«Я не буду вам объяснять, кто эти четверо…»
«Я не буду вам объяснять, кто эти четверо…»
Гениальность «Москвы — Петушков», пожалуй, состоит в том, что перед нами единственный в своем роде метафизический (или постметафизический?) детектив. Читателю предоставлен труп героя (или автора?), и от разгадки этого убийства зависит понимание как всей поэмы, так и стоящего за ней философского эксперимента. Недаром Ерофеев вполне сознательно возбуждает ассоциации с другим знаменитым метафизическим детективом — «Царем Эдипом» Софокла. Перед Веничкой появляется Сфинкс: «там в Петушках, — чего? моровая язва? Там кто-то вышел замуж за собственную дочь, и ты…? — Там хуже, чем дочь и язва» (с. 107).
Однако, как ни странно, несмотря на обилие интерпретаций поэмы, центральный для детектива вопрос: кто убил Веничку Ерофеева? — остается открытым. Даже если считать убийство Венички чистым всплеском абсурдистской агрессии — то необходимо понять, какие именно силы порождают эту агрессию. Обратим внимание и на то, что сам герой сообщает, что точно знает своих убийц: «Я сразу их узнал, я не буду вам объяснять, кто эти четверо» (с. 124).
Без ответа на этот вопрос не обходится ни одна интерпретация «Москвы — Петушков», однако все существующие версии опираются лишь на некоторые характеристики убийц и полностью отбрасывают другие.
Так, предположение о том, что четверка убийц — это Маркс, Энгельс, Ленин и Сталин, — подкрепляется ссылками на то, что у убийц «совсем не разбойничьи рожи, скорее даже наоборот, с налетом чего-то классического» (с. 124), а также фразой: «Где, в каких газетах я видел эти рожи?» (с. 125). Немаловажную роль в этой версии также играет соседство места убийства Венички с Кремлем.
«Что-то классическое», но уже без ссылок на фразу о газетах воспринимается как указание на четверку римских легионеров, распявших Христа. На легионеров намекает и фраза об апостоле Петре: «грелся у костра вместе с этими»[571]. Апокалиптическая атмосфера вызывает в памяти и четырех всадников из Откровения Иоанна Богослова[572]. Отмечены исследователями и частые повторения четверки антагонистов в поэме (собутыльники по бригаде, соседи по комнате в общежитии и т. п.) — что делает убийц воплощением агрессивной социальности[573].
Последняя, пожалуй, самая оригинальная версия связана с выделенностью четвертого убийцы: «А четвертый был похож… впрочем, я потом скажу, на кого он был похож» (с. 124). Как считают В. И. Тюпа и Е. И. Ляхова, «это не кто иной, как не дождавшийся отцовских орехов (т. е. присоединившийся к сонму ангелов) младенец» (с. 39).
Однако, как уже было сказано, эти гипотезы не выдерживают проверки всеми имеющимися в поэме характеристиками убийц Венички. Если это классики марксизма-ленинизма, то почему они греются у костра вместе с Петром? Если всадники Апокалипсиса, то где же их кони и почему они плохо бегают? Версия о материализованной социальности явно не согласуется с тем, что Веничка сразу узнал своих убийц. Если один из убийц — младенец, а остальные, по-видимому, ангелы, то, во-первых, как вписывается в эту версию фраза о газетах? А во-вторых, почему Веничка молит о помощи ангелов («Ангелы небесные! они поднимаются! что мне делать? что мне сейчас делать, чтобы не умереть?» [с. 127]), если они же его и убивают? В-третьих, вряд ли к младенцу может подойти еще одна характеристика четвертого убийцы: «с самым свирепым и классическим профилем» (с. 128). Наконец, ни в одну из этих версий не вписывается последнее, перед самым убийством, явление этих персонажей, поднимающихся по лестнице почему-то босыми и держащими свою обувь в руках. Этот способ передвижения рассказчик пытается объяснить практическими соображениями: «чтобы не шуметь в подъезде? чтобы незаметнее ко мне подкрасться?» (с. 128). Но отчего же Веничка так акцентирует свое удивление, отчего же «вот это удивление» оказывается его последним воспоминанием — непосредственно перед «густой красной буквой „Ю“»?
Оттолкнемся от наименее противоречивой (хотя и не отвечающей на наши вопросы) гипотезы Э. Власова, связывающего убийц Венички с четырьмя животными, находящимися у трона Господа в новозаветном Откровении Иоанна Богослова[574]. Э. Власов, по-видимому, имеет в виду следующий фрагмент: «И первое животное было подобно льву, и второе животное подобно тельцу, и третье животное имело лице, как человек, и четвертое животное подобно орлу летящему. И каждое из четырех животных имело по шести крыл вокруг, а внутри они исполнены очей; и ни днем, ни ночью не имеют покоя, взывая: свят, свят, свят Господь Бог Вседержитель, Который был, есть и грядет» (Откр., 4: 7–8). Из комментария Э. Власова, впрочем, совершенно неясно, чем, кроме числа «четыре», эти животные, окружающие трон Господний, подобны убийцам Венички.
Однако дело в том, что этот новозаветный текст контаминирует два разных ветхозаветных описания. Первое, из Книги пророка Исайи, — знаменитый фрагмент о серафимах: «В год смерти царя Озии видел я Господа, сидящего на престоле высоком и превознесенном, и края риз Его наполняли весь храм. Вокруг Него стояли Серафимы; у каждого из них по шести крыл: двумя закрывал каждый лице свое, и двумя закрывал ноги свои, и двумя летал. И взывали они друг ко другу и говорили: Свят, Свят, Свят Господь Саваоф! вся земля полна славы Его!» (Ис., 6: 1–3). «Животные» во фрагменте из Откровения сходны с серафимами своим расположением вокруг Трона, пением хвалы и, разумеется, шестикрылостью. Заметим, однако, что у Исайи не указывается число серафимов, тогда как в Откровении перед нами — четверка.
Второе описание — из книги пророка Иезекииля, и оно особенно близко к описанию «животных» из Апокалипсиса:
И я видел, и вот, бурный ветер шел от севера, великое облако и клубящийся огонь, и сияние вокруг него, а из средины его как бы свет пламени из средины огня; и из средины его видно было подобие четырех животных, — и таков был вид их: облик их был, как у человека; И у каждого — четыре лица, и у каждого из них — четыре крыла; а ноги их — ноги прямые, и ступни ног их — как ступня ноги у тельца, и сверкали, как блестящая медь. И руки человеческие были под крыльями их, на четырех сторонах их; И лица у них и крылья у них — у всех четырех; Крылья их соприкасались одно к другому; во время шествия своего они не оборачивались, а шли каждое по направлению лица своего. Подобие лиц их — лице человека и лице льва с правой стороны у всех их четырех; а с левой стороны лице тельца у всех четырех и лице орла у всех четырех. И лица их и крылья их сверху были разделены, но у каждого два крыла соприкасались одно к другому, а два покрывали тела их. И шли они, каждое в ту сторону, которая пред лицем его; куда дух хотел идти, туда и шли; во время шествия своего не оборачивались. И вид этих животных был как вид горящих углей, как вид лампад; огонь ходил между животными, и сияние от огня и молния исходила из огня. И животные быстро двигались туда и сюда, как сверкает молния. И смотрел я на животных, и вот, на земле подле этих животных по одному колесу перед четырьмя лицами их. Вид колес и устроение их — как вид топаза, и подобие у всех четырех — одно; и по виду их и по устроению их казалось, будто колесо находилось в колесе. Когда они шли, шли на четыре свои стороны; во время шествия не оборачивались. А ободья их — высоки и страшны были они; ободья их у всех четырех вокруг полны были глаз. И когда шли животные, шли и колеса подле них; а когда животные поднимались от земли, тогда поднимались и колеса. <…> Такое было видение подобия славы Господней. Увидев это, я пал на лице свое, и слышал глас Глаголющего, и Он сказал мне: сын человеческий! Стань на ноги твои, и Я буду говорить с тобою.
(Иез., 1: 4–19, 2: 1; курсив[575] мой, полужирный курсив[576] соответствует курсиву в русской Библии. — М.Л.)
В этом фрагменте уже представлено «подобие четырех животных», а не собственно «животные» — при том что «облик их был, как у человека». Но и в Откровении, и в Книге пророка Иезекииля повторяется тот же набор «лиц»: орел, телец, лев и человек. Повторяется и крылатость (правда, в последнем случае — четыре крыла, тогда как в первых двух видениях крыльев у каждого животного по шесть). Наконец, именно из этого описания переходит в Новый Завет загадочный атрибут: «внутри они исполнены очей». Как следует из приведенного фрагмента, исполнены очей не собственно они, а их символическая тень или часть — ofannim (колеса): «ободья их у всех четырех вокруг полны были глаз».
Важно подчеркнуть, что «животные» — не вполне точный перевод, как неточен и перевод в английской Библии («cherub», юноша — в Книге Иезекииля; «beasts» или «living creatures» («living being») в Откровении). Учитывая параллели между тремя этими текстами, правильнее, вероятно, воспользоваться древнееврейским термином «hayyot» (другие варианты транслитерации — «hayott» и «hayoth»), «живые существа», — который, собственно, и употребляется Иезекиилем и во всем Ветхом Завете относится только и исключительно к этим персонажам.
Как следует из разных источников, в первую очередь из Книги Еноха, «hayyot» и серафимы играют в библейской теологии практически одну и ту же роль и воспринимаются как тесно взаимосвязанные ангелы наивысшего чина: крылатые полулюди-полузвери, стоящие подле трона Господа; статуи «hayyot» украшают Храм Моисея и Давида, причем их простертые крыла образуют трон Яхве (Исх., 25: 18–22). Неразделимость «hayyot» и Божественного трона отражена и в Книге пророка Иезекииля:
Над головами животных было подобие свода, как вид изумительного кристалла, простертого сверху над головами их. <…> И, когда они шли, я слышал шум крыльев их, как бы шум многих вод, как бы глас Всемогущего, сильный шум, как бы шум в воинском стане; а когда они останавливались, опускали крылья свои. И голос был со свода, который над головами их; а когда они останавливались, — опускали крылья свои. А над сводом, который над головами их, было подобие престола по виду как бы из камня сапфира; а над подобием престола было как бы подобие человека вверху на нем. И видел я как бы пылающий металл, как бы вид огня внутри него вокруг… (Иез. 1: 22, 24–27).
Возможно, близость этих существ к трону Господнему пародийно воспроизводится Ерофеевым в топографии поэмы: недаром убийцы первый раз настигают Веничку у Кремлевской стены. В то же время в Откровении «животные» предваряют и появление Агнца-Христа, — что допускает их незримое присутствие и в других сценах Нового Завета, в том числе и в сцене отречения Петра.
Качества «hayyot» у Иезекииля в сочетании со свойствами серафимов из Книги Исайи, проступающие в описании апокалиптических «животных», думается, объясняют и другие странности ерофеевских убийц. В моем понимании, именно в этих странностях наиболее отчетливо выразился смысл трагического финала поэмы — не вписывающийся в традиционную уже интерпретацию «Москвы — Петушков» как апофатического (юродивого) утверждения христианского трансцендентального означаемого посреди пьяного ада и хаоса.
Итак, поговорим о странностях этих убийц.
Во-первых, глаза. Никто из интерпретаторов поэмы Ерофеева почему-то не обратил внимания на экспрессивное описание: «…но в глазах у всех четверых — вы знаете? вы сидели когда-нибудь в туалете в Петушинском вокзале? Помните, как там, на громадной глубине, под круглыми отверстиями плещется и сверкает эта жижа карего цвета — вот такие были глаза у всех четверых» (с. 124). Сомнительно, чтобы эта характеристика была приложима к глазам умершего младенца, но и в других версиях она также играет явно декоративную роль. Хотя из этого описания явственно следует, что Ерофееву почему-то было важно поставить смысловой акцент именно на глазах убийц.
«Hayyot» же, как следует из приведенных выше описаний, исполнены очей (что символизирует Божественное всевидение). Их глаза «подобны горящим углям»: «И вид этих животных был как вид горящих углей, как вид лампад; огонь ходил между животными, и сияние от огня и молния исходила из огня» (Иез., 1: 13). Эта черта также сближает «hayyot» и серафимов. Само слово «серафим» происходит от древнееврейского глагола «жечь» или от существительного, обозначающего огненного летающего змея, — то есть одновременно отсылает к ангельскому и дьявольскому (что вполне согласуется с эстетикой «Москвы — Петушков» в целом). Огонь и свет — главная характеристика глаз серафима, воспламененных любовью к Богу и горящих преданностью Его воле. Именно эта пламенность глаз инвертированно представлена сравнением глаз убийц со страшной жижей, сверкающей на дне общественного туалета, — именно в этой якобы «декоративной» антиэстетической детали скрыта парадоксальная отсылка к семантике облика и «hayyot», и серафимов.
Не забудем и о том, что Люцифер буквально означает «носитель огня» и что он до падения был одним из четырех предводителей серафимов. Небессмысленно предположить, что одним из убийц был и серафим-«расстрига» — Люцифер-Сатана, посещавший Веничку ранее. Это, по-видимому, может служить объяснением выделенности четвертого из убийц — с самым свирепым и самым классическим профилем (орлиным?).
Конечно, Ерофеев сознательно переворачивает все эти характеристики глаз «hayyot»: огонь подменяется жижей, верх — низом, свет — фекалиями. При этом важно подчеркнуть, что ангельское не превращается в дьявольское, а вбирает в себя свою противоположность, свой негатив. Неразделенность и неразличимость добра и зла, дьявольского и ангельского, в этом случае становится особенно явной.
Во-вторых, ноги убийц. Веничка отмечает, что убийцы «совсем не умеют бегать» (с. 127). Более того, именно ногам убийц отдан финальный, максимально акцентированный Ерофеевым, «крупный план»: «А этих четверых я уже увидел — они подымались с последнего этажа… И когда я их увидел, сильнее всякого страха (честное слово, сильнее) было удивление: они, все четверо, подымались босые и обувь держали в руках — для чего это надо было? <…> не знаю, но это было последнее, что я помнил. То есть вот это удивление» (с. 128). Параллель с «hayyot» объясняет и эту странность: «А ноги их — ноги прямые и ступни ног их — как ступня ноги у тельца». Маймонид поясняет это описание «hayyot»: по его мнению, их ноги не гнутся, то есть лишены суставов, потому что «hayyot» никогда не сидят, служа живой колесницей для Бога (во фрагменте из Книги пророка Иезекииля Он является в буре)[577]; они же охраняют вход в Эдем (Быт., 3: 24) и потому тоже лишены отдыха. С точки зрения поэмы Ерофеева, все эти детали могут служить объяснением тому, почему убийцы Венички так плохо бегают.
И странная сцена, изображающая убийц, поднимающихся босыми, с обувью в руках, также косвенно отсылает к облику «hayyot». Вряд ли практические мотивы имеют хоть какое-то значение: не желая «шуметь», подходя к Веничке, убийцы вовсю «шумят», когда его душат. Они боятся его спугнуть? Но бежать Веничке некуда: он — на «самой верхней площадке» (с. 127), а убийцы «подымались с последнего этажа» (с. 128). Скорее всего, здесь перед нами прямая — хотя и ироническая — материализация той части описания «hayyot», что касается их ободов (ofannim): «а когда животные поднимались от земли, тогда поднимались и колеса… ободья их у всех четырех вокруг полны были глаз». Поднимающиеся по лестнице преследователи Венички смотрят «колесами» (что на сленге 1960–1970-х годов и обозначало обувь[578]). Более того, в соответствии с описанием «hayyot» у Иезекииля, они следуют за колесами, ведомы ими: «Куда дух хотел идти, туда шли и они; куда бы ни пошел дух, и колеса поднимались наравне с ними, ибо дух животных был в колесах» (Иез., 1:20).
В-третьих, почему убийц четверо? Четверка «животных» присутствует в Откровении, но само число «четыре» многократно повторено у Иезекииля: четверо ангелов с четырьмя лицами и с четырьмя крылами каждый, движущиеся в четыре стороны. Как указывают комментаторы, символика и значимость числа четыре в этих фрагментах связаны с четырьмя концами/углами Земли[579], четырьмя библейскими стихиями (огонь, вода, воздух, земля), четырьмя архангелами и четырьмя буквами священного божественного имени YHVH, которые в соответствии с каббалистической «Книгой Зогар» (XIII век) превращаются в четыре ключа от Эдемского сада.
Вол, орел, лев и человек управляемы четырьмя именами формирования. <…> Всевышний называется Бог Великий, Сильный и Страшный (Неем., 9: 32) — эти имена высечены на высшей колеснице, включая четырехбуквенное имя, содержащее все (имена). Эти образы высечены и выгравированы на троне по 4 сторонам мира[580].
Наконец, «животные», появляющиеся в Откровении, нередко прямо ассоциируются с четырьмя Евангелиями (четырьмя версиями слова о Христе) и даже четырьмя евангелистами (четырьмя соавторами ерофеевской поэмы как перифраза Евангелия).
Но если убийцы Ерофеева — это «hayyot» или серафимы, то как сочетается с этой версией фраза: «Где, в каких газетах я видел эти рожи?» Интерпретация здесь, на мой взгляд, может быть такой: во-первых, львиный и орлиный профили серафимов действительно непосредственно ассоциируются с медальными профилями вождей на первых страницах советских газет[581]. Правда, из такой ассоциации никак нельзя вывести популярную трактовку финала поэмы, согласно которой ее смысл — в том, что пьяный гений убит советским режимом.
Возможна еще одна гипотеза: поскольку образ серафима в русской культурной традиции неотделим от пушкинского «Пророка», то и «рожи» серафимов могут напоминать о Пушкине — чей профиль, как водится, украшал первую страницу «Литературной газеты». Это предположение тем более основательно, что отсылки к «Пророку» возникали в финальных главах «Москвы — Петушков» и ранее.
Рассмотрим несколько подробнее, как развивается этот интертекст. После явления женщины из «Неутешного горя» Веничка сердится:
О позорники! Превратили мою землю в самый дерьмовый ад — и слезы заставляют скрывать от людей, а смех выставлять напоказ!.. О низкие сволочи! Не оставили людям ничего, кроме «скорби» и «страха», и после этого смех у них публичен, а слеза под запретом!..
О сказать бы сейчас такое, чтобы сжечь их всех, гадов, своим глаголом! такое сказать, что повергло бы в смятение все народы древности!..
(С. 113–114, курсив[582] мой. — М.Л.)
Из контекста следует, что перифраз «Пророка» в этом фрагменте столь же комичен, сколь и серьезен: во всяком случае, после этого монолога Веничка, подумав, что бы такое сказать, ничего не придумывает и продолжает с «княгиней» (она же, возможно, «женщина трудной судьбы») вполне абсурдистский диалог о гармони (или гармонии?).
Кого именно желает сжечь Веничка «своим глаголом»? Кто эти злокозненные позорники, превратившие землю Венички в ад? Заставляющие скрывать слезы, а смех выставлять напоказ? Не оставившие людям ничего, кроме скорби и страха?
Подозрение в том, что повествователь гневается на советскую власть, было бы слишком примитивным в сложном контексте поэмы. К тому же слова о «скорби» и «страхе» прямо отсылают к одному из важнейших признаний Венички при первом рассуждении о картине «Неутешное горе»:
Я не утверждаю, что мне — теперь — истина уже известна или что я вплотную к ней подошел. Вовсе нет. Но я уже на такое расстояние к ней подошел, с которого ее удобнее всего рассмотреть.
И я смотрю и вижу, и поэтому скорбен. И я не верю, чтоб кто-нибудь еще из вас таскал в себе это горчайшее месиво — из чего это месиво, сказать затруднительно, да вы все равно не поймете — но больше всего в нем «скорби» и «страха». Назовем хоть так. Вот: «скорби» и «страха» больше всего, и еще немоты (с. 40).
Здесь же, как будто отвечая на свои будущие ламентации, Веничка разворачивает картину «неутешного горя», в которой парадоксально сочетаются легковесность и мрачность: «я и дурак, и деймон, и пустомеля разом» (с. 41).
Как видим, скорбь и страх напрямую связаны с видением трансцендентальной истины — или, скорее всего, с видением ее отсутствия. Именно поэтому «скорбь» и «страх» влекут за собой «немоту» — невозможность божественного глагола. Собственно, именно немоту воплощает и перефразированная цитата из «Пророка». Примечательно, что следующий перифраз пушкинского текста обозначит возвращение Венички в состояние «пророка» после того, как он встретил серафима, но до получения божественного глагола: «Я лежал, как труп, в ледяной испарине, и страх под сердцем все накапливался…» (с. 117). Этот фрагмент возникает в контексте Веничкиного апокалипсиса и, в сущности, проясняет его смысл. Сюжет пушкинского «Пророка» в «Москве — Петушках» разыгрывается в обратном направлении: его герой движется от слова — к немоте, от послушности Божьей воле — к трупу в пустыне.
Конец света, переживаемый Веничкой, одновременно субъективен и объективен, поскольку это, в первую очередь, конец слова, конец логоса — индивидуального, интимного прозрения о смысле бытия и гармонии мира, немыслимого вне соотношения с надличным трансцендентным измерением. Именно здесь — источник мотива молчания и немоты, важного для всей поэмы, но в особенности для ее финала. Веничка перед самым концом думает о том, как после смерти, «так и не приняв этого мира, постигнув его вблизи и издали, снаружи и изнутри постигнув, но не приняв…», он будет молчать перед лицом Бога: «и эта немота знакома всем, кто знает исход многодневного и тяжелого похмелья» (с. 121).
Это посмертное молчание ретроспективно читается как ответ на молчание Бога в сцене убийства Венички: «…небесные ангелы надо мной смеялись. Они смеялись, а Бог молчал…» (с. 128). Молчание вписано и в само событие убийства Венички — о чем чуть ниже.