Неудавшаяся комедия, незамеченная трагедия
Россия, как и в XIX веке, заняла в этой переходной медиальной ситуации особую позицию и за очень немногими исключениями («Механический предатель», «Одна») не «услышала» разницу между голосом грампластинки, радио и кино как разницу между мертвым и живым, пропуская саму ситуацию мимо ушей. Теоретики открещиваются от бестелесных – «спиритических» – звуков. Даже звуки воспоминаний клеймятся автором одной из первых книг по драматургии тонфильма Александром Андриевским, близко знавшим Хлебникова, как сплошная «заумь»[403]. Но именно Андриевский пишет сценарий фильма «Механический предатель», где в главной роли выступает аппарат фоновокс, изрыгающий в самые неподходящие моменты комментарии героя, записанные на пластинку[404].
Сюжет фильма строится на том, что бюрократ-домоуправ (Игорь Ильинский) становится обладателем звуковоспроизводящего аппарата фоновокса, который он хочет использовать против соседа по квартире, но машина, становясь электрическим двойником его мыслей, выдает его. Ильинский случайно записывает на фоновокс бранные слова в отношении соседа или случайные шумы. Застигнутый врасплох, он пытается скрыть машину под пиджаком, но неуклюже и невольно нажимает животом (!) на кнопку воспроизведения, так что фоновокс проговаривает в присутствии соседа вместо Ильинского его мысли. Ильинский пытается вписать эти механические обрывки фраз в свою сиюминутную речь как комментарии по иным поводам (о разбитой вазе, пропавшей кошке).
Сюжет об отделившемся от тела голосе, ведущем самостоятельную жизнь, переведен в комедию разоблачения. Фоновокс выступает в роли электрического чревовещателя, выдающего «внутренний» голос героя – в буквальной реализации метафоры, прямо из его чрева[405]. Кроме того, аппарат издает и другие записанные звуки, поэтому из недр живота Ильинского раздается то рычание собаки, то звуки арфы, то скрип открывающихся дверей, который должен был быть настроен по темперированной гамме от до до си. Режиссер Александр Дмитриев пытался столкнуть звучание живого киноголоса Ильинского с намеренно искаженным, записанным на фоновоксе эхом голоса (как Рене Клер), но крайне низкий уровень фонограммы не позволил ему добиться желаемых эффектов. Механический голос не ужасающ и не комичен, а раздражающе плох и интенсивен. Задуманную разницу между живым и мертвым, фонографическим и кинематографическим, механическим и натуральным сегодня невозможно расслышать, да и сосед в сцене не отыгрывает разницу между фоно– и киноголосом Ильинского.
Следуя этому положенному началу, большинство ранних советских тонфильмов прибегает к манипуляции со звучанием голоса только в комических ситуациях, так в «Рваных башмаках» (1933) Маргариты Барской шевелящиеся губы взрослых озвучены детскими голосами. Электрический голос не инсценируется в советском кино как страшный вампирический двойник и связан, не прерывая традиции понимания голоса, сложившейся в литературе XIX века, с органической природой, идентичностью, внутренней сущностью, несмотря на технологию, препятствующую этому пониманию.
Единственное исключение в этом гармоническом ландшафте электрической органики представляет необычный фильм Козинцева и Трауберга «Одна» (1931), в котором электрические бестелесные голоса телефона, радио, радиотарелки и динамика вклиниваются в мир человеческих отношений, управляют судьбой героини и лишают ее голоса[406]. Поразительно, что только один советский современный критик, Борис Алперс, расслышал послание фильма. Его поразила не музыка Шостаковича, заменяющая голос, а эти отчужденные электрические голосовые фантомы.
В то время как игра Елены Кузьминой в роли учительницы строится на выразительной недосказанности жестов, безличные голоса «приказывающие, карающие и милующие ее в тонах реляции, административного распоряжения» ведут ее к нелепой и жалкой гибели: «В “Одной” человеческая речь почти ни разу не подается прямым путем, как речь действующего лица, которого мы видим на экране. В подавляющем большинстве случаев она вынесена за кадр, передана в уста невидимым персонажам. Она абстрагируется рупором радио, телефонной трубкой ‹…› Героиня драмы ‹…› в трудную для себя минуту вызывает из будки телефона-автомата своего жениха. ‹…› Она беззвучно шевелит губами, произносит какие-то неслышные слова. Но между ней и собеседником вырастает стена громких враждебных голосов и звуков. Телефонные провода приносят в микрофон со всех концов города обрывки разговоров, отдельные фразы радиопередач. Лицо девушки выражает страдание, зрителю кажется, что она умоляет о пощаде, но посторонние звуки грубо врываются в ее немой разговор. Раскатистым смехом, бесстрастным голосом радиодиктора, пошловатыми мелодиями они топчут ее беззвучный шепот, торжествуют над ее беспомощностью. ‹…› Из этого контраста вырастает основная тема картины: одиночество одухотворенного человеческого существа в холодном, враждебном мире грубых людей-автоматов. ‹…› Вообще слово в фильме редко произносится самими действующими лицами. Источник речи обычно замаскировывается, благодаря чему она приобретает оттенок бесстрастности, безличности. Когда героиня робко входит в кабинет начальствующего лица и просит, чтобы ее не направляли в глухую алтайскую деревню, на экране показана крупным планом неподвижная, как у куклы, спина пожилой женщины с характерной прической узлом. Механический голос произносит в ответ холодные бесстрастные слова. Когда девушка растерянно бредет по коридору, ее сопровождает голос радио, клеймящий ее позором за отказ от командировки»[407].
Этот хор бестелесных механических враждебных голосов не только управляет действием героини, он несет ей смерть. Меж тем фильм реагировал на новую ситуацию перманентного оглушения, с которой сталкивался человек модерна, ситуацию акустического отчуждения, непреодолеваемого даже внутри этой современной оперы.
Кузьмина в фильме снабжена несколькими чужими голосами. Она поет арию («Кончен, кончен техникум») голосом Марии Бабановой, который наложен на крупный план Кузьминой, не разжимающей губ, как ее «внутренний голос». Голос Кузьминой заменен и мужским голосом, тенором, который вступает в фильм как ее второй внутренний голос, воплощая как бы проглоченный голос государства. Именно этот голос поет гимн с обещанием счастливой (хорошей) жизни. Алперс, однако, слышит в голосе поющего, «в самой мелодии и в музыкальном сопровождении ‹…› надрыв, истеричность, ‹…› зловещие, насмешливо-иронические ноты». Именно этот припев становится лейтмотивом и «сплетается с дикой песней беснующегося шамана», с «еще большим надрывом раздается в эпизодах, когда героиня замерзает среди снегов или когда, лежа в постели, готовится к смерти»[408].