в нашу повседневную, бытовую речь.

Это было одно из главных слов советского лексикона.

Пытаясь характеризовать духовный облик советского человека, без этого слова не обойтись. В особенности если речь пойдет о психическом состоянии и поведении жителей нашей страны за границей.

Оказавшись за пределами родимой державы, советский человек жил в состоянии постоянного страха. Ни на минуту его не оставляла мысль, что в любой момент он может стать жертвой провокации. И в каждой незнакомой и не очень понятной примете чужой — заграничной — жизни ему мерещился жуткий призрак этой вот самой провокации.

Один мой сосед — известный и даже довольно знаменитый советский поэт — в числе первых советских туристов оказался в Австрии. И вот какую жуткую историю поведал он по возвращении об одном из самых острых тамошних своих впечатлений.

Очутившись в своем гостиничном номере, он, естественно, решил пойти в душ. С трудом освоив непростой пульт управления этим заграничным прибором (у них ведь там все не так, как у нас), отрегулировал воду до нужной ему температуры, пустил ее щедрой струей, всласть намылился, и… И тут-то все и произошло. Вода вдруг прекратила течение свое. Вырубилась. Как отрезало.

Потом оказалось, что у педантичных австрийцев — не как у нас, безалаберных россиян, — вода в душе не выдается моющимся гражданам в неограниченном количестве, а выделяется строго отмеренной мерой. Когда отмеренная порция кончается, желающий продолжить процедуру должен опустить в соответствующее отверстие шиллинг. И мыться в свое удовольствие дальше.

Наш поэт ничего об этом, конечно, не знал. И поэтому сперва подумал, что произошла обычная в наших краях техническая неполадка. Но он тут же в этом и усомнился. Все, что приходилось ему слышать о заграничной жизни, подсказывало ему, что У НИХ (в отличие от нас) никаких таких технических неполадок не бывает. Значит… Значит — провокация! Одна из тех, о неизбежности которых его предупреждали…

Как бы то ни было, положение его было ужасным.

С трудом вспомнив подходящие к случаю немецкие слова, он заорал:

— Фрау!.. Вассер!..

Но фрау на его призывы не откликалась. И вода не шла.

По правде говоря, я уж не помню, как он там выкарабкался из этой ужасающей ситуации. Как-то все-таки выкарабкался. Но, рассказывая об этих своих переживаниях, он завершал этот свой рассказ всякий раз одной и той же фразой:

— Представляешь? Голый… Весь в мыле… В капиталистической стране!

И выражение его лица при этом не оставляло сомнений, что и потом, когда причина случившегося разъяснилась, он так и остался при убеждении, что это была самая что ни на есть настоящая провокация, цель которой состояла в том, чтобы унизить его достоинство советского человека. Каковая цель — увы, приходится это признать — в конечном счете и была достигнута.

А вот еще одна история про то, как было унижено достоинство советского человека. В этот раз дело тоже происходило за границей. В огромном каком-то европейском аэропорту. И объектом унижения в этом случае, как на грех, тоже стал поэт.

В аэропорту этом он оказался не один, а с группой товарищей. Но товарищи, ловя последние счастливые миги заграничной жизни (они все уже возвращались из своей загранпоездки домой), отправились бродить по разным закоулкам этого гигантского аэропорта, а он, сославшись на усталость, с ними не пошел. Сказал, что посидит, подождет их вот здесь, в этом зале.

Ждать ему пришлось довольно долго, и в процессе этого ожидания ему смертельно захотелось по малой надобности.

Особых проблем с этим делом в Европе, как известно, не бывает. Туалет оказался рядом. Но чтобы туда попасть, надо было (проклятый мир чистогана!) что-то такое заплатить, кинуть в щель какую-то монетку. А этой самой монетки у него как раз и не было.

Желание облегчить мочевой пузырь все нарастало, с каждой минутой становилось все более и более нестерпимым. И тогда наш поэт, близкий к отчаянию, пошел на такой смелый шаг. Он давно уже приметил, что дверь, ведущая в кабину, не доходит до пола. Между нею и полом было довольно большое пространство, в которое он, сравнительно молодой и довольно спортивного сложения человек, без особого труда мог протиснуться. Оглядевшись по сторонам и убедившись, что вокруг — ни души, отважный поэт быстро осуществил свой гениальный план и, оказавшись в кабине, удовлетворил наконец свое желание, испытав при этом знакомое каждому блаженство.

Но когда дело было сделано и он совсем уже готов был тем же манером выбраться из кабины наружу, он с ужасом обнаружил, что зал ожидания уже не так пуст, как это было минуту назад. В непосредственной близости от его кабины две какие-то иностранные дамы что-то такое щебетали на своем иностранном языке.

Блаженное состояние, вызванное освобождением мочевого пузыря, настроило нашего героя на оптимистический лад. Он беспечно подумал, что неприятная эта заминка — ненадолго. Сейчас эти дамы уйдут, и тогда…

Но когда дамы ушли, на их месте появились другие. А там и весь зал медленно, но неуклонно стал заполняться пассажирами. С каждой минутой положение становилось все более угрожающим. Пассажиры всё прибывали. За стенками кабины уже раздавался несмолкающий гул множества голосов. Надежд на то, что удастся выпутаться без скандала, становилось все меньше. Тем более что, кажется, уже даже объявили посадку на их рейс.

Пока он предавался этим печальным размышлениям, в зале появились его товарищи. Не обнаружив своего спутника там, где его оставили, они сперва не слишком обеспокоились: мало ли что — живой человек! Но по мере того как время шло, беспокойство их все возрастало. Черт возьми! Ведь их же предупреждали, что никто из них ни в коем случае не должен оставаться в одиночестве: гулять, ходить, а теперь вот выяснилось, что и сидеть можно только группами. В крайнем случае — парами.

Проклиная свою политическую беспечность, они ударились в самую настоящую панику. И когда по радио объявили, что посадка на их рейс заканчивается, они, взявшись за руки, загородили проход и объявили, что не пустят в самолет больше ни одного пассажира, пока им не вернут их пропавшего товарища.

Появилась полиция, а следом за ней и вездесущие журналисты. За их спинами скапливались любопытствующие пассажиры, старающиеся понять причину суматохи. И тут, окончательно уверившись, что никакого другого выхода из создавшейся ситуации у него нет, наш герой решился покинуть свое убежище тем же путем, каким он туда проник.

Раньше всех смысл происходящего усекли корреспонденты. Увидав слегка помятую человеческую фигуру, с трудом протискивающуюся из-под двери туалета, они быстро направили туда объективы своих фото- и кинокамер. И вот, под вспышки блицев и радостные вопли толпы, наш герой, хоть и порастеряв слегка свое достоинство советского человека, обрел наконец желанную свободу.

На следующее утро во всех газетах появились фотографии советского туриста, стоящего на четвереньках и испуганно глядящего в объектив. И рядом — другое фото: цепочка дружно взявшихся за руки его друзей, мужественно требующих, чтобы им вернули их товарища, ставшего жертвой гнусной политической провокации.

А герои всей этой газетной шумихи возвращались на родину с чувством хорошо выполненного долга. О том, что их ждет дома, в Москве, они старались не думать.

И еще одна история на ту же тему.

Другой мой сосед, тоже довольно известный в то время советский писатель Дмитрий Холендро в группе туристов летел куда-то через город Париж. И в аэропорту Орли ему вдруг сказали, что с ним хочет увидеться какой-то важный представитель авиакомпании, услугами которой они пользовались. Он, разумеется, согласился.

— Господин Голлендер? — осведомился тот, когда его представили Диме.

— Да, это я, — согласился Дима, предположив, что именно так произносится его фамилия на французский манер.

Убедившись, что перед ним именно тот, кого он искал, француз разразился длинной речью, из которой (при помощи переводчика, конечно) Дима понял, что во все время предстоящего им перелета авиакомпания готова неукоснительно обеспечивать его и его спутников кошерной пищей.

В том, что это была самая настоящая провокация — притом не какая-нибудь, а сионистская, — не могло быть ни малейших сомнений.

— Позвольте, — возмутился Дима. — Какая кошерная пища? Я, — он приосанился, — православный… Мои друзья, — обведя взглядом спутников, он чуть запнулся. — Мои друзья… гм… атеисты… При чем тут кошерная пища?!

Недоразумение довольно быстро разъяснилось.

Как оказалось, несколькими днями раньше известный на всю Европу раввин Голлендер устроил тут представителям этой авиакомпании грандиозный скандал по поводу того, что они нарушили заранее оговоренные условия полета его и его спутников: не обеспечили их кошерной пищей. Обнаружив в списке пассажиров схожую фамилию, представители компании решили, что это тот же раввин со своей свитой летит теперь обратным рейсом. И сочли своим долгом заверить его, что имевшая место оплошность будет исправлена.

Но православный Дима и его спутники-атеисты долго не могли успокоиться. А некоторые из них — самые недоверчивые — так и остались при убеждении, что никакого раввина Голлендера на самом деле не существует, а была это все-таки самая что ни на есть настоящая сионистская провокация.

Все эти истории (при желании я мог бы припомнить еще несколько) относятся к временам, когда путешествие за железный занавес было для советского человека еще в новинку. Позже, когда турпоездки эти стали более или менее обычным делом, страх перед возможными провокациями не то чтобы совсем исчез, но постепенно как бы притупился. А некоторые смельчаки даже хорохорились, давая понять, что ни в какие провокации они не верят, что все разговоры о них — не более чем пропаганда.

В одной такой (уже более поздней) туристской поездке вся группа дружно отмахивалась от предупреждений о грозящих им провокациях. Предупреждения эти исходили от одного бывалого туриста, который всю дорогу твердил своим товарищам по поездке, что здесь, за границей, надо быть крайне осторожным, что, потеряв бдительность, того и гляди влипнешь в какую-нибудь провокацию. Никто ему не верил. Над всеми этими его страхами смеялись. И тогда, не выдержав, он сгоряча признался:

— Вот вы не верите, а меня в такой поездке однажды так спровоцировали… Еле отмылся!

Провокация, как выяснилось, состояла в том, что он, уезжая, прихватил из своего номера в отеле маленький телевизор. За что и поплатился.

Строго говоря, он был прав: проклятые иноземцы его действительно спровоцировали. Телевизор, очевидно, был так хорош, что его просто невозможно было не украсть.

И тут мы слегка меняем тему. Все предыдущие истории относились скорее к проблеме социальной психологии. А тут мы уже вплотную подошли к проблеме чисто филологической: к тому, какой новый смысл в советском новоязе приобрело это старое слово — «провокация».

* * *

В Литературном институте на одном курсе со мною учился студент С., обладавший ярко выраженной еврейской внешностью: толстые семитские губы, грустные еврейские — слегка навыкате — глаза, а главное, конечно, — нос. Такой еврейский нос, как у него, можно было встретить нечасто.

И вот однажды другой студент, без всякого к тому повода, ну просто-таки ни с того ни с сего, с криком «Жидовская морда!» врезал кулаком по этому выдающемуся еврейскому носу. Из носа хлынула кровь. Драчуна оттащили, пострадавшему оказали первую помощь. Дело, вероятно, так бы и кончилось ничем: обладатель замечательного еврейского носа был незлобив и готов был простить своего обидчика, тем более что тот после тяжелой контузии был слегка с приветом. Обладатель еврейского носа и сам прошел войну, что такое контузия — понимал хорошо, потому и легко согласился с товарищами, уговаривавшими его историю эту оставить без последствий.

Но вмешалась комсомольская организация. Возникло персональное дело.

Героем этого персонального дела, то есть объектом разбирательства стал и получил суровое комсомольское взыскание, однако, не тот студент, который ударил, а тот — которого ударили.

Обвинялся же он в том, что спровоцировал русского человека на драку.

Строго говоря, так оно на самом деле и было.

Студент С. действительно спровоцировал своего сокурсника на этот безобразный поступок. Спровоцировал своей ярко выраженной «жидовской мордой». Точнее — носом. Нос — подтверждаю — был еврейским до отвращения. Такой нос не мог не возмутить и не вывести из себя истинно русского человека.