Кроткий Куприн М. А. Дмитриева

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Революция и эмиграция повлияли на творчество А. И. Куприна решительным образом. Из его текстов уходит свойственный ему прежде либеральный гуманизм, недоверие к экзистенциальной стороне бытия. Куприн отступил, наконец, от темы русского Молоха, пожирающего жизнь «мелюзги». Исследователи отмечают возрастание в зарубежной прозе Куприна элегичности, меланхолии, несвойственной ранее писателю бессюжетности, импрессионизма фразы. На обновление художественного настроения повлияла болезненная ностальгия, – автор так и не стал представителем «парижской богемы». «Есть, конечно, – отмечал Куприн, – писатели такие, что их хоть на Мадагаскар посылай на вечное поселение – они и там будут писать роман за романом. А мне все надо родное, всякое – хорошее, плохое, – только родное» (Цит. по: [1, с. 186]).

Из писателя критического реализма «русский Джек Лондон» в эмиграции превратился в кроткого и терпеливого созерцателя-бытовика. Предпосылки к этой душевной мягкости возникли ещё дома, в России. Рассказы Куприна духовной тематики – «Ночлег» (1895), «По-семейному» (1910), «Телеграфист» (1911), «Святая ложь» (1914) запоминаются искренней, чистой нотой. Еще задолго до отъезда Куприн начал разочаровываться в революционно-демократическом движении, у него всю жизнь было отвращение к толпе. Сразу после Октября он мягко заявил, что учение о диктатуре пролетариата «перешло в дело не вовремя» [2].

В эмиграцию Куприн вошел спонтанно, даже как бы нечаянно. Осенью 1919 года войска Юденича заняли Гатчину. Куприн был мобилизован в Белую Армию и вместе с отступающими войсками покинул Россию. В начале он попадает в Эстонию, затем – в Финляндию, а с 1920 года с женой и дочерью поселяется в Париже. В эмиграции он проведет семнадцать лет.

Трудно найти более миролюбивые и спокойные мемуары о потере родины и дома, нежели автобиографическая повесть «Купол Исаакия Далматского» (1928). Это достойный венок памяти героям добровольческих армий и отрядов, положивших бескорыстно и самоотверженно душу свою «за други своя», а также мирному населению, в лихолетье погибшему, и даже так называемым «мешочникам», в пору «пайковых жмыхов» поддерживающих организм народа [3, с. 285]. В фокусе повествователя быстро сменяющиеся картины «новой» жизни, высадка в Гатчине тяжелой артиллерии Красной Армии, голод и смерть людей, обыски и ожидание расстрелов. В этом трагическом бытии оставался один прочный ориентир – видимый вдали купол главного храма Петербурга – Исаакиев-ского собора.

Название повести, безусловно, символично. В нем надежда на будущее восстановление имперской России – под защитой старинных символов. Ведь «русскому человеку вовсе не мудрено прожить годы разбойником, а после внезапно раздать награбленное нищим и, поступив в монастырь, принять схиму» [3, с. 316]. В эту способность к духовному обновлению русского человека Куприн верил от всего сердца.

Один из запоминающихся эпизодов повести – веселый и тревожный сбор картофеля в собственном огороде с малолетней дочерью Ксенией под гром пушечной пальбы. «Души были ясны и покорны. Мы никогда в эти тяжелые годы и мертвые дни не пытались обогнать или пересилить судьбу» [3, с. 312]. Автор эпически бесстрастен, сообщая, что, все, нажитое им в России, безвозвратно погибло. Не проклинает он тех, кому это добро досталось, жаль только своей малой земли: «Еще в ту пору я понял тщету и малое значение вещей сравнительно с великой ценностью простого ржаного хлеба (…) Но мой малый огородишко, мои яблони, мой крошечный благоуханный цветник, моя клубничка Виктория и парниковые дыни-канталупы Жени Линд – вспоминаю о них, и в сердце у меня острая горечь» [3, с. 288].

Осень 1919 года была горько поучительна для Куприна в плане восприятия человека как существа неустойчивого, нравственно нелогичного, отмеченного «метафизической прорехой». Ранее он винил тяжелые обстоятельства, слепую силу, «беспощадным и роковым образом» расправлявшуюся с индивидуумом, описывал «животный страх и инстинктивный ужас, который овладевал человеком в иные минуты» [4, т. 1, с. 444]. Теперь ему предстояло убедиться, что человек сам с удовольствием склоняется ко злу, даже без особой надобности, стоит только подвинуться туда стрелкам исторического маятника. Ослабли социальные колки, люди перестали «помнить себя», и каждый стал сам себе «богом», – мыслится в подтексте «гатчинской» повести.

«Попили нашей кровушки. Будя», – шипит какая-то старуха, проходя мимо забора купринского огорода. А вот солдаты в караулке разряжают ружье в окно, от скуки, куда Бог пошлет. Среди православного народа появились любители истязать, мучить, доводить до смерти. Все это дано видеть Куприну, для того, чтобы ослабить пафос, связанный с человеком. Вспоминает он, как с женой пригрели они одну из обитательниц сиротского приюта в Гатчине: жалкую «одичалую» девочку Зину, белым платочком и печальным выражением лица похожую на старушку. За Зиной вскоре явилась большевистская воспитательница, девица со следами былых страстей. Она грубо схватила девочку за руку и заорала на Куприных: «Буржуи! Кровопийцы! Сволочь! Заманивают малолетних с гнусными целями! Когда вас перестреляют, паршивых сукиных детей!» [3, с. 302]. Через некоторое время Куприн увидел, как та же надзирательница везла на тачке наскоро сколоченный детский гробик. Колесо тачки наскочило на камень, швы гробика разошлись. Куприн помог заколотить гроб. «Вбивая последний гвоздь, спросил:

– Это не Зина?

Она ответила, точно злая сучка брехнула:

– Нет, другая стерва. Та давно подохла.

– А эту как звать?

– А черт ее знает?…

Я только подумал про себя:

– Упокой, Господи, душу неизвестного младенца, имя его Ты сам знаешь» [3, с. 303].

Эти картины из «новой жизни» исподволь подготавливали отъезд Куприна. Перед эмиграцией за многое ему пришлось рассчитаться. Тень смерти, как говорится, лежала на нем, – ему намекнули, что он включен в расстрельные списки. Куприн был умным человеком, но не хитрым, не дипломатичным, с большевистской властью говорить не умел и не научился. Сотрудничавший в эсеровской печати, в газете «Молва», он напечатал статью «Михаил Александрович», в защиту великого князя Романова. О своем герое Куприн много был наслышан от француженки Барле, которая обучала иностранному языку его дочь Ксению, а также, ранее, детей великого князя. Статья «Михаил Александрович» выглядела настолько смело и нелепо для уцелевшей буржуазной печати, что редакторы «Молвы» – Муйжель и Василевский-Небуква сочли необходимым сопроводить ее припиской: «Помещая эту статью А. И. Куприна, редакция оставляет ее на ответственности высокоталантливого автора» [5]. В спокойной и умной статье Куприн подчеркивал «истинный прирожденный демократизм» «последнего» Романова. На допросе в ЧК по поводу своей статьи говорил об искреннем желании великого князя следовать «воле народа» и т. д. Удивительно, что этот разговор не стоил Куприну жизни. А бедному Михаилу Александровичу, как известно, статья не помогла, в ночь с 12 на 13 июня 1918 года он был тайно похищен и расстрелян под Пермью группой местных чекистов.

Начиная с вышеупомянутой статьи, в творчество Куприна внедряется царская тема. Так, в романе «Юнкера» образ царя станет неким солнечным центром повествования. Дочь Куприна, Ксения Александровна, утверждала, что отец создавал в «Юнкерах» сказку о прошлом, мифологизировал имперскую жизнь. Однако проникнуться уважением к царской власти с милующим, солнечным, лицом, Куприна заставила сама судьба: в 1918 году – лицезрел он – по контрасту с царем – В. И. Ленина. Попал к нему на прием по совету Горького, ради выпуска газеты для крестьян. «В первый и, вероятно, последний раз за всю жизнь я пошел к человеку с единственной целью – поглядеть на него», – признавался он [3, с. 383]. Эта словесная «моментальная фотография», сделанная писателем, несомненно, представляет интерес не только для историка, но и для психолога. Описание Куприна, безусловно, нарушает все «каноны» Ленинианы [6]. Тень Ильича явилась потом автору ночью, как демоническое наваждение. «С необычайной ясностью вызвал я его образ и испугался» [3, с. 388]. В очерке своем Куприн заявил, что вождь пролетариата будет пострашней Грозного и Робеспьера, ибо в нем он не заметил ни капризов, ни колебания характера, ни человеческих желаний. Это было странное сочетание зверя, камня и демона. «Лишь прошлым летом, в парижском Зоологическом саду, увидев золото-красные глаза обезьяны-лемура, я сказал себе удовлетворенно: «Вот, наконец-то, я нашел цвет ленинских глаз!» [3, с. 387]. «Разница оказывалась только в том, что у лемура зрачки большие, беспокойные, а у Ленина они – точно проколы, сделанные тоненькой иголкой, и из них точно выскакивают синие искры» [3, с. 387]. Куприну показалось даже, что он на минуту вжился в Ленина, почувствовал себя им: «Нечто вроде камня, вроде утеса, который оторвался от горного кряжа и стремительно катится вниз, уничтожая все на своем пути. И при том – подумайте! – камень, в силу какого-то волшебства – мыслящий! Нет у него ни чувства, ни желаний, ни инстинктов. Одна острая, сухая, непобедимая мысль: падая – уничтожаю» [3, с. 388].

Эмигрантские испытания прояснили для Куприна значение для человека православной веры. Яркие описания праздников, дорогих для русского сердца монастырей найдем мы в очерках «Родина», «Московская Пасха» (1925), «У Троице-Сергия» (1930), «Молитва Господня» (1928), «Красное крыльцо» (1924), «Пасхальные колокола» (1928). Что-то от прозы Шмелева есть в этом светлом описании радости. И у Куприна это получается также ярко, бойко, лирично, реалистично. Зелень распустившихся деревьев, и «обряд» пасхального поцелуя, и красота кондовой, прочной, древней Москвы – все это пережито Куприным с детства. Именно с образа московского мальчишки, в пасхальный колокол бьющего, начинается очерк «Московская Пасха». Любовь к Москве у Куприна была настолько сердечной и проникновенной, что даже в летний день он, ребенком, тайком от матери, иногда пробирался из дачных мест, из Химок или Петровского-Разумовского, пешком в Москву. Пасхальный сюжет Куприн изящно соединяет со своим любимым жанром – коротким рассказцем-анекдотом. Вот, например, одна юная москвичка стесняется христосоваться с юнкером Александровского училища, а маменька, сидя у окна, покачиваясь в плетеной качалке, советует не огорчать юнкера и поцеловать его ради Светлого дня («Московская Пасха»).

Документально ярок рассказ «У Троице-Сергия», в котором автор вспоминает, как отправлялись поклоняться Сергию Преподобному молитвенники из народа. Кто шел честно, по пятнадцати – двадцати верст в день, кто передвигался в колясках и экипажах, солидно нагруженных снедью, кто чинно ехал по железной дороге. Да, и в паломничестве имелось свое разделение на классы, и это с ироничной грустью замечает Куприн-реалист. На станции «шустрые кучера узнают мгновенно и безошибочно общественное положение всех людей, теснящихся на платформе со своими чемоданами, узлами, баулами и корзинами» [3, с. 242]. А кто-то из паломников и не добирается до монастыря, выбравшись на свободу из домашней кабалы да от злой жены.

Паломничества в Троицкую Лавру самому Куприну запомнились с малолетства. Ездили они туда с матерью. В сказочной фольклорной манере виделось Куприну, что вот появится «седой согбенный старичок», святой Сергий Радонежский. «Идет он, сгорбившись, в беленьких одеждах по лесу, а рядом с ним большущий медведь» [3, с. 240]. Думается мальчику про себя: «Вот я и упрям, и зол. И непослушен, и утянул чужую свинчатку, и матери грублю, но ты, дедушка, попроси кого-нибудь, чтобы меня там простили. А я больше никогда не буду» [3, с. 240]. Говоря о Лаврском посаде, Куприн вспоминал двух маменькиных знакомцев, хохотушку-барыню Елену Александровну, оказавшуюся человеком высокой духовной жизни, и монаха Леонида, имевшего несчастную слабость выпивать и заключенного за это в наказание монастырским начальством в келье. Куприну жаль своего героя, который и в святом месте не может или не хочет исправиться. «Оленушка, сестра моя! Разлучили нас с тобой»! – жалобно кричит монах Леонид из своей грустной кельи, обращаясь к сестре-паломнице [3, с. 250]. Описывая мать на богомолье, автор вспоминает, что она и ее подруга никогда не целовали рук у духовенства: «отпечаток вольнодумства шестидесятых годов» [3, с. 247].

Человек у Куприна вносит свое, несовершенное, в пространство святости. На фоне большого праздника или умилительного настроения писатель обязательно покажет грустную человеческую слабинку, психологическую несостоятельность, которая мешает герою преодолеть грех. Вот училищный духовник, протоиерей Михаил, призванный утихомирить взбунтовавшегося юнкера, обиженного на грубость офицера-воспитателя, просит молодого буяна не то что бы даже раскаяться или смириться (это было бы слишком серьезное и «нудное» в ту минуту требование), а просто пожалеть мамашу, которая много ради своего сына вынесла и нового удара не переживет. «Только я у него извинения не буду просить», – замечает юнкер Александров, имея в виду капитана Яблукинского, своего обидчика. «Да и не надо, дурачок, совсем не надо», – добродушно шепчет батюшка [4, т. 4, с. 15]. Горячего юнца ждет в карцере – в утешение- котлета на ужин. Священник сострадателен и мягок, а его подопечный нехотя откликается на его доброту, еще не поняв, что откликается на зов Бога.

В эмигрантском творчестве писатель преодолеет прежнюю тенденциозность в создании образа священнослужителя, которая имела место, например, в рассказе «Анафема» (1913). Не понимает дьякон Олимпий различия между человеческим талантом и верностью церковным заповедям, душой и духом; не видит разницы между художественным творчеством графа Толстого и его грубой антицерковной пропагандой. Да и выведен в рассказе скорее какой-то неустроенный, стихийный человек, который в церковь идет как в театр, чтобы прихвастнуть своим голосом. Голос Олимпия был «мощный и звериный», а храм «старинный и темный». Вообще, надо сказать, до эмиграции Куприн регулярно использовал эпитет «темный», характеризуя внутреннее убранство церкви. Может быть, указывал на старину храма, может быть, на след греха, тянущийся за человеком. Чин анафемствования, в котором участвует отец Олимпий, представлен в рассказе как карикатурный, бесчеловечный, безумный: «Потом пошли проклятия категорические: не приемлющим благодати искупления, отмещущим все таинства святые <…> и на каждый его возглас хор уныло отвечал ему нежными, стонущими, ангельскими голосами: «Анафема» [4, т. 4, с. 355]. В конце рассказа отец Олимпий объявляет супруге-дьяконице о желании снять с себя чин, как будто уже давно на это решившись: «Верую истинно, по символу веры, во Христа и в апостольскую церковь. Но злобы не приемлю». Под «злобой» он понимает строгую духовную логику, с помощью которой Православие защищает себя от ересей. Уходит Олимпий из рассказа «необъятно огромный, черный(!) и величественный, как монумент [4, т. 4, с. 359]. Вот только куда уходит, не ясно.

Свободолюбие, обидчивость, требовательность и несговорчивость были свойственны с детства самому писателю. Вспомним, что Куприн всю юность проскитался по военным учреждениям и «наработал» там соответствующий ершистый характер. На его вспыльчивый, «народный» характер намекал Бунин, называя Куприна «дворянином «по матушке» [6], – отец писателя, в отличие от матери, татарской княжны, был мещанином.

Еще маленьким мальчиком Александр Иванович просил Бога сотворить Чудо, – подарить ему другую внешность, сделать белокурым и голубоглазым. И хотя мать объяснила ему всю безосновательность просьбы, будущий писатель пришел к обидному выводу: «Я убедился в том, что Он никогда и ни одной просьбы моей не исполняет. Тогда я обиделся на Него, и я считаю, что с этого времени моя детская наивная вера в Него пошатнулась, и я все дальше уходил по пути неверия» [6]. Однако его рассказы свидетельствуют о другом. Куприн верит в некое добро, которое по Божьему Помыслу существует в мире. Правда, в добро, которое происходит просто так, без молитвы, по страстному желанию человека.

Особую роль в рассказах писателя играет Чудо, т. е. неожиданный разворот жизненных обстоятельств в пользу страдающего героя. Это чудо диккенсовского толка, оно всегда «рукотворно». Проводником Чудесного становится в рассказах Куприна добрый человек, отзывчивость которого соседствует с каким-либо талантом или дарованием (вспомним дореволюционные рассказы «Чудесный доктор» (1897), «Тапер» (1900)). Преодолевает примитивные законы жизни великая любовь отца к больной дочери «Слон», (1907). В мире Куприна от выбора человека зависит очень многое, будет он просто крещеным потребителем, выпрашивающим для себя благ, или добрым ратником, совершающим дело любви.

От встречи с добрым человеком может измениться судьба сиротливого ребенка, стоит только ему убедиться, что добро существует не только в книжках. Этому посвящен рассказ «Храбрые беглецы» (1917). Воспитанник казенного сиротского пансиона Нельгин подбивает товарищей бежать в Америку (отсылка к «Мальчикам» А. П. Чехова); побег, конечно, не удается, товарищи Нельгина быстро раскисают, идут на попятную и возвращаются в пансион. Беглецов отводят в лазарет, рассаживают в разные комнаты. Судьбу Нельгина решает начальница пансиона и ее новая помощница, молодая княжна. «Конечно, надо было бы отдать его в арестантские роты. Поглядите, какое ужасное лицо. К нам присылают, Бог знает, каких детей!» – восклицает начальница, а новая воспитательница, дама «с милым толстым и добрым лицом» возражает ей вежливо, всматриваясь в лицо мальчика: «Широкий лоб, зоркие глаза. Вероятно, упрямая воля. Очень возможно, он и пропадет, но, может быть…» Оставшись наедине с ребенком, княжна обещает ему быть заступницей: «Ты, мальчик, ничего не бойся. Сейчас тебе пришлют бульона и красного вина. Ты, видно, давно ничего не ел и совсем бледный <…> А что экзамены ты выдержишь прекрасно, я в этом уверена <…> Ну, непоседа., живи как хочешь. Только не делай ничего нечестного. Прощай, бунтарь» [4, т. 3, с. 467]. Это была первая в жизни Нельгина ласка, воспринятая от чужого человека. Отныне для этой новой воспитательницы-княжны он готов был перевернуть мир. «Он прижал обе руки к середине груди и прошептал восторженно со слезами на глазах:

– Для тебя!.. Все!… [4, т. 3, с. 467]

Подчеркивая внимание к свободному выбору человека, к его личности, Куприн не раз обращался к контрапункту судьбы. В понятие судьбы он вкладывал некое старинное покорное отношение к жизни, выказывая тем самым уверенность, что от нас зависит не все. Ведь и в «русской народной религиозной стихии идея Божьей воли есть представление о всесильной личности Бога в качестве субъекта, определяющего судьбу человека» [7]. Во всяком случае, речь идет о более сложном понятии, чем просто фатализм. Так, рассказ «Судьба» (1923) есть притча о «счастливчике», который требует суда и испытания над собой.

О ходе судьбы говорится и в трогательном рассказе «Инна» (1928), в основу которого положен мелодраматический любовный анекдот. Молодой человек полюбил девушку, влюбленные ведут переписку, поверяют друг другу душевные тайны, однако юноше без всяких объяснений отказывают от дома. Он объясняет это своим слабым материальным положением, страдает, каждую Пасху ждет свою Инну на паперти Десятинной церкви в Киеве, любимой ее церкви, чтобы издали посмотреть на возлюбленную. Причина разлада раскрывается только через три года. Но Инна уже успела за это время полюбить другого человека. Видимо, так было нужно Судьбе (Богу). В пасхальную ночь у церкви она просит прощения у бывшего жениха и предлагает свою дружбу и поддержку. «Она ушла, – вспоминает потрясенный герой, – я долго еще сидел на Владимирской горке. Душа моя была чиста и спокойна. Всемогущая судьба прошла надо мною». Этот ход судьбы воспринимается героем как Промысл Божий, против которого у него нет ропота, в ответ возникает только благодарность и восхищение божественным сценарием жизни.

Конфликт интересов судьбы и человека проявляется и в таких рассказах, как «Винная бочка» (1914), «Гемма» (1932), «Удод» (1932), «Система» (1932) и т. д. Сюжет этих коротких новелл сводится к тому, что герой ищет и находит возможность изменить не устраивающие его обстоятельства, но вскоре убеждается, что поторопился. В рассказе «Система» Ювеналий Алексеевич Абэг применяет в игорных домах Лазурного берега блистательную систему беспроигрышных партий. Вскоре его «тайну» разоблачают «прозорливые инспектора» и «решают избавиться» от смелого игрока, запретив ему посещение казино под благовидным предлогом. В новелле обыгрывается пушкинский сюжет «Пиковой дамы». Графиня Вадбольская открывает Абэгу «систему» – с условием не гоняться за «ротшильдовскими» миллионами. Герой нарушает слово и теряет все.

В новелле «Гемма» полковник Лосев мечтает выгодно продать в Париже старинную печатку с птичкой, сделанную в Италии, да еще побывавшую в руках новгородских чудо-мастеров. Но узнает у специалиста – старообрядца, что чудесная гемма охраняет человека от роковой скоропостижной любви и оставляет вещицу у себя, отметая мысль «нажиться» на безделушке.

Куприн любил обращаться к легендам, связанным с теми или иными предметами быта и украшениями, оказывался во власти магии вещей. Эти таинственные детали – отголосок романтической поэтики в текстах писателя-реалиста. Куприн указывает на то, что на бытовых вещах и украшениях роковым образом отражается нравственный облик их владельцев.

Особенное место в творчестве Куприна занимает мотив страстного любовного переживания, с неизменным интересом исследует автор эротическую тематику, поведение русского человека на любовном рандеву. Писатель был навсегда очарован романтической тайной двоих, которую не соглашался ни развенчивать, ни «заземлять». Однако сложно представить Куприна автором «Темных аллей». В любовных сюжетах он близок Чехову, с его грустной иронией или комедийным фарсом. Так, в рассказе, «Груня» (1916) молодой писатель Гущин только было устраивает «пароходное знакомство» с молодой краснощекой белицей Груней, но получает резкую, как пощечина, отповедь от дядьки будущей монахини. Родственник монахини покрывает презрением «гугнявых писателей». В результате Гущин долго не может заснуть, ему «хотелось плакать от сознания того, что он такой бессильный, трусливый, скупой, гаденький, бездарный и глупый, и что нет у него ни воли, ни желаний» [4, т. 5, с. 371]. Если Куприн и упоминает о сближении героев, то это дается намеком, через туман философских рассуждений. В основном его интересуют высокие смыслы, единственная в жизни встреча. Многие его рассказы о любви написаны прямо в евангельском духе. Допущенный в юности любодейный грех навсегда очерняет душу, преследует героев (рассказ «Ночлег» (1895)).

Ориентируясь на высокую романтику, на единственную встречу, купринские персонажи часто остаются одинокими, – судьба ведет их от земной любви к небесной, от мыслей о человеке к мыслям о небе. Никогда не изобразит писатель счастливый финал любовной истории с венчанием и браком. Да, в его творчестве немало семейных персонажей, но они уже женатыми входят в повествование. Чуда Канны Галлилейской автор не решался или не хотел коснуться. Он был готов писать о чистом и святом одиночестве, о страстной мистерии чувства, о досадном раскаянии после необдуманного свидания, но не нашлось в его творчестве места для тихого и кроткого соединения двоих в брачном святом союзе. В любви Куприн оставался мистиком. Настоящая любовь переживается им как озарение, как тяга к вечному идеалу, лишь отчасти осуществленному в том или ином человеке.

Не без влияния эстетики серебряного века Куприн создает свою «Олесю» (1898), «Суламифь» (1908) и т. д. В «Гранатовом браслете» (1911) он проговаривает любовное кредо своих персонажей устами Якова Михайловича Аносова, генерала, деда княжны Верочки: «А где же любовь-то? Любовь бескорыстная, самоотверженная, не ждущая награды? Та, про которую сказано – «сильна, как смерть». Понимаешь, такая любовь, для которой совершить любой подвиг, отдать жизнь, пойти на мучение – вовсе не труд, а одна радость. <…> любовь должна быть трагедией, величайшей тайной в мире! Никакие жизненные удобства, расчеты, и компромиссы не должны ее касаться!» [4, т. 3, с. 253]. Выводя любовь из мира человеческого бытия, видя в любви только высокую трагедию, Куприн изначально приговаривает себя к описанию прекрасных, но одиноких людей.

Яркой любовной встрече русского инженера и молодой красавицы француженки посвящен роман А. И. Куприна «Колесо времени» (1930). Он построен как вольный монолог-воспоминание. Куприн избирает местом действия шумный, пестрый и красочный Марсель. С первых страниц романа герой признается, что «опустела душа, остался <…> один только телесный чехол. Живу по непреложному закону инерции. Есть дело, есть деньги. Здоров, по утрам читаю газеты и пью кофе, все в порядке. Вино вкушаю лишь при случае, в компании, хотя сама компания меня ничуть не веселит. Но душа отлетела. Созерцаю течение дней равнодушно, как давно знакомую фильму» [8].

«Мишика», как зовет своего русского друга мадам Мари Дюрон, эгоистично ведет себя на любовном рандеву, находясь во власти интеллигентского сплина. Инженер радуется любви как священному гимну, но действительность разочаровывает тонкого эстета. Его коробит приземленное ремесло француженки, которая зарабатывает на жизнь вышиванием, пусть даже искусным. «Самые слова "ручная работа" показались мне какими-то уж очень прозаичными, будничными, жалкими, годными для швей и портних. И весь роман как бы замутился, потускнел, сузился и обесцветился. <…> Не знаю сам, когда и как это случилось, но вскоре я почувствовал, что проклятая сила привычки уничтожила мое преклонение перед Марией и обесцветила мое обожание. Пафос и жест вообще недолговечны. Молодой и пламенный жрец сам не замечает, каким образом и когда обратился он в холодного скептического хитреца» [8].

После разлуки с любовницей герой будет корить себя за проявление «русского характера», за неровность чувства, холодную разумность, сменяющую страсть. Но брак с французской Прекрасной дамой не получился. Живого человека полюбить оказалось сложней, нежели отвлеченную идею о любви – восхождении к небесам. «Красива ли была она? Этого я не сумею сказать. Она была прекрасна. Если бы я был беллетристом – черт бы их всех побрал, – я бы смог ее описать: губы коралловые, зубы жемчужные, глаза как черные бриллианты или бархат, роскошное тело и так далее, и так далее, и так далее. <…> Хороша ли она была? И опять я скажу – не знаю. Знаю только, что о ней одной я мечтал с самых ранних, с самых мальчишеских дней. Мне показалось, что я знаю ее очень давно, лет двадцать, и как будто бы она была всегда моей женой или сестрой, и если я и любил других женщин, то лишь – в поисках за ней» [8]. Финал «Колеса времени» почти по-тургеневски традиционен, – утонченные воспоминания о любви заменяют саму любовь, самого человека.

Тема любовного соблазна и искушения воплотится в рассказе «Ночная фиалка» (1933), от несчастной и нечистой любви героя отмаливают, отчитывают. Мать героя с иконой в руках в праздник архангела Гавриила, отправляет свою прислугу, немолодую красавицу Агату, любовницу сына, вон из барской усадьбы, «для обзаведения собственным хозяйством». Но та, не взяв ничего из вещей, которые ей подарили за многолетнее служение, как будто рассеивается в предрассветной тьме. Рассказчик удивляется: «странно, никто в доме не замечал нашей наглой, отчаянной, неистовой влюбленности. Или, в самом деле, у дерзких любовников есть какие-то свои тайные духи – покровители? Но милая матушка моя чутким родительским инстинктом давно догадалась, что меня борет какая-то дьявольская сила» [4, т. 4, с. 403].

Итак, Куприн предлагает единственное средство от незаконной любви – разлуку и молитву, в духе православной традиции. Ностальгии и русскому одиночеству посвящен автобиографический роман «Жанета» («Принцесса четырех улиц», 1933). В центре повествования – судьба старого профессора Симонова, русского эмигранта в Париже. Молодость и зрелость его прошла на Родине, совпала с декадентством и серебряным веком. Культуру модерна профессор невзлюбил, защищал на собраниях светлое имя Пушкина, в результате разошелся с женой, изменившей ему с одним из новоявленных поэтов. В Париже Симонов живет скромно, в узкой и длинной чердачной мансарде [4, т. 4, с. 334]. Содержатели лавочек и бистро давно привыкли к странному добродушному посетителю с плохим французским произношением. В силу своей любви к обширному научному знанию и абсолютной нерасчетливости, Симонов не успел создать на родине научной школы, не успел написать хотя бы одной строго научной книги [4, т. 4, с. 337]. В романе обозначен конфликт цивилизаций – русской и западной. Профессорского легкомыслия – («тужур промне» – «все прогуливаетесь»? – М. Д.) французы никак не могут осмыслить: почему он позволяет себе праздно проводить часы, вовсе не приспособленные для прогулки?

«Профессор же снует по улицам без всяких почтенных причин и утром, и днем, и поздно ночью. Это удивительно. Все-таки ам-сляв» (славянская душа. – М. Д.) [4, т. 4, с. 336]. Последняя привязанность Симонова – полунищая девочка, дочь владелицы газетного киоска, Жанета, которую он спасает в Булонском лесу от грозы. Жанета напоминает ему собственных дочерей в младенчестве, но дружить с юной парижанкой затруднительно. Французы не понимают, с какой стати иностранец-старик дарит чужим детям игрушки, это у них совершенно не принято. В Париже подозревают порок там, где его нет. Когда судьба отнимет у Симонова его последнюю привязанность, – Жанета и ее мать переедут в Бретань, – в друзьях у профессора останется только полудикий кот Пятница. Если кот назван в романе Пятницей, то, по логике вещей, следует смысловая параллель – Симонов и Робинзон Крузо. В земле «чуждей», на острове «эмиграция», Симонову открываются высокие смыслы жизни, укрепляется вера в Провидение.

Куприн дает честный, психологически точный портрет русского интеллигента эмигрантской поры, не обладающего сильной волей, но обладающего совестью. Такие «неустроенные люди» Куприну были гораздо милей сытых и богатых «бывших» соотечественников. «Ему, вечному бессребренику, всегда находившемуся в долгах, все более претят толстосумы, владельцы огромных состояний. В памфлете «Холощеные души» (1921) он писал о таких эмигрантах: «Есть… эмигранты, бывшие владельцы огромных животов в прямом и переносном смысле. Купая свои застарелые родовые подагры и ожирелые холодные сердца в Спа, Висбадене и Контрессевиле, эти показные хапуги кощунственно и злорадно свидетельствуют: "Ага! Землю захватили? Пограбили? Пожгли? Вот вам преступление и наказание. Не сказано ли в евангелии: «Мне отмщение и Аз воздам?"» [5].

Доминантой эмигрантского творчества Куприна стал победный, солнечный, дающий надежду на русское будущее роман «Юнкера» (1928–1932), который вместе с повестью «На переломе» (1900) («Кадеты») и «Поединком» (1905) воспринимается как трилогия о военном поприще. Счастье молодых юнкеров, и прежде всего, главного героя, юнкера Александрова дано в формуле труда, учения, любви и вдохновения. Перед нами воспоминание об Александровском военном училище, последний рывок перед посвящением в офицеры. Роман начинается главой об училищном духовнике («Отец Михаил»), а завершается главой «Напутствие», в которой старый генерал Анчутин завещает военной молодежи главное нравственное правило службы, – «не сплетничать», так как нет более «отвратительного грибка» и «гнусной тли» в армии» [4, т. 4, с. 244]. Так обозначена духовная константа романа.

«Александровский» эпос Куприна есть повествование о «венчании» молодых русских офицеров с Россией. События в романе даны в динамике – от юношеских забав, первых поэтических опытов, первых балов, любовных увлечений – к служению Отечеству, от тяжелого каждодневного учения – к готовности к подвигу. Надо отметить, что Куприн, воспитанный военным училищем, как ни один наш писатель чувствовал и знал радость быть сильным, выносливым, умел передавать радость стремительного движения. Он сетовал, что «среди людей интеллигентных профессий» он редко встречал любителей спорта и физических упражнений. «А наши литераторы, на кого они похожи – редко встретишь среди них человека с прямой фигурой, хорошо развитыми мускулами, точными движениями, правильной походкой. Большинство сутулы или кривобоки, при ходьбе вихляются всем туловищем, загребают ногами или волочат их-смотреть противно. И почти все они без исключения носят пенсне, которое часто сваливается с их носа» [б]. В «Юнкерах» эта физическая зрелость, статность, молодость, лихость поданы убедительно и эффектно.

Возвращение Куприна в Россию в 1937 году было в своем роде Чудом, в которое он верил всегда. Куприн вернулся домой чистый сердцем, никого не предав и никому не изменив. Дочь писателя, К. А. Куприна, рассказывала о последних днях отца перед отъездом в Россию: «Александр Иванович находился в величайшем волнении. Он ходил по комнате и беспрестанно твердил: "Еду, еду, еду". Сказал матери: "Лиза, если мы завтра не уедем, я пойду пешком по шпалам!.."».

В полной тайне, никем не провожаемые, родители уехали на Северный вокзал. И вот отец сидит в вагоне, в стареньком, поношенном пальтишке, по лицу текут слезы. «Куська, – говорит мне отец, – понимаешь, домой еду, – и улыбается невыразимо – счастливой улыбкой. – Домой!..» [9].

31 мая 1937 года Куприн был уже в Москве, на родине, с которой, как он выразился, у него была «не вражда, а семейная ссора». Приехав совершенно больным, он не написал в Советской России ни одной новой вещи. Да и трудно было ему объединить и согласовать открывшееся перед ним. Смотрел удивленно на красноармейцев, спортивную молодежь, детвору, развернувшееся в Москве строительство, любовался Ленинградом и своей дорогой Гатчиной. Пробовал понять и полюбить, найти душу в этой новой для него стране. «Конечно, очень легко упразднить душу и рассчитать за ненадобностью Бога, возглавив над миром интересы желудка и пола: гораздо становится удобнее и проще протянуть временное земное бытие, чем перейти потом навсегда в черное "ничто"» [10].

Куприн свою душу не упразднил.

Литература

1. Михайлов О. Н. Литература Русского Зарубежья. М.: Просвещение, 2001.

2. Дружников Ю. Куприн в дегте и патоке. «Новое русское слово», Нью-Йорк, 24 февраля. 1989. http://gatchina3000.ru/literatura/kuprin_a_i/17_kuprin_in_tar_ancl_treacle. htm (дата обращения 15.11.2015 года).

3. Куприн. А. И. Повести и рассказы. Классика русской духовной прозы. М.: Никея, 2015.

4. Куприн А. И. Романы и рассказы. СПб.: Лисе, 1994. Собр соч. в б тт.

5. О. Михайлов. Куприн. Серия ЖЗЛ, Молодая гвардия, 1981. С. 48.

6. Александрова Т. Л. Александр Иванович Куприн. Жизнь и творчество. Виноград. № 1 (21) 2008 г. http://www.vinograd.su/education/preview.php?id=42835. (дата обращения 06.10. 2015).

7. Высоцкий А. П. Автореферат диссертации на степень канд. философ, наук. «Концептуализация судьбы в русской культуре на примере философии религиозного экзистенциализма». Волгоград, 2007. http://www.dissercat.com/content/kontseptualizatsiya-sudby-v-russkoi-kulture-na-primere-filosofii-religioznogo-ekzistentsiali#ixzz3qAM LdASo.

8. Куприн А. И. «Колесо времени»// http://www.lib.ru/LITRA/KUPRIN/koleso.txt (дата обращения 14.11.2015).

9. Лесс А. Рядом с Куприным // Дон, 1958, № 5. С. 181.

10. Куприн А. И. Русская душа // Купол святого Исаакия Далматского. М.: Дар, 2005. С. 456.