Раскол почвы

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Раскол почвы

Ренессанс общины был ответом на развитие утилитаризма, товарно–денежных отношений. Умеренный утилитаризм перерастал в развитой, усилился процесс индустриализации, возросло значение денег, в частности, в результате появления на рынке после реформы гигантских денежных сумм. Некоторая часть крестьян шла по пути развития товарно–денежных отношений, занималась торговлей, промышленностью, земледелием на необщественных землях. Они обычно занимались и ростовщичеством. Если общине в нашей исторической науке явно не повезло, то развитие товарно–денежных отношений в сельском хозяйстве было любимой темой. Однако результаты этих исследований свидетельствуют об ограниченном и однобоком росте товарно–денежных отношений. Например, производство товарной продукции в сельском хозяйстве крестьянами во второй половине XVIII века было «явлением спорадическим, даже исключительным» [73]. Рост товарно–денежных отношений в России носил скорее циклический характер, чем прогрессивно нарастающий.

Проблема роста товарно–денежных отношений не может быть рассмотрена в отрыве от раскола. Высшая власть постоянно стремилась навязать крестьянству расширение масштабов товарно–денежных отношений, что было скрытой причиной конфликтов. Еще правительство Московского государства «с великими усилиями пыталось вводить денежные повинности в старинных культурных местностях суздальско–московской Руси; в земских уставных грамотах XVI века мы на каждом шагу чувствуем, как привык тогдашний плательщик к платежу натурой… Попытки ввести денежное обращение идут сверху, от правительства» [74]. Петр I, да и все последующие правители практически проводили ту же политику. Например, министерство П. Д. Киселева при Николае I «всемерно поощряло перевод натуральных повинностей в денежную форму» [75]. П. Милюков писал в конце прошлого века: «В классе крестьянском натуральное хозяйство процветало бы и до нашего времени, если бы необходимость добыть деньги для уплаты податей не заставляла крестьянина выносить свои продукты и свой личный труд на рынок» [76]. Современный автор считает, что государство заставляло крестьян увеличивать производство для рынка и для того, чтобы они учились больше производить [77].

Причина этого — не только возрастающая нужда государства в деньгах, но и стремление создать рынок для промышленности, которая задыхалась без сельского рынка, что заставляло ее ориентироваться на сбыт своей продукции государству. Однако рост товарно–денежных отношений еще не являлся свидетельством, что производственная жизнь крестьян, массовый менталитет перестраиваются на основе рыночных и тем более капиталистических принципов. Этот рост носил для большинства крестьян внешний характер. «В крестьянском хозяйстве, как имеющем ремесленную организацию производства, так и работающем «на скупщика», отсутствуют элементы капиталистического характера. У крестьянина нет, как и в промышленной работе на скупщика, капитала в истинном смысле этого понятия, так как он заменяется здесь простыми орудиями производства, которые должны быть во всяком, даже чисто натуральном хозяйстве. Здесь нет, следовательно, и экономических последствий применения в производстве капитала, т. е. нет прибавочной стоимости и капиталистического стремления получить ее эксплуатацией наемной рабочей силы. В хозяйстве нет также и ренты…» [78]. Крестьяне, по крайней мере подавляющее большинство, могли производить продукты, которые через покупщиков попадали в капиталистический оборот. Но сами они своим строем жизни и ментальностью ему противостояли. Мало этого. Следует обратить внимание на крайне важное обстоятельство, проливающее свет на скрытые тенденции крестьянства. «В продажу поступает не только тот хлеб, который является излишним за покрытием собственного довольствия, но и тот, который отнимается от собственного продовольствия и продажу которого приходится восполнять обратной покупкой» [79]. Торговля хлебом превращается в его залог под проценты, т. е. приобретает далекие от капитализма формы. Отсюда мощное накопление ненависти к росту товарно–денежных отношений даже в их докапиталистической форме, что угрожало разгромом товарно–денежных отношений с архаичных дорыночных позиций. Без учета этой постоянно тикающей мины, заложенной в фундамент государственности, невозможно понять историю страны. Крестьянин мог вести полностью натуральное хозяйство, а получатель крепостнической и натуральной ренты мог продавать ее в качестве товара [80].

Постоянная необходимость крестьян продавать, чтобы потом покупать, имела еще одну важную сторону. По сути дела, это было приспособлением к принудительному изъятию хлеба по заниженным ценам. Общество как бы стихийно приспосабливалось к своей собственной неспособности установить сбалансированные цены, нормальные экономические отношения между городом и деревней, обеспечить то, что впоследствии стало называться «смычкой города и деревни» путем стихийного создания механизма принудительной экспроприации хлеба, т. е. некоторой скрытой продразверстки. Здесь не было еще прямого насилия, изъятия хлеба, но создавалась ситуация, когда крестьяне вынуждены были осенью продавать свой хлеб, включая и необходимый для пропитания. Эта продажа была необходима для выплаты государству. За недоимки крестьяне наказывались не только изъятием имущества (например, коровы), а также, по старой традиции, они подвергались телесным наказаниям. Положение изменилось лишь в результате отмены выкупных платежей в 1907 году. Поэтому реальный рынок хлеба в стране начал складываться лишь с этого момента, незадолго до начала первой мировой войны, т. е. существовал лишь краткий миг, не оставивший глубокого следа в ментальных структурах миллионов людей.

Между тем крестьянская реформа в конечном итоге открывала путь силам, которые вступали в противоречие с древним менталитетом. Она расширяла возможности личной инициативы, возможности менять занятия, продавать и приобретать землю. Этот разрушительный для синкретизма процесс приобретал подчас крайне болезненные формы. Незрелость утилитаризма проявлялась часто в том, что рост творческой инициативы был направлен не столько на производство, на созидание ценностей, сколько на использование сложившихся условий для закабаления соседа, для захвата чужих ценностей. Это стимулировало стремление найти виновника, оборотня, несущего зло. Им могли быть все те же начальство, студенты, евреи.

Однако для поднимающейся волны синкретической реакции существовал более близкий враг. Это был свой же сосед–крестьянин, который лучше приспосабливался к новым формам жизни, шел по пути перехода от умеренного к развитому утилитаризму, ослаблял свои узы с древней общиной. Те, кто пошел по пути развитого утилитаризма, получили название «кулаки» и «мироеды». Раньше, в 60–70–е годы XIX века, так называли лишь кабатчиков и ростовщиков. Теперь эти ярлыки оборотней зла распространялись на значительную часть деревенского населения. Манихейство «творчески» развивалось. К. Качоровский писал: «Существовал слой крестьян, связанный с культурными и экономическими формами индивидуализма». Он составлял контраст с «некультурным союзно–трудовым бытом массы народа». Очевидно, «тотчас же должна была начаться борьба между этими двумя социальными типами, борьба не на жизнь, а на смерть». Внутри общины усилились столкновения между двумя принципами жизни. Одна Правда противостояла другой. «Насколько плуг берет глубже сохи, настолько глубже укореняется и личное право; аргумент: «сколько я пота пролил» — уступает перед аргументом: «сколько я навоза ввалил», в праве труда выступила за человеческой силой затрата силы лошадиной и других средств производства. И это трудовое право, доставляемое лошадиной силой, служит рычагом, все резче разлагающим общину и застопоривающим уравнительно–передельный ее механизм… Скоро плотные ряды «заможных» антипередельцев как–то разрознились и сжались островками среди волнующихся и напиравших на них сторонников передела, лица их помрачнели, голоса охрипли и потонули в реве толпы: видно было, что за передел стоит значительное большинство» [81].

Наступление уравнительности постепенно превратилось в борьбу сел и деревень «против заимок и хуторов». В 70–х и 80–х годах эта борьба составляла «по–видимому главное содержание и во всяком случае — наиболее резко бросающееся в глаза явление в области земельных отношений…» Хуторян заставляют «подчиняться общим для всех… порядкам выпаса скота… Заимщики уклоняются от участия в деревенских натуральных повинностях — их заставляют бросать заимки и переезжать на жительство в деревни» [82]. Усиливалась внутриобщинная регламентация, которая распространялась также и на хутора. Подвергаемая разнообразным формам насилия, часть крестьян обращалась к властям с просьбой защитить их жизнь и здоровье [83].

Возникла новая, самая глубокая и самая трагическая форма раскола. Раскололась народная почва. Раскол разделил миллионную толщу народа на две враждебные группы, между которыми исчезало взаимопонимание. Раскол прошел между умеренным и развитым утилитаризмом. Он приобрел в сознании общества искаженную форму раскола между кривдой и Правдой, между силами, стремящимися к социализму, к народному благу, и силами, стремящимися к людоедскому эгоизму, к капитализму.

Было бы ошибочным расценивать меньшинство как людей, принявших капиталистические ценности, перешедших на позиции активного предпринимательства, ориентированных на освоение новых видов производства, на повышение культуры земледелия, производительности труда. Вообще проблема развития капитализма в российской деревне требует более глубокого изучения, так как есть основания думать, что раньше здесь было больше идеологизированных мифов, чем осмысления объективных процессов. Система ценностей меньшинства в основном характеризовалась задачей освобождения от власти общины — внешней силы на локальном уровне, большей ориентацией на рынок. Меньшинство стремилось быть хозяином для достижения более высокого эффекта своего труда, для расширения сферы своей инициативы. Развитой утилитаризм боролся не столько с капитализмом, сколько с предшествующими ему формами утилитаризма.

Отношения между расколотыми слоями почвы постепенно достигали крайней степени обострения. Среди крестьян было распространено «убеждение, что земля не может составлять чьей–либо собственности, а должна состоять в пользовании только трудящихся и что поэтому необходимо произвести принудительное отчуждение всех частновладельческих земель» [84]. В приговоре крестьян села Елховки Нижегородской губернии сказано: «Чтобы поднять экономическое положение крестьян и установить Правду и справедливость на земле, вывести нас, крестьян, из столь тяжелого положения, необходимо… добиться, чтобы земля стала общим достоянием всех трудящихся, чтобы каждый имел возможность иметь столько земли, сколько он может обработать своей семьей без найма рабочих… Земля должна принадлежать обществам, а не отдельным лицам и находиться в пользовании обществ бесплатно». Именно в вопросе уравнительного передела всей земли выявился раскол внутри самого крестьянства, расхождения, подчас доходящие до вооруженных столкновений. Так, в октябре 1905 года в Черниговской губернии крестьяне после разгрома помещичьей усадьбы пытались полностью осуществить принцип уравнительного передела и принялись отбирать у более состоятельных односельчан лошадей и потребовали денег. В результате были убиты пятнадцать человек [85].

Имели место случаи разгрома имущества богатых крестьян. В жандармском сообщении из Пензенской губернии читаем: «Настроение крестьян весьма враждебное не только в отношении помещиков, но даже и в отношении тех крестьян, которые владеют землей». «У нас не должно быть гладких, пусть лучше все будут шершавые», — говорили саратовские крестьяне в 1905 году, объясняя аграрные беспорядки, которые уже тогда не ограничивались помещичьими имениями, а обращались и против более достаточных крестьян. «И под знаком подобного поравнения проходила вся современная земельная разруха» [86]. Теперь уже вражда, ненависть прошла не между народом и начальством с белыми пуговицами, а между самими общинниками. Община стала ареной раздоров между соседями. Страшная болезнь раскола все глубже врезалась в тело народа.