Прилагательные русской прозы
В тривиальных романах европейского сентиментализма обычно много поют[93].
А в повестях европейских романтиков описательные пассажи сентименталистов заменены метафорическими сюжетами, которые связывают действие поющего голоса с опасными иллюзиями. В реалистических романах петь продолжают, но романтический топос исчезает, и голос коннотирует социальную роль и индивидуальные (невротические) отклонения, что не только отражает развитие самого общества, в котором пение отходит на задний план, но и психологические и психоаналитические модели описания голоса – как индивидуального аффективного стереотипа либо как манеру определенных групп. Модернистские авторы, перенимая эти классификации, пытаются лишь избегать принятых стереотипных прилагательных (грозный, мрачный, громкий, звонкий), делая ассоциативные и метафорические отсылки, определяемые обычно культурным контекстом, более произвольными[94].
У Олеши тетка говорит «картофельным голосом, таким смоченным слюной и полным языка голосом, точно говорила, пережевывая горячее»; храп Анечки был «пороховым сельтерским», а голос одного из героев был «похож на треск калитки, которую ветер рвет с ее ржавых петель»[95]. Впрочем, последнее сравнение, возможно, принятый и забытый стереотип. Книппер-Чехова о своем простуженном голосе пишет – «ржавый»[96].
В пушкинской прозе возникают лишь критерии громкости (тихий или полный голос, слабый или твердый) и настроенческие оттенки (отчаявшийся, мрачный). В прозе Тургенева, прожившего большую часть жизни рядом с профессиональной певицей и учительницей пения, есть длинные описания певческих голосов, но для разговорных голосов словарь также ограничен, хотя он четко слышит и фиксирует разницы произношения социальных групп (разночинец Базаров, дворянская интеллигенция – Кирсановы). Также стереотипны прилагательные, отобранные для голосов, у Достоевского. В «Идиоте» швейцарский пациент, князь Мышкин, говорит «тихим и примиряющим» голосом, а Гаврила «звонким». Голоса женщины в «Братьях Карамазовых» отсылают к принятой животной физиогномике, стереотипному описанию аффекта или характерному признаку социальной группы. Голос Катерины Ивановны либо по-змеиному ядовито «шипящий», пресекающийся, либо истерический – «неистовый», «исступленный». Она вопит, рыдает, задыхается, не может справиться со спазмами и теряет голос. Кошачий голос Грушеньки («тигра» в глазах мучимой ею Катерины Ивановны) «нежный, несколько слащавый даже», портит впечатление от ее летучей красоты и дается через восприятие Алеши, который объясняет это коробящее звучание социально: «Очарованный, он, с неприятным каким-то ощущением и как бы жалея, спрашивал себя: зачем это она так тянет слова и не может говорить натурально? Она делала это, очевидно находя в этом растягивании и в усиленно слащавом оттенении слогов и звуков красоту. Это была, конечно, лишь дурная привычка дурного тона, свидетельствовавшая о низком воспитании, о пошлом усвоенном с детства понимании приличного. И однако же, этот выговор и интонация слов представлялись Алеше почти невозможным каким-то противоречием этому детски простодушному и радостному выражению лица, этому тихому, счастливому, как у младенца, сиянию глаз»[97]. Этот сладчайший голос предвещает садистские унижения, приготовленные хищником (кошечкой-тигром) – змее Катерине Ивановне.
Пожалуй, первым русским писателем, сделавшим голоса знаком индивидуального и одновременно профессионального и социального отличия, был Лев Толстой. Он научил русских литераторов слышать и создал новый стереотипный словарь. Он снабдил своих героев постоянным голосовым эпитетом, как он это делал и с другими характеристиками – вроде вздернутой губы маленькой княгини или роскошных плеч Элен Курагиной. Стереотипы голосов Толстого психологичны и национальны («где-то внутри горла проговорил голос англичанина», милый грудной контральтовый голос Вареньки)[98]. Он слышит в них аффективное состояние героев (Петя, «на которого никто не обращал внимания, подошел к отцу и, весь красный, ломающимся, то грубым, то тонким голосом, сказал» о своем решении идти в армию; Том III/Часть I/Глава XX).
Толстой чувствует голоса и поэтому может заметить о Левине и Николае: «Эти два человека были так родны и близки друг другу, что малейшее движение, тон голоса говорил для обоих больше, чем все, что можно сказать словами» (Часть III/Глава XXXI). Но свой голос Левин слушает с остранением, не любит его: Левин отвечал «с неудовольствием, нарушая тишину леса своим неприятным самому себе голосом» (Часть II/Глава XV) либо говорил с «ненатуральным, самому себе противным голосом». Он подмечает гормональные изменения (так, Левин улавливает, что голос Кити меняется во время беременности) и профессиональные и социальные особенности.
В голосах военных («крикнул он своим знаменитым в командовании, густым и заставлявшим дрожать стекла голосом», «Анна Каренина», Часть II/Глава XIX) священников (с «кротким певучим», «ясным, ненапыщенным и кротким голосом, которым читают только одни духовные славянские чтецы и который так неотразимо действует на русское сердце», «Война и мир», Том III/Часть I/Глава XVIII), протодьяконов («с их раскатом голоса, ожидаемого с таким нетерпением публикой», «Анна Каренина», Часть V/Глава VI), аристократов («моряк говорил тем особенно звучным, певучим, дворянским баритоном, с приятным грассированием и сокращением согласных, тем голосом, которым покрикивают: “Чеаек, трубку!”, и тому подобное»; «Война и мир», Том III/Часть I/Глава XXII). Толстой находит сословные стереотипы, которые повторяются из романа в роман и образуют групповую идентичность. Хриплым голосом говорят люди низкого сословия – солдаты, крестьяне, художники, бабы («Треща веселыми грубыми звонкими голосами двигается вереница баб»; «Один грубый, дикий бабий голос затянул песню и допел ее до повторенья, и дружно, враз, подхватили опять с начала ту же песню полсотни разных, грубых и тонких, здоровых голосов», «Анна Каренина», Часть III/Глава XI, глава XII).
Голос князя Андрея нестабилен. Он «злобно-насмешлив», но может «вдруг как бы вырвавшимся тонким, пискливым голосом» закричать в момент битвы (Том III/Часть II/Глава XXV). Таким же высоким голосом наделяет Толстой Наполеона – перед битвой, перед уничтожением чужих жизней: «[Л]ицо его дрогнуло, левая икра ноги начала мерно дрожать. Не сходя с места, он голосом, более высоким и поспешным, чем прежде, начал говорить. Во время последующей речи Балашев, не раз опуская глаза, невольно наблюдал дрожанье икры в левой ноге Наполеона, которое тем более усиливалось, чем более он возвышал голос ‹…› Наполеон перебивал его ‹…› сердито вскрикнул, чтобы заглушить его голос. Наполеон находился в том состоянии раздражения, в котором нужно говорить, говорить и говорить, только для того, чтобы самому себе доказать свою справедливость» (Том III/Часть I/Глава VI). В момент поражения Наполеон, «опухлый, тяжелый, с мутными глазами, красным носом», говорит охриплым, осиплым голосом (Том III/Часть II/Глава XXXVIII).
Толстой понимает, что фальцетом говорят политики, повышающие свой голос, обращаясь к большой аудитории. На выборах в Дворянском собрании человек в мундире говорит тонким, громким, крикливым голосом. Огромное внимание уделено тонкому, пронзительному, высокому, медлительному, неторопливому, всегда слышному голосу Каренина, государственного мужа: «Когда доклад кончился, Алексей Александрович своим тихим тонким голосом объявил, что он имеет сообщить некоторые свои соображения по делу об устройстве инородцев» (Часть III/Глава XXIII). Этот голос так мил Лидии Ивановне и так мучителен для Анны. «Анна слушала его тонкий, ровный голос, не пропуская ни одного слова, и каждое слово его казалось ей фальшиво и болью резало ее ухо. Она слышала этот отвратительный, неумолкающий голос мужа. Она мучалась страхом за Вронского, но еще более мучалась неумолкавшим, ей казалось, звуком тонкого голоса мужа со знакомыми интонациями» (Часть II/Глава XXVIII).
Толстой создал стереотип отталкивающего голоса бюрократической и трогательного голоса верховной власти. Государь обладает в ушах Пьера «приятно-человеческим и тронутым голосом» (Том III/Часть I/Глава XXIII), дрожащим, обрывающимся, который не скрывает подлинного волнения (как будто Толстой и его герой ожидали услышать из тела императора глас Медного всадника). Поразительно, что русские интеллигенты – будь то Анатолий Федорович Кони или Александр Александрович Кизеветтер – будут так же описывать голос последнего государя, не осознавая толстовской литературной матрицы. Так Кони описывает речь Николая на открытии 1-й Государственной думы: «При первых звуках своего голоса [государь] весь преображается, выпрямляется и с оживленным лицом, внятным и громким голосом, в котором слышатся порою чуждые русскому уху, отдаленные звенящие звуки, читает свою речь к “лучшим людям” с большим мастерством, оттеняя отдельные слова и выражения и делая необходимые паузы. В одном месте, где говорится о сыне – наследнике престола, в голосе его звучат ноты тревожной нежности»[99].
Посол Франции в России Морис Палеолог тоже описывает речь Николая II на открытии Думы (10 мая / 27 апреля 1906 года). Не зная русской традиции, Палеолог выстраивает стереотипный контраст между опытным парламентским оратором из Франции, Альбером Тома (с «пламенной дикцией» и «то нежным, то мощным ритмом речи»), и неумелым, нервным Николаем II: «Тяжело смотреть на Николая во время произнесения речи. Слова с трудом вылетают из его сдавленного горла. Он останавливается, запинается после каждого слова. Левая рука лихорадочно дрожит ‹…› Последнюю фразу он произносит совсем задыхаясь». На эту речь Родзянко отвечает «раскатистым и глубоким басом: “Ваше величество, мы глубоко тронуты”»[100].
Толстовская стереотипизация голоса как маркировка нервного состояния и социальной роли перенимается такими разными писателями, как Лесков, Олеша и Булгаков, а также многими мемуаристами – возможно, бессознательно. Лесков описывает необходимые качества военного голоса в «Очарованном страннике» по толстовскому образцу: «Голос у меня был настоящий, такой, как по тогдашнему приличию для дворянских форейторов требовалось: самый пронзительный, звонкий и до того продолжительный, что я мог это “ддди-ди-и-и-ттт-ы-о-о” завести и полчаса этак звенеть»[101]. Манерой толстовского барина наделяет своего человека власти Олеша в «Зависти»: Вместо того чтобы ответить обыкновенной модуляцией, бывший дворянин скандирует и почти речитативом произносит «чу-лооо-веэк!» (главка V).
Михаил Булгаков тонко различает звуковые ландшафты прошлого и настоящего[102], но в области описаний голосов он остается в пределах толстовских стереотипов. Один герой (Мышлаевский) рычит, другой демонстрирует «противный тонкий сюсюкающий голос[103]. В романе «Мастер и Маргарита» голоса снабжаются категориями динамического диапазона (завопил, заорал, зарычал, прошептал), аффекта (испуганно, грозно, яростно), связаны с повторяющимся прилагательным, маркирующим социальную роль: сорванный тихий хрипловатый монотонный тусклый больной голос власти – прокуратора[104]; торопливый, хриплый, высокий, мучающий, невыразимо мучительный голос Иошуа (441); треснувший тенорок, дребезжащий фагот Коровьева (402); скрипучий голос Кота (683) и очень низкий голос Воланда, который на некоторых словах давал оттяжной хрип. Также низко, «хрипло задыхаясь» (607), начинает говорить Маргарита, став ведьмой, только в разговоре с ребенком она старается «смягчить свой осипший на ветру, преступный голос» (655).
Эта опора на звуковые стереотипы образует своего рода код, устанавливающий пространство интерсубъективности, облегчающий узнавание и во многом опирающийся на толстовские стереотипы. Герою «Театрального романа» кажется, что он говорил звучным и сильным голосом, на самом деле он хрипел голосом злобным и тонким (376).
В этом смысле интересно, что ухо поэта и композитора Пастернака скорее переводит звучание голосов в «Докторе Живаго» в визуальный план. Разумеется, и у него есть седеющие дамы, которые «разговаривали грудными скрипучими голосами»; женщина с высокой грудью и низким голосом; крысы, которые «отвратительно взвизгивали контральтовыми плачущими голосами», или кучер, который разговаривает с лошадьми «тоненьким бабьим голоском, как няньки на квасящихся младенцев». Однако следователь, врач и двое городовых снабжаются «холодными деловыми голосами “казенного будничного образца”». Лара выхаживает Юрия Живаго не только «своей лебедино-белой прелестью», но и «влажно дышащим горловым шопотом своих вопросов и ответов»[105]. Эти визуальные проекции, возможно, укоренены в опыте Пастернака-кинозрителя, который соединяет две парадигмы восприятия голоса – литературные фантазии и кинематографические визуальные воплощения. Подобное восприятие отличает и Николая Волкова, долголетнего спутника Ольги Книппер-Чеховой, тесно сотрудничавшего со МХАТом, который активно писал на «звуковые темы» в советских киножурналах. Рассуждая о сочетании изображения и голоса в кино, он замечает, что «звуки подтверждали то, что видел глаз», но прибегает к примерам писателей, бывших кинозрителями. Так, у Горького в «Старухе Изергиль» наружность связана прямо со звуком голоса: «Ее сухой голос звучал странно, он хрустел, точно старуха говорила костями»[106].