10.1. Понимание и объяснение художественного произведения
Произведение искусства создается и существует в определенной социальной среде и всегда рассчитано на определенную аудиторию. Оно предполагает, что аудитория способна хотя бы интуитивно, без сколько-нибудь ясного выражения в словах, понять и объяснить его.
Структура объяснения и понимания. Возможны два диаметрально противоположных подхода к изучению искусства, как и всех иных явлений человеческой культуры. При внешнем подходе искусство анализируется так же, как исследуются минералы, космические тела и другие объекты естественных наук. Данные явления оказываются при этом внешними по отношению к индивидам, принудительными и объективными. Иной, внутренний, подход учитывает, что искусство является результатом деятельности людей, обладающих сознанием и действующих на основе имеющихся у них идей, образцов, идеалов, ценностей и т.п. При внутреннем подходе сознательное действие художника оказывается изначальным объектом исследования эстетики, целенаправленные поступки людей — основой понимания генезиса и причин явлений искусства.
И внешний, и внутренний подходы к изучению искусства не учитывают в полной мере своеобразия человеческой деятельности. Человек в отличие от природных объектов обладает сознанием и планирует свою деятельность. Но вместе с тем сознательные действия людей нередко приводят к неожиданным, незапланированным последствиям. В частности, такие основополагающие социальные институты, как язык, мораль, деньги, государство, рынок и т.п., возникли ненамеренным образом, помимо человеческих проектов, придуманных и затем воплощенных в жизнь. Само возникновение искусства было стихийным, никем не планировавшимся событием. Развитие искусства является спонтанным, обычно неожиданным и для его творцов, и для его аудитории процессом.
Внешний и внутренний подходы к искусству и его произведениям должны дополнять друг друга. Произведения искусства следует рассматривать и как чисто материальные объекты, и как результаты целенаправленной человеческой деятельности.
Объяснение и понимание как результаты внешнего и внутреннего подходов к произведению. Особенно ярко взаимное дополнение внешнего и внутреннего подходов к искусству и создаваемым в его рамках произведениям проявляется при сопоставлении объяснения и понимания произведений искусства.
В случае объяснения произведение искусства рассматривается внешним образом, как трава, камень или другой природный объект. Суть объяснения — в подведении объясняемого явления под ранее принятые общие истины. Результат объяснения представляет собой описательное утверждение, вытекающее из считаемых истинными посылок и само являющееся истинным или ложным.
При понимании произведение искусства рассматривается внутренним образом, как результат направляемой ценностями деятельности человека. Суть понимания — в подведении понимаемого явления, в частности произведения искусства, под принятые общие оценки, или ценности. Результат понимания представляет собой оценочное утверждение, вытекающее из ранее принятых оценок. Как и всякая оценка, заключение понимания не может быть истинным или ложным.
Таким образом, понимание представляет собой мыслительную операцию, сходную по своей структуре с объяснением, но отличающуюся характером используемых посылок и, соответственно, характером заключения. В основе объяснения лежат некоторые общие истины, понимание всегда предполагает определенные ценности. При объяснении из одних описаний выводятся другие описания; при понимании же из принятых оценок выводятся новые оценки.
Здесь речь идет только о рациональном, или понятийном, понимании, о понимании, являющемся результатом более или менее отчетливого рассуждения. Очевидно, что существуют также «нерассудочные» («непонятийные») формы понимания. К последним относятся, в частности, интуитивное схватывание и эмоциональное (чувственное) понимание. Разновидностью эмоционального понимания является эмпатия — целостное восприятие, проникновение, сопереживание или вживание во внутренний мир другого человека, в котором сохраняются и принимаются все эмоциональные и интеллектуальные нюансы жизни другого. В. Дильтей, в частности, считал, что если понимание человеком собственной душевной жизни является результатом интроспекции (самонаблюдение), то понимание душевной жизни других людей может быть только результатом эмпатии. Как и понятийное понимание, интуитивное схватывание и эмоциональное понимание предполагают ценности, но не являются процессами выведения следствий из посылок. «Нерассудочные» формы понимания далее не рассматриваются.
Эстетика не открывает никаких законов, касающихся художественного творчества и эволюции искусства. Вследствие этого при объяснении произведений искусства не могут использоваться обычные в естественных науках так называемые помологические объяснения, опирающиеся на универсальные и необходимые законы. Объяснение в искусстве может быть только каузальным, учитывающим причинно-следственные связи между произведением искусства и обстоятельствами его возникновения и существования. Понимание в искусстве может опираться как на ценности, принимаемые самим художником, так и на ценности его среды, его времени, культуры, эпохи и т.п.
Избегая крайностей как внешнего, так и внутреннего подходов к искусству, необходимо соединять объяснение явлений искусства на основе причинно-следственных связей с их пониманием на основе ценностей. В частности, выявление объективных общих тенденций развития искусства должно сочетаться с прояснением тех ценностей, которыми обусловлены эти тенденции. В эстетике объяснение таких явлений, как, например, смена художественных стилей, даваемое на базе общих описаний, должно органично сочетаться с пониманием этих явлений на основе доминирующих в конкретном обществе художественных ценностей.
Понятное как соответствующее принятым образцам. Имеется неограниченное поле областей возможного понимания, или, как говорил Л. Витгенштейн, «практик». Понимание в медицине отлично от понимания в химии; понимание произведений искусства совершенно не похоже на понимание научных теорий; понимание движений человеческой души, которым занимаются психология и психоанализ и которое кажется доступным каждому, нельзя спутать с пониманием жизни муравейника или с пониманием поведения собаки.
Различие этих и других «пониманий» не является, однако, доводом в пользу того, что операция понимания не имеет определенной структуры, сохраняющейся в каждом случае понимания. В своей основе эта структура проста. Понимание всегда является подведением понимаемого объекта — болезней, химических реакций, произведений искусства, научных теорий, человеческих мыслей и чувств, взаимодействия муравьев или действий собаки — под определенные образцы, или ценности. Понято может быть лишь то, для чего существуют такие социальные по своему происхождению образцы. Если нет образца (ценности), относящегося к объекту понимания, то нет и самого понимания. Различные области понимания — это различные системы образцов, принятых в этих областях. Понимание всегда опирается на некоторый образец, т.е. на принятую индивидом, социальной группой или обществом ценность и распространяет эту ценность на конкретный случай.
Понятное — это всегда понятное в свете своего образца. Непонятно то, для чего не удается найти той ценности, или образца, в свете которой оно могло бы быть рассмотрено и оценено.
Разные области понимания. Можно выделить четыре типичных области понимания: понимание действий человека, его поведения и характера; понимание природы; понимание языковых выражений («текста») и понимание произведений искусства.
Принимая во внимание, что человек является прежде всего не теоретическим, а практическим, действующим существом, естественно допустить, что именно понимание человеческой деятельности является парадигмой понимания вообще. Именно в понимании человеческого поведения ценности, играющие центральную роль во всяком понимании, обнаруживают себя наиболее явно и недвусмысленно.
Примеры понимания. Хорошие примеры понимания человеческих мыслей и действий дает художественная литература. Эти примеры отчетливо говорят, что понятное в жизни человека — это привычное, соответствующее принятому правилу или традиции, т.е. устоявшемуся образцу.
В романе «Луна и грош» С. Моэм сравнивает две биографии художника, одна из которых написана его сыном-священником, а другая — неким историком. Сын «нарисовал портрет заботливейшего мужа и отца, добродушного малого, трудолюбца и глубоко нравственного человека. Современный служитель церкви достиг изумительной сноровки в науке, называемой, если я не ошибаюсь, экзегезой (толкованием текста), а ловкость, с которой пастор Стрикленд “интерпретировал” все факты из жизни отца, “не устраивающие” почтительного сына, несомненно, сулит ему в будущем высокое положение в церковной иерархии». Историк же, «умевший безошибочно подмечать низкие мотивы внешне благопристойных действий», подошел к той же теме совсем по-другому: «Это было увлекательное занятие: следить, с каким рвением ученый автор выискивал малейшие подробности, могущие опозорить его героя»[246].
Этот пример хорошо иллюстрирует предпосылочyость всякого понимания, его зависимость не только от интерпретируемого материала, но и от позиции интерпретатора. Однако важнее другой вывод, который следует из приведенного примера: поведение становится понятным, если удается убедительно подвести его под некоторый общий принцип или образец, т.е. под общую оценку. В одной биографии образцом служит распространенное представление о «заботливом, трудолюбивом, глубоко нравственном человеке», каким якобы должен быть выдающийся художник, в другой — вера, что «человеческая натура насквозь порочна», и это особенно заметно, когда речь идет о неординарном человеке. Оба эти образца, возможно, никуда не годятся. Но если один из них принимается интерпретатором и ему удается подвести поведение своего героя под избранную общую ценность, оно становится понятным как для интерпретатора, так и для тех, кто соглашается с предложенным образцом.
О том, что понятное — это отвечающее принятому правилу, а потому правильное и в определенном смысле ожидаемое, хорошо говорит Д. Данин в «Человеке вертикали». Сознание человека забито привычными представлениями, как следует и как не следует вести себя в заданных обстоятельствах. «Эти представления вырабатывались статистически. Постепенно наиболее вероятное в поведении стало казаться нормой. Обязательной. А порою и единственно возможной. Это не заповеди нравственности. Это не со скрижалей Моисея. И не из Нагорной проповеди Христа. Это — не десять, не сто, а тысячи заповедей общежития (мой руки перед едой). И физиологии (от неожиданности не вздрагивай). И психологии (по пустякам не огорчайся). И народной мудрости (семь раз отмерь). И здравого смысла (не питай иллюзий)... В этой неписанной системе правильного, а главное — понятного поведения всегда есть заранее ожидаемое соответствие между внутренним состоянием человека и его физическими действиями»[247].
В характеристике Данина понятного как правильного и ожидаемого интересен также такой момент. Предпосылкой понимания внутренней жизни индивида является не только существование образцов для ее оценки, но и наличие определенных стандартов проявления этой жизни вовне, в физическом, доступном восприятию действии.
Целевое понимание. Целевое понимание в искусстве является частным случаем понимания и предполагает раскрытие связи между мотивами (целями, ценностями), которыми руководствуется художник, и результатами его деятельности, создаваемыми произведениями. В этом смысле понять деятельность художника — значит, указать ту цель, которую он преследовал и надеялся реализовать, создавая конкретное произведение.
Целевое понимание означает выявление связи между теми ценностями, которые были приняты обществом в определенное время, и произведениями искусства, созданными в это время и воплощающими данные ценности. Нередко происходит так, что художник, придерживающийся одной системы ценностей и искренне стремящийся воплотить их в своих произведениях, независимо от своих субъективных намерений реализует в своем творчестве совершенно иную систему ценностей. Обычно это именно та система ценностей, которая еще не является достаточно прозрачной и тем более общепринятой при жизни художника, но основы которой художник все-таки интуитивно улавливает и воплощает, вопреки всем остальным своим ценностям, в своем творчестве.
Понимание в искусстве как оценка. Идея, что понимание произведения искусства, как и всякое понимание, неразрывно связано с ценностями и что результатом понимания является оценка, высказывалась еще В. Дильтеем.
М. М. Бахтин обращает внимание на то, что понимание произведения искусства является взаимодействием сложившейся у зрителя, читателя или слушателя системы ценностей (оценок) и понимаемого произведения. Нет автоматического подведения произведения под уже готовые оценки, в ходе понимания оценки, если они не принимаются догматически, могут меняться под воздействием произведения. «Безоценочное понимание невозможно, — пишет Бахтин. — Нельзя разделить понимание и оценку: они одновременны и составляют единый целостный акт. Понимающий подходит к произведению со своим уже сложившимся мировоззрением, со своей точкой зрения, со своих позиций. Эти позиции в известной мере определяют его оценку, но сами при этом не остаются неизменными: они подвергаются воздействию произведения, которое всегда вносит нечто новое. Только при догматической инертности позиции ничего нового в произведении не раскрывается (догматик остается при том, что у него уже есть, он не может обогатиться). Понимающий не должен исключать возможности изменения или даже отказа от своих уже готовых точек зрения и позиций. В акте понимания происходит борьба, в результате которой происходит взаимное изменение и обогащение»[248]. «Точки зрения» и «позиции», упоминаемые здесь, — это общие оценки, используемые в процессе понимания произведения. Сами эти оценки могут изменяться под воздействием произведения.
На взаимодействие эстетического объекта и того образца, на основе которого этот объект оценивается и понимается, говорит и X. Ортега-и-Гассет. Античная психология предполагала, что у каждого индивида априори имеются идеалы красоты и добра, и истолковывала эстетические суждения как наложение этих идеалов на реальные объекты. Идеал оказывался единицей измерения, предшествующей вещам и трансцендентной им. Однако в действительности при эстетической оценке мы руководствуемся не какой-то единой схемой, налагаемой на конкретные предметы, лишенные всякого права голоса. Напротив, мы руководствуемся самими этими предметами, и они сами выбирают ту из наших моделей, которая должна быть к ним применена. «Глядя на конкретную женщину, — пишет Ортега, — я рассуждал бы совсем иначе, чем некий судья, поспешающий применить установленный кодекс, соответствующий закон. Я закона не знаю; напротив, я ищу его во всех встречающихся мне лицах. По лицу, которое я перед собой вижу, я хочу узнать, что такое красота. Каждая женская индивидуальность сулит мне совершенно новую, еще незнакомую красоту; мои глаза ведут себя подобно человеку, ожидающему открытия, внезапного откровения»[249].
Каждое суждение эстетического вкуса не только исходит из определенной целостности, но и своим приговором вносит вклад в ее формирование. Ортега приходит даже к мысли, что произведение искусства не следует подводить под какие-то заранее определенные образцы, или стандарты, поскольку оно само диктует нам критерии своей оценки: «Когда мы читаем книгу, то ее “тело” как бы испытывает постукивание молоточков нашей удовлетворенности или неудовлетворенности. “Это хорошо, — говорим мы, так и должно быть”. Или: “Это плохо, это уводит в сторону от совершенства”. И автоматически мы намечаем критическим пунктиром ту схему, на которую претендует произведение и которая либо приходится ему впору, либо оказывается слишком просторной. Да, всякая книга — это сначала замысел, а потом его воплощение, измеряемое тем же замыслом. Само произведение раскрывает и нам свою норму и свои огрехи. И было бы величайшей нелепостью делать одного писателя мерилом другого»[250]. Это уже — крайняя позиция, при которой произведение оказывается настолько активным, что диктует и необходимые критерии его оценки и понимания.
Идея, что понимание произведения искусства представляет собой его оценку на основе существующих идеалов, образцов и т.п., не получила пока широкого признания. И сейчас еще понимание трактуется как некое абстрактное усвоение нового содержания, включение его в систему устоявшихся идей и представлений. Упускается из виду то, что эти «устоявшиеся идеи и представления» являются принятыми в конкретное время художественными ценностями — идеалами или образцами, диктуемыми художественным вкусом и имеющими по своему происхождению социальный характер.
Абстрактность подхода к пониманию связана отчасти с распространенной до сих пор идеей, что пониматься может только текст, наделенный определенным смыслом: понять означает раскрыть смысл, вложенный в текст его автором. Даже истолкование всякого произведения в современной эстетике как текста, а самой культуры, в рамках которой произведения создаются и существуют, как некоего «большого текста», не убеждает пока, что пониматься могут не только произведения художественной литературы (так сказать, тексты в собственном смысле этого слова), но и любые произведения искусства.
Если понимание в искусстве представляет собой подведение под некоторую общую оценку, то объяснение произведения искусства, используемых образов и символов и т.д. является подведением объясняемого явления под некоторую общую истину. В частности, объяснение произведения на основе духа времени его создания, существовавших в то время социальных отношений и социальных конфликтов и т.п. является причинно-следственным объяснением, в котором из определенных обстоятельств, являющихся причинами, выводятся особенности произведения искусства как следствия данных, а не иных причин.
Размытость границы между пониманием и объяснением в искусстве. В обычном языке граница между описательными и оценочными утверждениями не является четкой. Нередки случаи, когда одно и то же предложение способно в одних ситуациях выражать описание, а в других — оценку. Поэтому неудивительно, что разграничение объяснения и понимания в искусстве, как, впрочем, и в других областях, не всегда является простым делом.
Рассматривая творчество З. Фрейда в контексте его эпохи, К. Юнг пишет, что «если соотносить учение Фрейда с прошлым и видеть в нем одного из выразителей неприятия нарождающимся новым веком своего предшественника, века девятнадцатого, с его склонностью к иллюзиям и лицемерию, с его полуправдами и фальшью высокопарного изъявления чувств, с его пошлой моралью и надуманной постной религиозностью, с его жалкими вкусами, то, на мой взгляд, можно получить о нем гораздо более точ ное представление, нежели, поддаваясь известному автоматизму суждения, принимать его за провозвестника новых путей и истин. Фрейд — великий разрушитель, разбивающий оковы прошлого. Он освобождает от тлетворного влияния прогнившего мира старых привязанностей»[251].
В истолковании Юнга Фрейд — прежде всего бунтарь и ниспровергатель, живший в период крушения ценностей уходящей в прошлое викторианской эпохи. Основное содержание учения Фрейда — не новые идеи, направленные в будущее, а разрушение морали и устоев, особенно сексуальных устоев, викторианского общества. Если бы выделяемые Юнгом особенности индивидуального характера Фрейда и главные черты предшествовавшей эпохи были чистым описанием, предлагаемый Юнгом анализ можно было бы считать объяснением особенностей творчества Фрейда.
Но утверждения Юнга могут истолковываться и как оценки характера и эпохи, достаточно распространенные, может даже показаться — общепринятые, но, тем не менее, именно оценки, а не описания. Можно быть уверенным, что, скажем, через сто лет XIX в. будет оцениваться совершенно иначе, точно так же, как по-другому будет оцениваться направленность творчества Фрейда. Если речь идет об оценках, то анализ Юнга является уже не объяснением, а оправданием творчества Фрейда, призванным дать понимание этого творчества. Вряд ли между этими двумя возможными истолкованиями суждений Юнга можно сделать твердый и обоснованный выбор.
Сходным образом обстоит дело не только в случае творчества Фрейда, но и в случае любого иного — и прежде всего художественного творчества. В обычных анализах художественного — творчества акты объяснения (опирающиеся на идею классовой борьбы, доминирования подсознательного, следования общепринятому в конкретное время художественному стилю и т.п.) чередуются с изложением истолкования и понимания творчества художника или отдельного его произведения на основе тех ценностей, которые разделял художник или которые существовали в его время и, так или иначе, сказались на его творчестве.
Пример с оценками творчества Айвазовского. Сказанное хорошо подтверждается анализом творчества известного художника-мариниста И. Айвазовского. Он является одним из самых покупаемых русских живописцев, цены на его произведения неуклонно растут. Массовая популярность мастера, пишет А. Ипполитов, всегда сопровождалась негативным к нему отношением интеллектуальных критиков. Художника упрекали в унылом однообразии, в избитости приемов. И сегодня наряду с дежурными фразами о романтическом величии лучшего русского мариниста можно наткнуться на необычайно уничижительные характеристики, даваемые Айвазовскому современными радикалами. Рисовать он, будто бы, не умеет, его «всемирный потоп» заполнен неуклюжими фигурами, украденными у Джона Мартина, живописных достоинств нет никаких, фантазия «нулевая»; любовь к этому автору доказывает полное отсутствие вкуса у отечественной публики. «Саркастическое отношение к Айвазовскому вполне объяснимо. Его популярность среди населения чем-то схожа с популярностью Ильи Глазунова. К тому же она поддерживалась официальными кругами: как был Айвазовский любимым живописцем Зимнего дворца, так и перешла эта любовь по наследству к советской власти. От официальных же славословий мутит не меньше, чем от передовиц в советских газетах, и когда живопись Айвазовского представляется чуть ли не высшим достижением человеческого духа, то негативная реакция на километры холста, закрашенные голубыми и розовыми волнами, вполне понятна и оправданна»[252].
Но стоит ли полностью отказывать Айвазовскому в каких-либо художественных достоинствах? Ведь те же радикальные критики были бы искренне возмущены, услышав обвинения в неумении рисовать и монотонности приемов в адрес Марка Ротко или Джексона Поллока. Такие нападки свидетельствовали бы только о некомпетентности обвинителя. Айвазовскому нельзя отказать в силе воздействия, и уже одно это дает ему право быть рассмотренным не в давно устаревших категориях «хорошего» и «плохого» искусства, а быть осмысленным с точки зрения феноменальности его творчества. Ведь живописная водянистость
Уильяма Тернера, этого британского феномена, в своей бесконечной монотонности не менее утомительна, чем леденцовая глянцевость русского мариниста, и в конце концов оба они в равной степени близки к абстракции, логично вытекающей из преклонения перед вечно подвижной субстанцией морской стихии. «Девятый вал» Айвазовского столь же близок к эстетике конфетной коробки, сколь и к «Композиции № 6» Кандинского[253].
В этом искусствоведческом анализе понимание творчества Айвазовского (и оценки, являющиеся результатом акта понимания) достаточно тесно переплетается с попыткой объяснения успеха художника. В качестве посылок понимания используются кажущиеся обычно самоочевидными критерии ценности произведения живописи. С одной стороны, напрашивается негативная общая оценка работ Айвазовского из-за их однообразия, неприемлемого в любой в живописи (километры голубых и розовых волн), их монотонности, использования давно известных и надоевших приемов, неумения изображать человеческие фигуры и особенно — из-за отсутствия фантазии, губительного не только для живописи, но и для всякого искусства. Однако, с другой стороны, произведениям Айвазовского присуща особая сила воздействия и близость к абстракции, с лихвой компенсирующие все их недостатки. Подведение творчества Айвазовского под определенные общие оценки (ценности) является актом понимания, имеющим своим результатом оценку этого творчества.
Объяснение популярности живописи Айвазовского, вклинивающееся в ее истолкование и понимание, опирается на два описательных утверждения, и его итогом является опять-таки описательное, т.е. истинное или ложное, утверждение. Первая из посылок объяснения представляет собой ссылку на особенности массового художественного вкуса. Такой вкус достаточно нетребователен, он не ищет оригинальности, прощает известную неумелость художника и однообразие его сюжетов. В качестве второго аргумента объяснения используется ссылка на поддержку творчества Айвазовского официальными кругами. Эти круги обычно далеки от подлинного искусства, но их мнение существенно для широкого зрителя.