Бессилие реформаторов

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Бессилие реформаторов

Правящая элита оказывалась под возрастающим давлением людей, с которыми она не могла установить элементарное взаимопонимание. Страх стал ее постоянным состоянием. III отделение в 1839 году предостерегало, что «крестьянское сословие есть пороховая мина» [28]. В 1841 году начальник III отделения А. Бенкендорф предупреждал царя: «Мысль о свободе крестьян тлеет между ними беспрерывно. Эти темные идеи мужиков все более и более развиваются и сулят нечто нехорошее». Власть с большим трудом улавливала некоторые закономерности инверсионного типа. Среди них важное значение имела не только возможность быстрого перехода от покорности к бунту, но и возможность молниеносной локальной обратной инверсии как реакции разочарования в результатах прямой инверсии. Полнейшая покорность после вспышки бунта — довольно частое явление. В жандармском отделении по поводу одного из нападений на кабак в Самарской губернии сказано, что после инцидента «по требованию полицейского чиновника крестьяне являлись на сход, и из них зачинщики грабежа заключались под стражу без особого возмущения» [29]. По поводу возмущений, связанных с пожарами, в уже цитированной выше справке III отделения отмечается, что почти во всех местах, где жители возмущались, Перфильев (генерал, которому было поручено расследование на месте) находил их покорными, но собирал их, делал внушения, потом судил виновных. «В селениях, где крестьяне наиболее буйствовали, при появлении генерала Перфильева они являли искреннее в том раскаяние и со слезами на коленях просили пощады…» [30]. Через двадцать лет, во время питейного бунта, можно было наблюдать аналогичную картину. В рапорте тамбовского жандармского офицера читаем: «Наказания по большей части были весьма умеренные, но при этом все более действовали на умы народа торжественность и строгий порядок, с которыми приступали к разбору и наказанию виновных, так что все они высказывали сильнейшее раскаяние и, на коленях изъявляя покорность, просили прощения в своем проступке». Это сильнейшее колебание настроений создавало для власти возможность сохранить относительный порядок.

Неспособность к взаимопроникновению смыслов крестьянства и власти была мощным препятствием для реформ, для всех планируемых властью и затрагивающих образ жизни крестьян изменений и в определенной степени сознавалась правительством. Николай I писал П. Д. Киселеву, что рассматривает крестьянские волнения как «заблуждение крестьян по случаю распространения ложных слухов о перемене их состояния». Реформаторская деятельность Киселева непрерывно сталкивалась с этим, с его точки зрения, иррациональным, неадекватным реальности поведением крестьян. Например, в 40–50–х годах во многих районах России прошла волна протестов против тех изменений, которые вносились в управление государственным имуществом и касались крестьян, живущих на государственных землях. Крестьяне решили, не имея на это объективных оснований, что их хотели лишить части земельных наделов и перевести на барщину, на положение помещичьих крестьян. «У крестьян вкоренилось прочное убеждение, что их обратят в удельные или помещичьи крепостные. Каждое нововведение Министерства подкрепляло эту мысль и возбуждало страстную жажду сопротивления…» Они отказывались принимать новое Положение, выбирать сельских начальников, подчиняться назначенным чиновникам. Исследования показывают, что волнения «возникли раньше, чем обнаружились результаты новой системы, созданные реформой 1837— 1841 годов». Крестьяне видели в самой идее реформ вмешательство в мирское самоуправление [31]. Все действия или бездействие власти, которые могли интерпретироваться крестьянами как проявление по отношению к ним мирового зла, злодейских действий начальства и т. д., имели парализующее значение для реформаторов. Налицо заколдованный круг как проявление далеко зашедшего раскола. Раскол, непроницаемость смысловых полей крестьянства и правящей элиты за- блокировали попытки власти внедрить в повседневную жизнь крестьян прогрессивные инновации. Эти попытки интересны тем, что шаг новизны в этом случае был невелик. И тем не менее они не прошли. Большинство крестьян не приняло эту ограниченную альтернативу.

Раскол еще более усиливался в связи со сдвигами в массовых настроениях крестьян. Масштабы этих сдвигов могли быть и не очень велики, но, помноженные на численность крестьянства, они оказывались фактором первостепенной важности. Определенный поворот крестьянского сознания отразился в фольклоре. В частности, в сказочном творчестве первой половины XIX века усилились мотивы глумления над помещиком, высмеивались его жадность, лень, тупость, что свидетельствовало о падении уважения к нему. В сатирических сказках крепостной мужик, как правило, герой положительный, противостоит барину, персонажу отрицательному. Крестьянское движение приобретает более массовый и стойкий характер.

Росли потребности крестьян. «Земледельческий журнал» в 1832 году писал, что крестьяне начали носить сапоги. Прежде мужик шапку носил всю жизнь и даже оставлял детям в наследство, теперь же он по три раза в год меняет картуз. Крестьяне стали заводить чай и самовары. Журнал отмечает изменение настроений с 1812 года, когда начали ослабляться старые патриархальные нравы. Возникало представление о вольности: «Пить и гулять, сколько душе угодно, не давая никому в поведении своем отчета» [32]. В литературе того времени говорится об опасности новой пугачевщины. Усилилось недоверие к местной и центральной власти. Не отдельные волнения, а общий «дух неповиновения» усиливал угрозу.

Волнения 1854—1856 годов существенно отличались от волнений 1826 года, возникших на почве слухов о воле и связанных с частными причинами. Теперь волнения возникали независимо от положения в том или ином имении. Крестьяне, уходя «в Таврию за волей», подчас вполне дружелюбно расставались с владельцами. В донесениях с мест учащаются сообщения о случаях неповиновения крестьян, об усиливающемся духе протеста. Шеф жандармов писал в 1858 году, что крестьяне «при ожидании переворота в их судьбе находятся в напряженном состоянии и могут легко раздражиться от какого–либо внешнего повода» [33]. По свидетельству будущего министра А. В. Головнина, лично ознакомившегося с положением в ряде губерний в 1860 году, в крестьянах заметно «нравственное пробуждение и проявление как бы чувства собственного достоинства. Они теперь оскорбляются поступками, которые в прежние времена не оскорбляли их». Далее он говорит о существенном различии между поколениями, о молодежи, которая в скором времени «составит буйную вольницу, какой Россия уже давно не имела и которая доставит правительству много затруднений» [34]. Донесения с мест обращают внимание на упорное нежелание платить подати. Крестьянство стремилось отклониться от жизненно важной для медиатора функции, т. е. исключить из своей воспроизводственной деятельности воспроизводство государства, большого общества. Активизация крестьянства проявлялась не в стремлении перестроить государство, а в желании отпихнуться от него, замкнуться в своих локальных мирах. Отход крестьянства от начальства неизбежно заставлял государство укреплять аппарат чиновников и поддерживать дворянство.

Правящая элита пыталась активизировать творчество тех или иных слоев населения, вдохнуть живые силы в механизм управления, оживить дворянское самоуправление. В 1831 году права губернаторских и уездных дворянских собраний были несколько расширены, вводились штрафы за непосещение дворянами собраний, но это не дало результатов. Стремление власти к некоторому отходу от авторитаризма не встретило поддержки снизу. Дворянство было равнодушно даже к тем правам, которыми оно располагало по закону. Как крестьяне, так и дворяне не проявляли интереса к тому, что находилось за границей их локальных миров. Тем самым они передавали свои прерогативы чиновникам, первому лицу. Слабость, апатия, равнодушие парализующе действовали и на правящую элиту. Реформа, как казалось царю, могла быть единственным выходом. Здесь можно было опереться на авторитет высшей власти, на некоторое количество способных администраторов. Крайне важным обстоятельством, благоприятным для реформ, был рост понимания ценности государственных организаций, понимания ценности службы государству в интересах общества, ценности общества для воплощения личных интересов. Сам царь говорил о себе, что он «смотрит на всю человеческую жизнь как на службу, так как каждый служит». Гоголь писал: «Нужно подумать теперь о том всем нам, как на своем собственном месте сделать добро. Поверьте, что Бог недаром повелел каждому быть на том месте, на котором он теперь стоит» [35].

Однако эта вера в нравственную необходимость исполнять долг на своем месте, исправно служить обществу в государственной организации омрачалась рядом обстоятельств. Во–первых, она охватывала относительно тонкий элитарный слой. Во–вторых, само это стремление служить еще не оторвалось от конструктивной напряженности, нацеленной на неизменность. По словам В. Линкольна, «паралич русской бюрократии середины XIX века усиливался из–за общей инертности и из–за того, что чиновники низших рангов пассивно противились каким–либо изменениям». Это совпадало с общим безразличием к общественным делам. Дворяне избегают выборов, «и скоро надобно будет собирать их жандармами, чтобы принудить пользоваться правами» [36].

Отсутствие в обществе достаточно развитого сословия, способного взять на себя ответственность за большое общество, за государственность, неизбежно усиливало значение бюрократии. С 1796 по 1847 год численность чиновников возросла в четыре раза, а с 1796 по 1857 год — почти в шесть раз. Государственный аппарат в первой половине XIX века рос примерно в три раза быстрее, чем население. Причина этого была в усложнении функций общества, которые в значительной степени должно было брать на себя государство. И все же удельный вес бюрократии в стране был невелик.

В Петербурге на 1 000 жителей было всего 1,1–1,3 человека администрации, тогда как в Лондоне и Париже эта величина соответственно составляла 4,1 и 4,837. Это свидетельствует о слабости якобы всесильного государства. Мировосприятие чиновника, рассматривающего общество как силу внешнюю и чужую, с неизбежностью порождало коррупцию и вместе с тем конфликт в самом медиаторе. Вся история государства есть глухая скрытая борьба правящей элиты с массой собственных чиновников.

Именно в этот период учреждения, канцелярии, палаты, конторы приобрели славу разбойничьих притонов. Взятка давно стала формой связи локального сообщества с местными властями. Подношение считалось чем–то естественным, и поэтому дача взятки официально предусматривалась в мирском приговоре, о чем делалась соответствующая запись. Взятка чиновнику по решению мира была системой, что превращало ее в ренту держателя монополии. Из сохранившейся расходной книги старосты одной из деревень владения Орловых И. Иванова (1822 год) видно, что взятки давались по самым различным поводам: при сдаче подушной подати, за выписку квитанции, сторожам, за принятие показаний в суде и т. д. Общая же их сумма составляла более шестой части официальных платежей. Складывалась специальная шкала «подарков» [38]. Чиновники не выходили в основном за рамки локальных идеалов, они не могли подняться до понимания необходимости защищать интересы всего общества, до осознания социальной роли чиновника как носителя общественного служения. Следуя локальным и, одновременно, утилитарным ценностям, они разрушали медиатор как организационную силу общества, пытаясь в каждой ее точке подчинить аппарат случайным, личным, местным целям.